Дерево приняло в себя буквы, и, по мере того как росло само, росли и буквы, росли, растягивались и рассеивались, делались расплывчатыми на коре. КАР. означает Карян. АНДРАНИК КАРЯН — Араик Карян. Странно, однако, что дядя одновременно был там, пас свиней, и здесь, у себя во дворе, мастерил телегу. И время от этого было какое-то непривычное. Может быть, это и было то самое лошадиное время. Там, где сидел когда-то дядя, сидел сейчас мальчик, совершенно так же подогнув под себя ноги, и ноги у него затекли и болели, точно так же, как болели тогда у дяди, но он не менял положения, потому что это было самое удобное положение для того, чтобы сидя нацарапать что-то на дереве. Его дядя был Карян, и он сам Карян, у дяди заломило ноги, и у него заломило, и он с дядей вместе находился сейчас в одном и том же старом времени — во времени этого дерева. Мальчик поднялся, ноги болели. Мальчик встал, широко расставив ноги, и посмотрел:
АНДРАНИК КАР.
1916 г.
в пасмурную погоду пас свиней
АРАИК КАР.
— Араик, Араик… сколько набрал, хватит… иди домой, иди домой…
Мальчик понял, что он очень уже давно в лесу, что голос матери всё время проходил над ним, что и бабушка вот точно так же звала дядю, и мальчик услышал далёкий зов того прошедшего времени: Андраник, Андраник… оставь свиней… иди домой, иди домой… «Сейчас приду», — мысленно ответил мальчик, отошёл от дерева и остановился.
Остановился, заложил руки в карманы, огляделся по сторонам и превратился в невинного прохожего. Прохожего, который думает… который пришёл из села, чтобы разыскать в лесу, ну, скажем, козу, а вовсе не для того бродит тут, чтобы разглядывать на стволах деревьев имена Каряна Андраника и Каряна Араика. Вот так, думая о козе, мальчик пошёл-пошёл, думая о козе, искоса, тайком от самого себя глянул на дерево, захотел не увидеть, и ему показалось, что ему удалось не увидеть, но он увидел — и то, что он увидел, было неприятно: в старом прошедшем времени дерева пасли свиней — само дерево, Андраник и палая листва, а Араика среди всего этого не было — спустя много лет, погожим ясным днём Араик явился, сел на землю под деревом и от нечего делать вывел «Араик Кар.». Мальчик пошёл, разыскал влажную, почти что мокрую землю и потёр ею своё имя, чтобы сделать его старым, или же если не старым, то не таким хотя бы свеженьким, потом он отошёл, посмотрел на дерево издали и снова потёр своё имя, снова отошёл и поглядел совсем уже издали. И в эту минуту услышал голос матери и ответил ей мысленно, что идёт, он ведь сказал ей, что идёт домой, что же она кричит, разоряется понапрасну.
Араик и Андраник Каряны вместе с буком пасли свиней в тишине времени. Мальчик немножечко подумал и не понял, какой же смысл таится во всём этом, но ему понравилось, что имя Андраник отделилось от дяди и живёт само по себе на стволе дерева и что имя Араик отделилось от него самого, что имена Араик и Андраник будут жить вместе с буком своей, не зависимой ни от кого жизнью. А что скажут на это другие? Предположим, вот он, посторонний человек, идёт себе по лесу, ему надо найти козу, нет, не так — его отправили искать козу, и он идёт, тихо, молча себе идёт, вот он свернул с дороги, неожиданно свернул, чтобы помочиться, и идёт на охоту… на ланей. И в это время мальчик разглядел следы лошади и увидел яблоки навоза — и что же это, неужели в самом деле кто-то отправился на охоту? На ланей?
Мальчик оглянулся и не поверил глазам: как будто это было другое дерево, но нет, это был тот же бук, а на гладком сером стволе его был выдавлен знак S. Знак того, что дерево должны срубить. И мальчик снова подумал, что он ошибся и смотрит не на своё дерево. Но тем же знаком S было помечено и соседнее дерево. Лес в этом месте был ровный, все деревья здесь выросли прямые и высокие, под деревьями лежал слой листвы и земля под листвой была ровная, твёрдая, во всей буковой роще не было никаких старых пней и разных мелких кустов, во всей роще — одни гладкие высокие стволы. Гладкие серые стволы, между которыми ровно расположился мутноватый свет, деревья стояли и молча ждали чего-то, а может, они прислушивались ко времени. И их гладкие стволы все были помечены знаком S.
