Чтобы очаровать жителей лесов, она пышно наряжалась и причаливала к баракам вымытая, надушенная, доверяя защиту богатства своим женским чарам.
Сколько ночей, подобных этой ночи в неведомой глуши, она раскладывала походную кровать на неостывшем еще от зноя песке! Разочаровавшись в своих предприятиях, оказавшись без всякой помощи и защиты, сколько раз она готова была разрыдаться! Ночью после жаркого дня, во время которого солнце нещадно обжигало кожу и слепило глаза двойным блеском, отражаясь от речной волны, ее преследовали подозрения, и ей казалось, что гребцы ропщут и замышляют что-то недоброе. За пыткой москитов следовала пытка вампиров, скудный ужин, вой бури, неистовый блеск грозы. И как искусно умела она притворяться доверчивой перед гребцами, собиравшимися украсть лодку, командовать ими, сносить их брань и грубости, а на заре снова плыть к порогам, преграждающим путь к лагуне, где гомеро обещал сдать кило каучука, или к хижинам должников, всегда уклоняющихся от платежа и прячущихся при виде причалившей барки.
Вот так, продолжая свои бесконечные странствования под монотонный плеск весел, мадонна измерила огромное расстояние между нищетой и несметными сокровищами. Сидя под зонтиком на носу лодки, на тюках каучука, она мысленно подводила итоги, подсчитывала долги и прибыли, с горечью сознавая, что годы проходят, не оставляя в ее руках ничего ценного, как те реки, которые, слившись друг с другом, оставляют на песке лишь пену. Она сетовала на судьбу, и горечь ее обид усугублялась мыслью о женщинах, рожденных среди изобилия, роскоши и безделия, о женщинах, которые, играя своей добродетелью ради развлечения и даже теряя ее, попрежнему слывут за честных, потому что деньги — высшая добродетель — заменяют им все. А она, впрягшись в ярмо бедности, вынуждена бороться не на жизнь, а на смерть, лишь бы купить спокойную старость и вернуться на родину, отказавшую ей во всех радостях, кроме радости любить ее и вспоминать о ней. Быть может она содержит мать, воспитывает братьев, выплачивает семейные долги? Необходимость заставляет ее холить лицо, украшать тело, складывать губы в улыбку, чтобы товары стали деньгами, доходы — прибылью, предложения — сделками.
Так думал я романтически, забыв недавнюю досаду. Я видел, что мадонна пускает в ход все средства, чтобы покорить меня. Чего ей от меня было нужно: моих денег или моей молодости? Она была вольна выбирать. В этот миг я чувствовал, что она близка мне своей обездоленностью. Ее душа, зачерствевшая в сделках, должна была все же платить свою дань тоске и мечтам, несмотря на низменность ее стремлений. Быть может, она, как и я, вместо человеческой любви знала лишь чувственную страсть, оставляющую после себя не слезы восторга, а скуку пресыщения. Любила ли она когда-нибудь? Она, казалось, даже не вспомнила о Лусьянито, когда я, упомянув о Яварате, открыто намекнул на место его погребения. Быть может, ее терзали другие горести, но, очевидно, было одно: ее могучая натура не была чужда духовным запросам, в ее больших глазах появлялась иногда сентиментальная грусть, вызванная, казалось, унылостью рек, оставленных ею позади себя, воспоминаниями о местах, которые она никогда уже больше не увидит.
И вдруг над хижинами медленно разлилась мелодия, чем-то напоминавшая церковный напев, легкая, как дым кадильниц. Мне чудилось, что флейта говорит где-то со звездами, и что сама ночь стала от этого еще темнее, и что в сердце лесов, в неведомой дали, приглушенный шелестом листвы, тихо поет хор монахинь. Это мадонна Сораида Айрам играла на аккордеоне, держа его на коленях.
Эта музыка, полная пленительной тайны и неги, будила воспоминания и тоску. Каждый из слушавших ее начинал чувствовать в своем сердце знакомые голоса. Несколько женщин с детьми вышли из хижин и сели на землю вокруг мадонны. Тишина, таинство, меланхолия! Улетая ввысь вместе с аккордом, дух, казалось, отрешался от плоти, уносился в звездную ночь, и тело оставалось неподвижным, как окрестная сельва.
Моя душа поэта, привыкшая понимать язык звуков, угадала, что говорила эта музыка людям. Она сулила каучеро освобождение, которое свершится, когда чья-нибудь рука — о, если бы это была моя рука! — набросает картину их бедствий и привлечет внимание потрясенных народов к тому, что творится в страшной сельве; она была утешением для порабощенных женщин, напоминая им, что дети их увидят зарю свободы, которой они никогда не видели; для каждого из нас она была целительным бальзамом, помогавшим облегчить горе вздохами и мечтами.
За несколько минут я пережил все прошедшие годы; я точно стал зрителем своей собственной жизни. Сколько было разных предзнаменований, говоривших о моем будущем! Драки в детстве, дикое и своевольное отрочество, юность без ласки и любви! И кто же волновал меня в этот момент, смягчая душу, заставляя в порыве прощения протянуть руки моим врагам? Это чудо было вызвано бесхитростной мелодией. Несомненно, Сораида Айрам была необыкновенной женщиной! Мне хотелось полюбить ее, как это случалось со мной всегда, когда я любил в результате самовнушения. Я благословлял ее, я идеализировал ее. И, вспомнив о своей горькой судьбе, я заплакал о том, что я так беден, так плохо одет, что меня преследует трагический рок!
Франко, зашедший утром разбудить меня, нашел мой гамак пустым. Он побежал на речку, где я купался, и принес мне волнующее известие:
— Одевайся скорее, мадонна хочет предложить тебе сделку!
— У меня еще не высохла одежда.
— Все равно! Надо пользоваться случаем. Она пришла утром с купанья и сделала нам королевский подарок: галеты, кофе, две банки тунца. Она хочет поговорить с тобой, пока никого нет. Кабан с раннего утра ушел наблюдать за сирингеро и возвратится только к вечеру.
— О чем она хочет со мной говорить?
— Чтобы ты оказал ей предпочтение в торговле. Если тебе пришлют денег, она советует забрать у Кайенца все, что лежит в этих складах; тогда она потребует с него эти деньги в уплату долга. Идем скорее!
Мадонна оживленно разговаривала во дворе с мулатом и Рыжим. Она показывала им свои кружева и перстни на пальцах, желая привести их в изумление. «Это — ходячая витрина, — объяснил Франко. — Она предлагает нам купить ткани, кольца, драгоценности вроде тех, какие она носит сама, или даже лучшего качества. По ее словам, она приехала одна в курьяре с тремя индейцами, а свой катер оставила в поселке Сан-Фелипе, на Рио-Негро, так как верхняя Исана непроходима. Но где же у нее товары, что она нам предлагает? Могу поклясться — она спрятала лодку в какой-нибудь заводи, и там ее ждут верные люди».
Я решил неожиданно появиться перед этой женщиной в ее спальне, в жаркий час сьесты; я мысленно повторял приготовленную речь, и волнение еще более усиливало мою бледность. Я застал мадонну курящей сигарету из янтарного мундштука; она томно разлеглась в гамаке, располагавшем ко сну; подол ее юбки мерно колыхался, задевая о пол в такт покачиванию гамака. При моем появлении она выпрямила стан, притворно сердясь на мою бесцеремонность, застегнула блузу и молча уставилась на меня.
Тогда с театральностью, в которой было немало искренности, я промолвил, опустив глаза:
— Не обращайте внимания, сеньора, на мои босые ноги, на заплаты, на мое лицо: моя внешность — трагическая маска души, но через мое сердце все дороги ведут к любви!
Достаточно было одного взгляда мадонны — и я осознал свою ошибку. Она не понимала искренности моей сдачи в плен, которая давала ей возможность направить душу человека, изголодавшегося по ласке, на твердый путь; она не сумела прикрыться очарованием души, заставить меня забыть в женщине самку.
Раздосадованный своим смешным положением, я решил отомстить за ее тупость, сел рядом с ней и, положив ей руку на плечо, резким движением притянул ее к себе. Мои упрямые пальцы впились в ее тело. Поправляя гребни, она повторяла, прерывисто дыша:
— Какие смельчаки эти колумбийцы!
— Да, но только в делах стоящих!
— Легче! Легче! Не мешайте мне отдыхать!
— Ты бесчувственна, как твои волосы!
— О аллах!
— Я поцеловал тебя в голову, а ты даже не почувствовала поцелуя...
— Как так?
— Я как будто целовал твой разум!
— Да, да!
Мгновенье она оставалась неподвижной. Не глядя на меня и не протестуя, она испытывала не стыд, а беспокойство. Потом она внезапно вскочила:
— Не хватайте меня, кабальеро! За кого вы меня принимаете?