— Араик, — позвала мать. — Араик, Араик! — крикнула она не своим голосом.
Голос дяди позвал:
— Араик, Араик! — И мальчик повернулся, чтобы идти. Голос дяди сказал: — Ну что ты тут разоралась, ребёнок гуляет себе по лесу, сейчас придёт, — и голос матери после небольшой паузы (мать в это время молча шевелила губами и пыталась успокоиться):
— А кто же отведёт лошадь на станцию?
— Я, — последовал ответ, и дядя с размаху всадил топор в бревно.
— Араик! — позвала мать.
— Араик, Араик, Араик! — позвали мать и бабка в один голос.
— Араик, Араик! — позвала бабка.
Буковая роща кончилась, и сразу же начался обрыв. Село было совсем близко, помаргивали, тлели красные крыши на солнце, где-то среди садов блеснула ярко-жёлтая тряпка, голос бабки позвал «Араик», и село было красиво, но голубая терраса была пуста. Друга его не было на голубой террасе, и он не стоял над обрывом рядом с мальчиком, против всей этой красоты, а кладбища отсюда не видать было.
Зимой по этому обрыву скатывали брёвна. Мальчик с другом останавливались здесь по дороге в школу и долго смотрели, как скользят вниз брёвна. Значит, все буковые деревья покатятся по этому обрыву… Мать с бабкой снова позвали его, потом мать одна крикнула «Араик!», и мальчик метнулся вниз по обрыву. Мальчик кинулся вниз, не разбирая дороги, пускай передавится вся малина, плевать.
Обрыв кончился, с малиной ничего не случилось, а село отсюда казалось уже совсем другим, другое словно было село. В овраге, неподалёку от мальчика, навострила уши тёмно-красная лошадь, навострила уши и смотрела на мальчика. Мальчик оглянулся, никого больше не было — лошадь смотрела на него. Потом лошадь опустила голову и снова впала в дрёму. За деревьями, на противоположной стороне, кто-то двигался. Тоже спускался в овраг. Вот он остановился, поправил груз за спиной и позвал «Араик!» — и в это время мальчик увидел под ближайшим грабом двоих, которые пальцами и знаками говорили ему: «Молчи». Мальчик спросил — тоже знаками — что, мол, в чём дело, а они только давились смехом и подзывали его руками: «Иди сюда, иди к нам». И никакого тут секрета не было, просто они хитрили ради того, чтобы полакомиться пригоршней малины. Мальчик пошёл к ним, сомневаясь и переполняясь брезгливостью, а они молча давились смехом и всё прикладывали палец к губам — тише, мол, тише, тсс…
Кто-то засмеялся в овраге, горячо и глухо. Лошадь навострила уши. На противоположном взгорке, некрасиво раскинув колени, сидела какая-то женщина и лениво глядела перед собой.
«Что?» — прошептал мальчик. «Гляди», — прошептали они, и этот их шёпот, и глухой и горячий смех в овраге, и сонное бормотанье речки в ту минуту, когда мальчик нагнулся, чтобы посмотреть туда, куда они показывали, окунули его в какую-то бесстыдную тайну, и собственное дыхание показалось мальчику ужасным шумом. На противоположном взгорке сидела, раскинув колени, женщина, и белые её колени были широкие и некрасивые. То ли лениво, то ли, наоборот, внимательно смотрела она на мальчика. Мальчик смотрел на женщину, женщина смотрела на мальчика. Потом женщина подняла голову и хотела — ну да — хотела крикнуть в сторону леса. И мальчик напрягся из последних сил, так что умереть уже можно было от такого напряжения, мальчик напрягся и отверг этот её крик. И крик не состоялся. Мальчик медленно высвободился из глухоты, медленно повернул голову. «Ну, — прошептали те, — видел?» Мальчик проглотил слюну. «Это моя мать, — сказал мальчик, но его губы не шевельнулись даже. — Что?» — прошептал мальчик. И в это время сын Мартироса с живой красивой гримасой на лице, живым красивым движением больно пригнул голову мальчика к земле и обратил взгляд мальчика к оврагу, к речке, к валунам… Какой-то парень лежал там на животе, какая-то девушка, подогнув под себя одну ногу, лежала рядом, и голова её была на спине у парня. Во рту у девушки была ромашка, стебелёк ромашки двигался, девушка, наверно, играла губами с этой ромашкой. Овраг был неподвижен, камни были неподвижны, и те двое тоже были неподвижны — и тот, который лежал на животе, уронив голову на руки, и та, которая смотрела на небо сквозь тёмные очки, которая смотрела на небо и молча жевала стебель ромашки. «Хорош товар», — сказал внук Саака, известное трепло, и мальчик отвёл взгляд и понял, что те двое — девочки обе, а не парень и девушка, — и та, что лежит в узких плавках, с ромашкой во рту, и кто лежит на животе, — обе девочки, а стебель ромашки горький, и от него поднимается тошнота и першит в горле.
Женщина на взгорке поднялась и пошла вниз с чем-то безобразным за спиной. Лошадь навострила уши. Мальчик поглядел на лошадь, посмотрел на мать и понял, что мать несёт седло, которое взяла во дворе у дяди. «Ты где это её собирал?» — спросил сын Мартироса. Мальчик проглотил слюну и сказал: «Собирал». — «Что собирал?» — спросил сын Мартироса, и мальчик понял, что тот не слышит ничего и не ждёт от мальчика ответа, что всё его внимание в овраге, где снова глухо и горячо засмеялась и ногу на ногу закинула девочка в тёмных очках, в тёмных очках, узком бюстгальтере и узких трусиках, — и мальчика всего передёрнуло, и это было противно и приятно, совсем как после рвоты.
— Араик! — с седлом за спиной — уж хоть бы несла его по-человечески, а то что это, с обнажившимся плечом и покрасневшей шеей, мать стояла на берегу реки, вглядывалась в воду и звала: — Араик… — И мальчик опустил веки и оглох.
Среди глухой тишины стояли серые стволы буков, стояли независимо друг от друга, каждый в себе, каждый жил своей жизнью, и каждого грыз свой червь, и каждый переживал свою смерть сам в себе. Буковая роща была спокойна, и сероватый неясный свет ровно располагался между серыми её стволами.
С седлом за спиной, мать свободной рукой задрала подол, мать задрала подол, а седло ещё больше сползло вниз, до самых складочек на коленях, колени у матери заголились, мать хотела перейти речку по камням, но ближайший камень был далеко, и вряд ли она достала бы до него ногой, и мать понимала это и стояла на берегу, с седлом за спиной и с задранным подолом. Мальчик медленно повернул голову; ребята застыли в кружевной тени граба и смотрели на девочек в овраге, но, казалось, они видели и мать мальчика, которая внезапно совершила свой неуклюжий топорный прыжок — мать прыгнула, угодила в воду и зашагала к тому берегу, уже не глядя под ноги.
Лошадь, навострив уши, смотрела на эту женщину с седлом за спиной и глухо ржала, утробно как-то, внутри себя, и надсадное это ржание старых лёгких было некрасиво и так же безобразно, как мокрый подол матери и то, как она держала седло за спиной. И мальчик увидел, как он сам, заключив в себя тяжесть ведра, легко шагает к матери и к лошади, на самом же деле он всё ещё был под грабом, сидел в кружевной его тени и не смотрел, но видел девочек в овраге, и время в овраге слабо шумело, а сам он был косой и смешной, потому что ему дело показывают, а он видит колени собственной матери, — от всего этого можно было взвыть, право.
Мать положила седло на спину лошади задом наперёд. Кругом лошади стоял густой лошадиный запах, и мать растерянно озиралась, — стоя среди этого тяжёлого запаха лошадиной мочи, мать растерянно озиралась и не понимала, что к чему.
— Ну что? — сказал мальчик.
В минуту мать преобразилась.
— Вуй-вуй-вуй… — обрадовалась мать. — Мой единственный, среди стольких бездельников мой единственный работяга, работничек мой, набрал малины… А брат твой на станции тебя дожидается…
Всё это было очень хорошо, но кругом стоял запах лошади, и сама лошадь утопала, можно сказать, среди своего запаха, а мать нашла какой-то ремень и хотела продеть у лошади под хвостом как шлею, но этот ремень никак не годился для этого…
— Что легче, принести седло к лошади или же отвести лошадь к седлу? — сказал мальчик.