— Сердце мое никогда не ошибается! При этих словах я впился поцелуем в ее щеку, один только раз, потому что на губах у меня остался привкус вазелина и рисовой пудры. Мадонна, прижимая меня к своей груди, плаксиво простонала:
— Ангел мой, купи мои товары! Купи мои товары!
Все дальнейшее зависело от меня.
С десяток голых ребятишек с мисками в руках окружили меня и жалобно клянчили маниок. Матери голодной стаей поджидали детей у барака, ободряя взглядами и как бы поддерживая их скорбную мольбу.
Тогда мадонна Сораида Айрам, желая проявить щедрость и заслужить мою похвалу, своей жадной белой рукой, еще хранившей дрожь недавних ласк, открыла, по праву хозяйки дома, кладовую и разрешила маленьким попрошайкам до отвала наесться маниока. Дети набросились на корзину с маниоком, как огонь на солому, но какая-то завистливая старуха разогнала их, крикнув: «Уууу! Брысь! Старик идет!» Испуганная орава детишек рассеялась с такой быстротой, что некоторые из них попадали, роняя драгоценную пищу; другие, более ловкие, подбирали с земли пригоршни маниока и набивали ими рот вместе с мусором и землей.
«Букой», разогнавшим ребят, был румберо Клементе Сильва. Он ходил на рыбную ловлю и теперь возвращался с пустыми сетями. Дети испытывали перед ним ужас: их пугали «стариком» с колыбели, говоря, что, когда они вырастут, он уведет их в гущу лесов, в болотистые сирингали, где их поглотит сельва.
Нелюдимость и робость индейских ребят развиваются в них под влиянием нелепых суеверий. Хозяин для них — сверхъестественное существо, друг магуаре (дьявола): леса помогают ему, а реки хранят тайну его жестокостей. Они знали, что на острове «Чистилище» по воле надсмотрщика погибают непокорные каучеро, индианки-воровки и непослушные дети: их привязывают нагими к деревьям и отдают на съедение москитам и вампирам. Одна мысль о наказании наполняет детей ужасом; не достигнув и пятилетнего возраста, они выходят в сирингали с партией работниц, уже страшась хозяина, заставляющего их подсекать стволы деревьев в жестокой, ненавистной сельве. В такой партии всегда имеется мужчина; он валит топором деревья, и надо видеть тогда, как малыши истязают растение, ковыряя его ветви и корни гвоздями и иглами, пока не извлекут из него последнюю каплю сока!
— Что вы скажете, дон Клементе, об этих детях?
— Глядя на меня, они боятся своего будущего!
— Но ведь вы приносите счастье! Сравните наши страхи два дня назад с тем спокойствием, какое мы испытываем сейчас!
Вспомнив о предстоящей разлуке, мы в душе раскаялись, что заговорили об этом, и замолчали, стараясь не встречаться глазами.
— Разговаривали вы сегодня с товарищами?
— Мы всю ночь были на рыбной ловле. Теперь они отсыпаются.
— Пойдемте к ним.
Когда мы проходили мимо стоявшего близ реки барака, я увидел группу девочек лет восьми — тринадцати, сидевших на земле унылым кружком.
Все они были одеты в замызганные платья из цельного полотнища, державшиеся на шнурке, перекинутом через плечо, так что у них оставались обнаженными руки и грудь. Одна из девочек выбирала вшей у подруги, которая заснула у нее на коленях; другие мастерили папиросы из коры табари, тонкой, как бумага; эта кусала сочный каймито, а та, с растрепанными волосами и глупым видом, успокаивала сучившего ножками голодного ребенка: она совала ему в рот мизинец вместо пустой груди. Никогда я не видел картины более безотрадной.
— Дон Клементе, чем занимаются эти маленькие индианки в отсутствие родителей?
— Это — наложницы наших хозяев. Их выменяли у родителей на соль, ткани, посуду или увели в рабство в уплату долга. Они почти не знали невинного детства, и у них не было другой игрушки, кроме тяжелого кувшина для веды или братишки за спиной. Каким трагическим и нечистым было для них превращение из ребенка в женщину! Не достигнув десяти лет, они прикованы к постели, как к ложу пыток, и, искалеченные хозяевами-насильниками, растут болезненными, молчаливыми, пока не почувствуют с ужасом, что стали матерями, не понимая, что такое материнство.