Вода хлюпала у матери в мокрой обуви, мать, казалось, была раздражена из-за густого запаха мочи и, стоя среди этого невыносимого запаха и мух, не понимала, казалось, что к чему. Мать скорчила гримасу отвращения, переступила с ноги на ногу, и вода снова хлюпнула в её мокрой обуви.
— Не соскучилась я по твоему дядюшке настолько, чтобы из-за какой-то паршивой лошади дважды подряд приходить к нему во двор.
Мальчик прислушался — мать не любила дядю. Но разве можно было любить кого-нибудь, стоя среди этого тяжёлого запаха мочи? «Э-э-э!» — закричал в сердцах мальчик, и набросился, и отобрал у матери седло. И локтем оттолкнул мать, и грудь у матери была мягкая, и было неприятно, почти так же неприятно, как ощущать запах мочи, — было неприятно думать, что в овраге на нагретых камнях лежат женщины, и мать его тоже женщина, и на ней опять нет лифчика… Мальчик стал налаживать седло, поправил войлочную прокладку под седлом, нашёл стремена… Лифчик не надела и, развесив по животу пустые груди, еле прикрыв их ситцевым платьем, как босячка, прошла через всё село с этим своим «Араик, Араик»… Мальчик продел подпругу между седлом и войлочной прокладкой и краем глаза увидел мать, которая, сложив руки на животе, покорно глядела на него: мол, вот она, женщина, передала мужскую работу мужчине, а сама смиренно смотрит на то, как он эту работу делает, но всё это было неправдой и притворством — она просто-напросто ждала, когда мальчик ошибётся, ей хотелось, чтобы мальчик не смог оседлать лошадь. Мальчик поднял седло над головой, лошадь была высоко для него — мать шагнула к нему, и вода хлюпнула в её ботинке, но мальчик прошипел: «Не подходи!» Мальчик поднял седло над головой и закинул его лошади на спину. Седло прочно обхватило спину лошади.
— Убери отсюда эту малину, — сказал мальчик.
Мать взяла ведро и отошла на несколько шагов.
— Он лучше твоего мужа… — сказал мальчик, подтянул шлею и закинул её на место. Прикосновение жёсткого конского волоса было приятно.
Мать не поняла, кто это лучше или хуже её мужа, но не переспросила. Она переступила с ноги на ногу, и вода снова хлюпнула и зачавкала в её обуви.
Кожа подпруги была гибкая и прочная, и грудь у лошади была широкая и твёрдая как камень, её твёрдая грудь понравилась мальчику, мальчик туго затянул ремни и сказал: «Да».
— Все лучше твоего отца, кого ни возьми, — сказала мать.
Мальчик нагнулся, подобрал ещё один ремень, продел его в застёжку и стал затягивать обеими руками и, затягивая, увидел, что делает это точно так же, как дядя. Задержав дыхание, мальчик затягивал ремень и наконец застегнул его — именно так, как это делал дядя. Лошадь была готова.
— Садись, — сказал мальчик матери.
Мать улыбнулась, потом сказала:
— Сесть, чтобы седло перевернулось? Не сяду.
Придерживая стремена, мальчик подождал. Прилаженное им седло не могло перевернуться. Мать поставила ведро на землю, подошла и, пряча улыбку в обветренных губах, поставила ногу в стремя и неловко повисла на нём, а другая нога её была на земле. Лошадь спокойно стояла, мальчик ждал, а эта женщина повисла на стременах и хотела во что бы то ни стало сдёрнуть с лошади седло. Мальчик поддержал её за ногу, подставил плечо и помог ей подняться. И мать была безжизненная и тяжёлая, а запах лошадиной мочи в эту минуту был особенно густой и тухлый, мальчик увидел, что от его большого пальца у матери на лодыжке осталась ямка и эта ямка не заполняется, а вены на ноге у матери были тёмно-синие, почти лиловые. Мальчик снова поглядел — ямка на лодыжке медленно заполнялась.
— Ну что? — глядя на мать снизу вверх, спросил мальчик.
— Ничего. — И мать по-девичьи заправила прядку волос за ухо. — Дай сюда эту малину.
— Да, — пожаловался мальчик, — как босячка… как босячка, без чулок…
— Ничего, — сказала мать. — Другие и вовсе голые расхаживают.