Содрогаясь от негодования, мы пошли дальше; и тут я заметил навес из листьев пальмы мирити на двух подпорках, под которым в рваном гамаке лежал с видом мечтателя молодой еще мужчина с восковым лицом. У него, по всей видимости, были повреждены глаза: они были закрыты двумя привязанными ко лбу тряпицами.
— Как зовут этого человека? Он завязал себе глаза словно ему неприятно меня видеть?
— Это наш земляк, отшельник Эстебан Рамирес. Он почти совсем потерял зрение.
Тогда, подойдя к гамаку и сняв повязку с его глаз, я тихо и взволнованно произнес:
— Здравствуй, Рамиро Эстебанес! Я узнал тебя!
Необычная дружба связывала меня с Рамиро Эстебанесом. Мне хотелось быть его младшим братом. Никто не внушал мне такого доверия, как он, — доверия, которое, держась выше сферы обыденного, полновластно царствует в сердце и в разуме.
Мы часто встречались, но никогда не переходили с ним на «ты». Рамиро был великодушен, я порывист. Он был оптимистом, я — меланхоликом. Он был платонически добродетелен, я — полон легкомыслия и чувственности. Но эта противоположность характеров сближала нас, и, не изменяя своим наклонностям, мы взаимно дополняли друг друга: я привносил в нашу дружбу фантазию, он — философию. Привычки разделяли нас, но мы влияли друг на друга в силу самой противоположности. Он старался держаться стойко против соблазнов, но, хотя и порицал мои похождения, им владело любопытство, нечто вроде греховного соучастия в поступках, на какие он сам был неспособен по своему темпераменту. В душе Рамиро как бы признавал привлекательность земных искушений. Мне казалось, что, несмотря на свои разглагольствования, он был бы рад променять свою воздержанность на мое сумасбродство. Я настолько привык сравнивать наши точки зрения, что меня всегда заботила мысль: что подумает обо мне мой рассудительный друг.
Рамиро любил в жизни все благородное, все достойное и похвальное: семью, родину, веру, труд. Он содержал родителей и жил, во всем себя ограничивая; себе он оставлял одни лишь духовные наслаждения и в бедности сумел достигнуть высшей роскоши — быть великодушным. Он путешествовал, учился, сравнивал культуры разных народов, изучал людей, и от всего этого у него осталась сардоническая улыбка, появлявшаяся, когда он приправлял свои суждения перцем анализа, а свои шутки — кокетством парадокса.
В прошлом, когда я узнал, что он ухаживает за известной красавицей, я хотел спросить его: возможно ли, чтобы такой бедный юноша, как он, собирался поделить с другим хлеб, который он с таким трудом добывал для родителей. Я еще не успел развить ему свою мысль, как он справедливо возразил мне: «Разве я не имею права на мечту?»
Именно эта безумная мечта и привела его к катастрофе. Он стал меланхоличным, молчаливым и в конце концов перестал быть со мной откровенным. Однажды я сказал, желая испытать его: «Мне хотелось, чтобы судьба сохранила мое сердце для женщины, родственники которой ни в чем не могли бы считать себя выше моих родных». И Рамиро ответил: «Я тоже об этом думал. Но что поделаешь, я уже был влюблен!»
Вскоре после его любовной неудачи мы перестали видеться. Я знал лишь, что он куда-то эмигрировал и что судьба улыбнулась ему, судя по зажиточной жизни, которую вела его семья. А теперь я встретил его в фактории на Гуараку голодного, никому не нужного, под вымышленным именем, почти слепого.
Унылое настроение Рамиро огорчило меня, но из сострадания я не осмелился расспрашивать его о жизни. Я тщетно ждал, что он сам начнет мне говорить о себе. Но прежний Рамиро переменился: ни рукопожатия, ни сердечного слова, ни радостной улыбки при встрече, при воспоминании о проведенных вместе годах юности, воскресших перед ним в моем лице. Напротив, Рамиро, как бы в отместку, хранил ледяное молчание. Тогда, чтобы уязвить его, я сухо произнес:
— Она вышла замуж! Знаешь, она ведь вышла замуж! Эти слова вернули мне друга; но это был уже не прежний Рамиро Эстебанес; вместо кроткого философа я встретил желчного мизантропа, познавшего жизнь, но видевшего ее с одной только стороны. Он спросил, хватая меня за руку:
— И кем она стала — настоящей супругой или наложницей своего мужа?
— Кто это может сказать?