Мальчик взял своё ведро, подошёл к своей лошади, подтянул поводья и сказал про себя: «Алхо». Лошадь вздохнула и пошла. Мать ещё раз попросила малину. Они перешли речку. Мальчик перешёл речку по тому же камню, который сверху был покрыт сухими и жёлтыми водорослями. И мальчик не поскользнулся. Вода бормотала что-то своё, крапива обожгла мальчику руки, в обувь набилась земля, руки просились умыться, тело просило выкупаться. Рукава рубахи были коротки, крапива обожгла мальчику запястье.
— Знаю, что нетяжело, мне поесть хочется, — сказала мать. — Дай сюда эту малину.
— Тяжело, — сказал мальчик. — Не дам.
Рукава были коротки. Рубашка на нём была своя, но рукава этой рубашки были короткие, и обожжённые руки неистово чесались. А красные штаны были не его, были Сурикины, штаны не доходили даже до щиколоток, и сразу делалось понятно, что это не его, чужие штаны… А кто-то из младших нацепил комсомольский значок на его рубашку. Лошадь толкнула головой мальчика, и мальчик пошёл.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
АНДРАНИК КАР.
1916 г.
в пасмурную погоду пас свиней
АРАИК КАР.
— Араик, Араик… сколько набрал, хватит… иди домой, иди домой…
Мальчик понял, что он очень уже давно в лесу, что голос матери всё время проходил над ним, что и бабушка вот точно так же звала дядю, и мальчик услышал далёкий зов того прошедшего времени: Андраник, Андраник… оставь свиней… иди домой, иди домой… «Сейчас приду», — мысленно ответил мальчик, отошёл от дерева и остановился.
Остановился, заложил руки в карманы, огляделся по сторонам и превратился в невинного прохожего. Прохожего, который думает… который пришёл из села, чтобы разыскать в лесу, ну, скажем, козу, а вовсе не для того бродит тут, чтобы разглядывать на стволах деревьев имена Каряна Андраника и Каряна Араика. Вот так, думая о козе, мальчик пошёл-пошёл, думая о козе, искоса, тайком от самого себя глянул на дерево, захотел не увидеть, и ему показалось, что ему удалось не увидеть, но он увидел — и то, что он увидел, было неприятно: в старом прошедшем времени дерева пасли свиней — само дерево, Андраник и палая листва, а Араика среди всего этого не было — спустя много лет, погожим ясным днём Араик явился, сел на землю под деревом и от нечего делать вывел «Араик Кар.». Мальчик пошёл, разыскал влажную, почти что мокрую землю и потёр ею своё имя, чтобы сделать его старым, или же если не старым, то не таким хотя бы свеженьким, потом он отошёл, посмотрел на дерево издали и снова потёр своё имя, снова отошёл и поглядел совсем уже издали. И в эту минуту услышал голос матери и ответил ей мысленно, что идёт, он ведь сказал ей, что идёт домой, что же она кричит, разоряется понапрасну.
Араик и Андраник Каряны вместе с буком пасли свиней в тишине времени. Мальчик немножечко подумал и не понял, какой же смысл таится во всём этом, но ему понравилось, что имя Андраник отделилось от дяди и живёт само по себе на стволе дерева и что имя Араик отделилось от него самого, что имена Араик и Андраник будут жить вместе с буком своей, не зависимой ни от кого жизнью. А что скажут на это другие? Предположим, вот он, посторонний человек, идёт себе по лесу, ему надо найти козу, нет, не так — его отправили искать козу, и он идёт, тихо, молча себе идёт, вот он свернул с дороги, неожиданно свернул, чтобы помочиться, и идёт на охоту… на ланей. И в это время мальчик разглядел следы лошади и увидел яблоки навоза — и что же это, неужели в самом деле кто-то отправился на охоту? На ланей?
Мальчик оглянулся и не поверил глазам: как будто это было другое дерево, но нет, это был тот же бук, а на гладком сером стволе его был выдавлен знак S. Знак того, что дерево должны срубить. И мальчик снова подумал, что он ошибся и смотрит не на своё дерево. Но тем же знаком S было помечено и соседнее дерево. Лес в этом месте был ровный, все деревья здесь выросли прямые и высокие, под деревьями лежал слой листвы и земля под листвой была ровная, твёрдая, во всей буковой роще не было никаких старых пней и разных мелких кустов, во всей роще — одни гладкие высокие стволы. Гладкие серые стволы, между которыми ровно расположился мутноватый свет, деревья стояли и молча ждали чего-то, а может, они прислушивались ко времени. И их гладкие стволы все были помечены знаком S.