— Ясно, что она обладает всеми добродетелями идеальной супруги, но для этого нужен муж, который бы не развращал и не унижал ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Сколько ночей, подобных этой ночи в неведомой глуши, она раскладывала походную кровать на неостывшем еще от зноя песке! Разочаровавшись в своих предприятиях, оказавшись без всякой помощи и защиты, сколько раз она готова была разрыдаться! Ночью после жаркого дня, во время которого солнце нещадно обжигало кожу и слепило глаза двойным блеском, отражаясь от речной волны, ее преследовали подозрения, и ей казалось, что гребцы ропщут и замышляют что-то недоброе. За пыткой москитов следовала пытка вампиров, скудный ужин, вой бури, неистовый блеск грозы. И как искусно умела она притворяться доверчивой перед гребцами, собиравшимися украсть лодку, командовать ими, сносить их брань и грубости, а на заре снова плыть к порогам, преграждающим путь к лагуне, где гомеро обещал сдать кило каучука, или к хижинам должников, всегда уклоняющихся от платежа и прячущихся при виде причалившей барки.
Вот так, продолжая свои бесконечные странствования под монотонный плеск весел, мадонна измерила огромное расстояние между нищетой и несметными сокровищами. Сидя под зонтиком на носу лодки, на тюках каучука, она мысленно подводила итоги, подсчитывала долги и прибыли, с горечью сознавая, что годы проходят, не оставляя в ее руках ничего ценного, как те реки, которые, слившись друг с другом, оставляют на песке лишь пену. Она сетовала на судьбу, и горечь ее обид усугублялась мыслью о женщинах, рожденных среди изобилия, роскоши и безделия, о женщинах, которые, играя своей добродетелью ради развлечения и даже теряя ее, попрежнему слывут за честных, потому что деньги — высшая добродетель — заменяют им все. А она, впрягшись в ярмо бедности, вынуждена бороться не на жизнь, а на смерть, лишь бы купить спокойную старость и вернуться на родину, отказавшую ей во всех радостях, кроме радости любить ее и вспоминать о ней. Быть может она содержит мать, воспитывает братьев, выплачивает семейные долги? Необходимость заставляет ее холить лицо, украшать тело, складывать губы в улыбку, чтобы товары стали деньгами, доходы — прибылью, предложения — сделками.
Так думал я романтически, забыв недавнюю досаду. Я видел, что мадонна пускает в ход все средства, чтобы покорить меня. Чего ей от меня было нужно: моих денег или моей молодости? Она была вольна выбирать. В этот миг я чувствовал, что она близка мне своей обездоленностью. Ее душа, зачерствевшая в сделках, должна была все же платить свою дань тоске и мечтам, несмотря на низменность ее стремлений. Быть может, она, как и я, вместо человеческой любви знала лишь чувственную страсть, оставляющую после себя не слезы восторга, а скуку пресыщения. Любила ли она когда-нибудь? Она, казалось, даже не вспомнила о Лусьянито, когда я, упомянув о Яварате, открыто намекнул на место его погребения. Быть может, ее терзали другие горести, но, очевидно, было одно: ее могучая натура не была чужда духовным запросам, в ее больших глазах появлялась иногда сентиментальная грусть, вызванная, казалось, унылостью рек, оставленных ею позади себя, воспоминаниями о местах, которые она никогда уже больше не увидит.
И вдруг над хижинами медленно разлилась мелодия, чем-то напоминавшая церковный напев, легкая, как дым кадильниц. Мне чудилось, что флейта говорит где-то со звездами, и что сама ночь стала от этого еще темнее, и что в сердце лесов, в неведомой дали, приглушенный шелестом листвы, тихо поет хор монахинь. Это мадонна Сораида Айрам играла на аккордеоне, держа его на коленях.
Эта музыка, полная пленительной тайны и неги, будила воспоминания и тоску. Каждый из слушавших ее начинал чувствовать в своем сердце знакомые голоса. Несколько женщин с детьми вышли из хижин и сели на землю вокруг мадонны. Тишина, таинство, меланхолия! Улетая ввысь вместе с аккордом, дух, казалось, отрешался от плоти, уносился в звездную ночь, и тело оставалось неподвижным, как окрестная сельва.
Моя душа поэта, привыкшая понимать язык звуков, угадала, что говорила эта музыка людям. Она сулила каучеро освобождение, которое свершится, когда чья-нибудь рука — о, если бы это была моя рука! — набросает картину их бедствий и привлечет внимание потрясенных народов к тому, что творится в страшной сельве; она была утешением для порабощенных женщин, напоминая им, что дети их увидят зарю свободы, которой они никогда не видели; для каждого из нас она была целительным бальзамом, помогавшим облегчить горе вздохами и мечтами.