— Араик, — позвала мать. — Араик, Араик! — крикнула она не своим голосом.
Голос дяди позвал:
— Араик, Араик! — И мальчик повернулся, чтобы идти. Голос дяди сказал: — Ну что ты тут разоралась, ребёнок гуляет себе по лесу, сейчас придёт, — и голос матери после небольшой паузы (мать в это время молча шевелила губами и пыталась успокоиться):
— А кто же отведёт лошадь на станцию?
— Я, — последовал ответ, и дядя с размаху всадил топор в бревно.
— Араик! — позвала мать.
— Араик, Араик, Араик! — позвали мать и бабка в один голос.
— Араик, Араик! — позвала бабка.
Буковая роща кончилась, и сразу же начался обрыв. Село было совсем близко, помаргивали, тлели красные крыши на солнце, где-то среди садов блеснула ярко-жёлтая тряпка, голос бабки позвал «Араик», и село было красиво, но голубая терраса была пуста. Друга его не было на голубой террасе, и он не стоял над обрывом рядом с мальчиком, против всей этой красоты, а кладбища отсюда не видать было.
Зимой по этому обрыву скатывали брёвна. Мальчик с другом останавливались здесь по дороге в школу и долго смотрели, как скользят вниз брёвна. Значит, все буковые деревья покатятся по этому обрыву… Мать с бабкой снова позвали его, потом мать одна крикнула «Араик!», и мальчик метнулся вниз по обрыву. Мальчик кинулся вниз, не разбирая дороги, пускай передавится вся малина, плевать.
Обрыв кончился, с малиной ничего не случилось, а село отсюда казалось уже совсем другим, другое словно было село. В овраге, неподалёку от мальчика, навострила уши тёмно-красная лошадь, навострила уши и смотрела на мальчика. Мальчик оглянулся, никого больше не было — лошадь смотрела на него. Потом лошадь опустила голову и снова впала в дрёму. За деревьями, на противоположной стороне, кто-то двигался. Тоже спускался в овраг. Вот он остановился, поправил груз за спиной и позвал «Араик!» — и в это время мальчик увидел под ближайшим грабом двоих, которые пальцами и знаками говорили ему: «Молчи». Мальчик спросил — тоже знаками — что, мол, в чём дело, а они только давились смехом и подзывали его руками: «Иди сюда, иди к нам». И никакого тут секрета не было, просто они хитрили ради того, чтобы полакомиться пригоршней малины. Мальчик пошёл к ним, сомневаясь и переполняясь брезгливостью, а они молча давились смехом и всё прикладывали палец к губам — тише, мол, тише, тсс…
Кто-то засмеялся в овраге, горячо и глухо. Лошадь навострила уши. На противоположном взгорке, некрасиво раскинув колени, сидела какая-то женщина и лениво глядела перед собой.
«Что?» — прошептал мальчик. «Гляди», — прошептали они, и этот их шёпот, и глухой и горячий смех в овраге, и сонное бормотанье речки в ту минуту, когда мальчик нагнулся, чтобы посмотреть туда, куда они показывали, окунули его в какую-то бесстыдную тайну, и собственное дыхание показалось мальчику ужасным шумом. На противоположном взгорке сидела, раскинув колени, женщина, и белые её колени были широкие и некрасивые. То ли лениво, то ли, наоборот, внимательно смотрела она на мальчика. Мальчик смотрел на женщину, женщина смотрела на мальчика. Потом женщина подняла голову и хотела — ну да — хотела крикнуть в сторону леса. И мальчик напрягся из последних сил, так что умереть уже можно было от такого напряжения, мальчик напрягся и отверг этот её крик. И крик не состоялся. Мальчик медленно высвободился из глухоты, медленно повернул голову. «Ну, — прошептали те, — видел?» Мальчик проглотил слюну. «Это моя мать, — сказал мальчик, но его губы не шевельнулись даже. — Что?» — прошептал мальчик. И в это время сын Мартироса с живой красивой гримасой на лице, живым красивым движением больно пригнул голову мальчика к земле и обратил взгляд мальчика к оврагу, к речке, к валунам… Какой-то парень лежал там на животе, какая-то девушка, подогнув под себя одну ногу, лежала рядом, и голова её была на спине у парня. Во рту у девушки была ромашка, стебелёк ромашки двигался, девушка, наверно, играла губами с этой ромашкой. Овраг был неподвижен, камни были неподвижны, и те двое тоже были неподвижны — и тот, который лежал на животе, уронив голову на руки, и та, которая смотрела на небо сквозь тёмные очки, которая смотрела на небо и молча жевала стебель ромашки. «Хорош товар», — сказал внук Саака, известное трепло, и мальчик отвёл взгляд и понял, что те двое — девочки обе, а не парень и девушка, — и та, что лежит в узких плавках, с ромашкой во рту, и кто лежит на животе, — обе девочки, а стебель ромашки горький, и от него поднимается тошнота и першит в горле.