За несколько минут я пережил все прошедшие годы; я точно стал зрителем своей собственной жизни. Сколько было разных предзнаменований, говоривших о моем будущем! Драки в детстве, дикое и своевольное отрочество, юность без ласки и любви! И кто же волновал меня в этот момент, смягчая душу, заставляя в порыве прощения протянуть руки моим врагам? Это чудо было вызвано бесхитростной мелодией. Несомненно, Сораида Айрам была необыкновенной женщиной! Мне хотелось полюбить ее, как это случалось со мной всегда, когда я любил в результате самовнушения. Я благословлял ее, я идеализировал ее. И, вспомнив о своей горькой судьбе, я заплакал о том, что я так беден, так плохо одет, что меня преследует трагический рок!
Франко, зашедший утром разбудить меня, нашел мой гамак пустым. Он побежал на речку, где я купался, и принес мне волнующее известие:
— Одевайся скорее, мадонна хочет предложить тебе сделку!
— У меня еще не высохла одежда.
— Все равно! Надо пользоваться случаем. Она пришла утром с купанья и сделала нам королевский подарок: галеты, кофе, две банки тунца. Она хочет поговорить с тобой, пока никого нет. Кабан с раннего утра ушел наблюдать за сирингеро и возвратится только к вечеру.
— О чем она хочет со мной говорить?
— Чтобы ты оказал ей предпочтение в торговле. Если тебе пришлют денег, она советует забрать у Кайенца все, что лежит в этих складах; тогда она потребует с него эти деньги в уплату долга. Идем скорее!
Мадонна оживленно разговаривала во дворе с мулатом и Рыжим. Она показывала им свои кружева и перстни на пальцах, желая привести их в изумление. «Это — ходячая витрина, — объяснил Франко. — Она предлагает нам купить ткани, кольца, драгоценности вроде тех, какие она носит сама, или даже лучшего качества. По ее словам, она приехала одна в курьяре с тремя индейцами, а свой катер оставила в поселке Сан-Фелипе, на Рио-Негро, так как верхняя Исана непроходима. Но где же у нее товары, что она нам предлагает? Могу поклясться — она спрятала лодку в какой-нибудь заводи, и там ее ждут верные люди».
Я решил неожиданно появиться перед этой женщиной в ее спальне, в жаркий час сьесты; я мысленно повторял приготовленную речь, и волнение еще более усиливало мою бледность. Я застал мадонну курящей сигарету из янтарного мундштука; она томно разлеглась в гамаке, располагавшем ко сну; подол ее юбки мерно колыхался, задевая о пол в такт покачиванию гамака. При моем появлении она выпрямила стан, притворно сердясь на мою бесцеремонность, застегнула блузу и молча уставилась на меня.
Тогда с театральностью, в которой было немало искренности, я промолвил, опустив глаза:
— Не обращайте внимания, сеньора, на мои босые ноги, на заплаты, на мое лицо: моя внешность — трагическая маска души, но через мое сердце все дороги ведут к любви!
Достаточно было одного взгляда мадонны — и я осознал свою ошибку. Она не понимала искренности моей сдачи в плен, которая давала ей возможность направить душу человека, изголодавшегося по ласке, на твердый путь; она не сумела прикрыться очарованием души, заставить меня забыть в женщине самку.
Раздосадованный своим смешным положением, я решил отомстить за ее тупость, сел рядом с ней и, положив ей руку на плечо, резким движением притянул ее к себе. Мои упрямые пальцы впились в ее тело. Поправляя гребни, она повторяла, прерывисто дыша:
— Какие смельчаки эти колумбийцы!
— Да, но только в делах стоящих!
— Легче! Легче! Не мешайте мне отдыхать!
— Ты бесчувственна, как твои волосы!
— О аллах!
— Я поцеловал тебя в голову, а ты даже не почувствовала поцелуя...
— Как так?
— Я как будто целовал твой разум!
— Да, да!
Мгновенье она оставалась неподвижной. Не глядя на меня и не протестуя, она испытывала не стыд, а беспокойство. Потом она внезапно вскочила:
— Не хватайте меня, кабальеро! За кого вы меня принимаете?
— Сердце мое никогда не ошибается! При этих словах я впился поцелуем в ее щеку, один только раз, потому что на губах у меня остался привкус вазелина и рисовой пудры. Мадонна, прижимая меня к своей груди, плаксиво простонала:
— Ангел мой, купи мои товары! Купи мои товары!
Все дальнейшее зависело от меня.
С десяток голых ребятишек с мисками в руках окружили меня и жалобно клянчили маниок. Матери голодной стаей поджидали детей у барака, ободряя взглядами и как бы поддерживая их скорбную мольбу.
Тогда мадонна Сораида Айрам, желая проявить щедрость и заслужить мою похвалу, своей жадной белой рукой, еще хранившей дрожь недавних ласк, открыла, по праву хозяйки дома, кладовую и разрешила маленьким попрошайкам до отвала наесться маниока. Дети набросились на корзину с маниоком, как огонь на солому, но какая-то завистливая старуха разогнала их, крикнув: «Уууу! Брысь! Старик идет!» Испуганная орава детишек рассеялась с такой быстротой, что некоторые из них попадали, роняя драгоценную пищу; другие, более ловкие, подбирали с земли пригоршни маниока и набивали ими рот вместе с мусором и землей.
«Букой», разогнавшим ребят, был румберо Клементе Сильва. Он ходил на рыбную ловлю и теперь возвращался с пустыми сетями. Дети испытывали перед ним ужас: их пугали «стариком» с колыбели, говоря, что, когда они вырастут, он уведет их в гущу лесов, в болотистые сирингали, где их поглотит сельва.
Нелюдимость и робость индейских ребят развиваются в них под влиянием нелепых суеверий. Хозяин для них — сверхъестественное существо, друг магуаре (дьявола): леса помогают ему, а реки хранят тайну его жестокостей. Они знали, что на острове «Чистилище» по воле надсмотрщика погибают непокорные каучеро, индианки-воровки и непослушные дети: их привязывают нагими к деревьям и отдают на съедение москитам и вампирам. Одна мысль о наказании наполняет детей ужасом; не достигнув и пятилетнего возраста, они выходят в сирингали с партией работниц, уже страшась хозяина, заставляющего их подсекать стволы деревьев в жестокой, ненавистной сельве. В такой партии всегда имеется мужчина; он валит топором деревья, и надо видеть тогда, как малыши истязают растение, ковыряя его ветви и корни гвоздями и иглами, пока не извлекут из него последнюю каплю сока!
— Что вы скажете, дон Клементе, об этих детях?
— Глядя на меня, они боятся своего будущего!
— Но ведь вы приносите счастье! Сравните наши страхи два дня назад с тем спокойствием, какое мы испытываем сейчас!
Вспомнив о предстоящей разлуке, мы в душе раскаялись, что заговорили об этом, и замолчали, стараясь не встречаться глазами.
— Разговаривали вы сегодня с товарищами?
— Мы всю ночь были на рыбной ловле. Теперь они отсыпаются.
— Пойдемте к ним.
Когда мы проходили мимо стоявшего близ реки барака, я увидел группу девочек лет восьми — тринадцати, сидевших на земле унылым кружком.
Все они были одеты в замызганные платья из цельного полотнища, державшиеся на шнурке, перекинутом через плечо, так что у них оставались обнаженными руки и грудь. Одна из девочек выбирала вшей у подруги, которая заснула у нее на коленях; другие мастерили папиросы из коры табари, тонкой, как бумага; эта кусала сочный каймито, а та, с растрепанными волосами и глупым видом, успокаивала сучившего ножками голодного ребенка: она совала ему в рот мизинец вместо пустой груди. Никогда я не видел картины более безотрадной.
— Дон Клементе, чем занимаются эти маленькие индианки в отсутствие родителей?
— Это — наложницы наших хозяев. Их выменяли у родителей на соль, ткани, посуду или увели в рабство в уплату долга. Они почти не знали невинного детства, и у них не было другой игрушки, кроме тяжелого кувшина для веды или братишки за спиной. Каким трагическим и нечистым было для них превращение из ребенка в женщину! Не достигнув десяти лет, они прикованы к постели, как к ложу пыток, и, искалеченные хозяевами-насильниками, растут болезненными, молчаливыми, пока не почувствуют с ужасом, что стали матерями, не понимая, что такое материнство.