Женщина на взгорке поднялась и пошла вниз с чем-то безобразным за спиной. Лошадь навострила уши. Мальчик поглядел на лошадь, посмотрел на мать и понял, что мать несёт седло, которое взяла во дворе у дяди. «Ты где это её собирал?» — спросил сын Мартироса. Мальчик проглотил слюну и сказал: «Собирал». — «Что собирал?» — спросил сын Мартироса, и мальчик понял, что тот не слышит ничего и не ждёт от мальчика ответа, что всё его внимание в овраге, где снова глухо и горячо засмеялась и ногу на ногу закинула девочка в тёмных очках, в тёмных очках, узком бюстгальтере и узких трусиках, — и мальчика всего передёрнуло, и это было противно и приятно, совсем как после рвоты.
— Араик! — с седлом за спиной — уж хоть бы несла его по-человечески, а то что это, с обнажившимся плечом и покрасневшей шеей, мать стояла на берегу реки, вглядывалась в воду и звала: — Араик… — И мальчик опустил веки и оглох.
Среди глухой тишины стояли серые стволы буков, стояли независимо друг от друга, каждый в себе, каждый жил своей жизнью, и каждого грыз свой червь, и каждый переживал свою смерть сам в себе. Буковая роща была спокойна, и сероватый неясный свет ровно располагался между серыми её стволами.
С седлом за спиной, мать свободной рукой задрала подол, мать задрала подол, а седло ещё больше сползло вниз, до самых складочек на коленях, колени у матери заголились, мать хотела перейти речку по камням, но ближайший камень был далеко, и вряд ли она достала бы до него ногой, и мать понимала это и стояла на берегу, с седлом за спиной и с задранным подолом. Мальчик медленно повернул голову; ребята застыли в кружевной тени граба и смотрели на девочек в овраге, но, казалось, они видели и мать мальчика, которая внезапно совершила свой неуклюжий топорный прыжок — мать прыгнула, угодила в воду и зашагала к тому берегу, уже не глядя под ноги.
Лошадь, навострив уши, смотрела на эту женщину с седлом за спиной и глухо ржала, утробно как-то, внутри себя, и надсадное это ржание старых лёгких было некрасиво и так же безобразно, как мокрый подол матери и то, как она держала седло за спиной. И мальчик увидел, как он сам, заключив в себя тяжесть ведра, легко шагает к матери и к лошади, на самом же деле он всё ещё был под грабом, сидел в кружевной его тени и не смотрел, но видел девочек в овраге, и время в овраге слабо шумело, а сам он был косой и смешной, потому что ему дело показывают, а он видит колени собственной матери, — от всего этого можно было взвыть, право.
Мать положила седло на спину лошади задом наперёд. Кругом лошади стоял густой лошадиный запах, и мать растерянно озиралась, — стоя среди этого тяжёлого запаха лошадиной мочи, мать растерянно озиралась и не понимала, что к чему.
— Ну что? — сказал мальчик.
В минуту мать преобразилась.
— Вуй-вуй-вуй… — обрадовалась мать. — Мой единственный, среди стольких бездельников мой единственный работяга, работничек мой, набрал малины… А брат твой на станции тебя дожидается…
Всё это было очень хорошо, но кругом стоял запах лошади, и сама лошадь утопала, можно сказать, среди своего запаха, а мать нашла какой-то ремень и хотела продеть у лошади под хвостом как шлею, но этот ремень никак не годился для этого…
— Что легче, принести седло к лошади или же отвести лошадь к седлу? — сказал мальчик.