Содрогаясь от негодования, мы пошли дальше; и тут я заметил навес из листьев пальмы мирити на двух подпорках, под которым в рваном гамаке лежал с видом мечтателя молодой еще мужчина с восковым лицом. У него, по всей видимости, были повреждены глаза: они были закрыты двумя привязанными ко лбу тряпицами.
— Как зовут этого человека? Он завязал себе глаза словно ему неприятно меня видеть?
— Это наш земляк, отшельник Эстебан Рамирес. Он почти совсем потерял зрение.
Тогда, подойдя к гамаку и сняв повязку с его глаз, я тихо и взволнованно произнес:
— Здравствуй, Рамиро Эстебанес! Я узнал тебя!
Необычная дружба связывала меня с Рамиро Эстебанесом. Мне хотелось быть его младшим братом. Никто не внушал мне такого доверия, как он, — доверия, которое, держась выше сферы обыденного, полновластно царствует в сердце и в разуме.
Мы часто встречались, но никогда не переходили с ним на «ты». Рамиро был великодушен, я порывист. Он был оптимистом, я — меланхоликом. Он был платонически добродетелен, я — полон легкомыслия и чувственности. Но эта противоположность характеров сближала нас, и, не изменяя своим наклонностям, мы взаимно дополняли друг друга: я привносил в нашу дружбу фантазию, он — философию. Привычки разделяли нас, но мы влияли друг на друга в силу самой противоположности. Он старался держаться стойко против соблазнов, но, хотя и порицал мои похождения, им владело любопытство, нечто вроде греховного соучастия в поступках, на какие он сам был неспособен по своему темпераменту. В душе Рамиро как бы признавал привлекательность земных искушений. Мне казалось, что, несмотря на свои разглагольствования, он был бы рад променять свою воздержанность на мое сумасбродство. Я настолько привык сравнивать наши точки зрения, что меня всегда заботила мысль: что подумает обо мне мой рассудительный друг.
Рамиро любил в жизни все благородное, все достойное и похвальное: семью, родину, веру, труд. Он содержал родителей и жил, во всем себя ограничивая; себе он оставлял одни лишь духовные наслаждения и в бедности сумел достигнуть высшей роскоши — быть великодушным. Он путешествовал, учился, сравнивал культуры разных народов, изучал людей, и от всего этого у него осталась сардоническая улыбка, появлявшаяся, когда он приправлял свои суждения перцем анализа, а свои шутки — кокетством парадокса.
В прошлом, когда я узнал, что он ухаживает за известной красавицей, я хотел спросить его: возможно ли, чтобы такой бедный юноша, как он, собирался поделить с другим хлеб, который он с таким трудом добывал для родителей. Я еще не успел развить ему свою мысль, как он справедливо возразил мне: «Разве я не имею права на мечту?»
Именно эта безумная мечта и привела его к катастрофе. Он стал меланхоличным, молчаливым и в конце концов перестал быть со мной откровенным. Однажды я сказал, желая испытать его: «Мне хотелось, чтобы судьба сохранила мое сердце для женщины, родственники которой ни в чем не могли бы считать себя выше моих родных». И Рамиро ответил: «Я тоже об этом думал. Но что поделаешь, я уже был влюблен!»
Вскоре после его любовной неудачи мы перестали видеться. Я знал лишь, что он куда-то эмигрировал и что судьба улыбнулась ему, судя по зажиточной жизни, которую вела его семья. А теперь я встретил его в фактории на Гуараку голодного, никому не нужного, под вымышленным именем, почти слепого.
Унылое настроение Рамиро огорчило меня, но из сострадания я не осмелился расспрашивать его о жизни. Я тщетно ждал, что он сам начнет мне говорить о себе. Но прежний Рамиро переменился: ни рукопожатия, ни сердечного слова, ни радостной улыбки при встрече, при воспоминании о проведенных вместе годах юности, воскресших перед ним в моем лице. Напротив, Рамиро, как бы в отместку, хранил ледяное молчание. Тогда, чтобы уязвить его, я сухо произнес:
— Она вышла замуж! Знаешь, она ведь вышла замуж! Эти слова вернули мне друга; но это был уже не прежний Рамиро Эстебанес; вместо кроткого философа я встретил желчного мизантропа, познавшего жизнь, но видевшего ее с одной только стороны. Он спросил, хватая меня за руку:
— И кем она стала — настоящей супругой или наложницей своего мужа?
— Кто это может сказать?
— Ясно, что она обладает всеми добродетелями идеальной супруги, но для этого нужен муж, который бы не развращал и не унижал ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28