Вода хлюпала у матери в мокрой обуви, мать, казалось, была раздражена из-за густого запаха мочи и, стоя среди этого невыносимого запаха и мух, не понимала, казалось, что к чему. Мать скорчила гримасу отвращения, переступила с ноги на ногу, и вода снова хлюпнула в её мокрой обуви.
— Не соскучилась я по твоему дядюшке настолько, чтобы из-за какой-то паршивой лошади дважды подряд приходить к нему во двор.
Мальчик прислушался — мать не любила дядю. Но разве можно было любить кого-нибудь, стоя среди этого тяжёлого запаха мочи? «Э-э-э!» — закричал в сердцах мальчик, и набросился, и отобрал у матери седло. И локтем оттолкнул мать, и грудь у матери была мягкая, и было неприятно, почти так же неприятно, как ощущать запах мочи, — было неприятно думать, что в овраге на нагретых камнях лежат женщины, и мать его тоже женщина, и на ней опять нет лифчика… Мальчик стал налаживать седло, поправил войлочную прокладку под седлом, нашёл стремена… Лифчик не надела и, развесив по животу пустые груди, еле прикрыв их ситцевым платьем, как босячка, прошла через всё село с этим своим «Араик, Араик»… Мальчик продел подпругу между седлом и войлочной прокладкой и краем глаза увидел мать, которая, сложив руки на животе, покорно глядела на него: мол, вот она, женщина, передала мужскую работу мужчине, а сама смиренно смотрит на то, как он эту работу делает, но всё это было неправдой и притворством — она просто-напросто ждала, когда мальчик ошибётся, ей хотелось, чтобы мальчик не смог оседлать лошадь. Мальчик поднял седло над головой, лошадь была высоко для него — мать шагнула к нему, и вода хлюпнула в её ботинке, но мальчик прошипел: «Не подходи!» Мальчик поднял седло над головой и закинул его лошади на спину. Седло прочно обхватило спину лошади.
— Убери отсюда эту малину, — сказал мальчик.
Мать взяла ведро и отошла на несколько шагов.
— Он лучше твоего мужа… — сказал мальчик, подтянул шлею и закинул её на место. Прикосновение жёсткого конского волоса было приятно.
Мать не поняла, кто это лучше или хуже её мужа, но не переспросила. Она переступила с ноги на ногу, и вода снова хлюпнула и зачавкала в её обуви.
Кожа подпруги была гибкая и прочная, и грудь у лошади была широкая и твёрдая как камень, её твёрдая грудь понравилась мальчику, мальчик туго затянул ремни и сказал: «Да».
— Все лучше твоего отца, кого ни возьми, — сказала мать.
Мальчик нагнулся, подобрал ещё один ремень, продел его в застёжку и стал затягивать обеими руками и, затягивая, увидел, что делает это точно так же, как дядя. Задержав дыхание, мальчик затягивал ремень и наконец застегнул его — именно так, как это делал дядя. Лошадь была готова.
— Садись, — сказал мальчик матери.
Мать улыбнулась, потом сказала:
— Сесть, чтобы седло перевернулось? Не сяду.
Придерживая стремена, мальчик подождал. Прилаженное им седло не могло перевернуться. Мать поставила ведро на землю, подошла и, пряча улыбку в обветренных губах, поставила ногу в стремя и неловко повисла на нём, а другая нога её была на земле. Лошадь спокойно стояла, мальчик ждал, а эта женщина повисла на стременах и хотела во что бы то ни стало сдёрнуть с лошади седло. Мальчик поддержал её за ногу, подставил плечо и помог ей подняться. И мать была безжизненная и тяжёлая, а запах лошадиной мочи в эту минуту был особенно густой и тухлый, мальчик увидел, что от его большого пальца у матери на лодыжке осталась ямка и эта ямка не заполняется, а вены на ноге у матери были тёмно-синие, почти лиловые. Мальчик снова поглядел — ямка на лодыжке медленно заполнялась.
— Ну что? — глядя на мать снизу вверх, спросил мальчик.
— Ничего. — И мать по-девичьи заправила прядку волос за ухо. — Дай сюда эту малину.
— Да, — пожаловался мальчик, — как босячка… как босячка, без чулок…
— Ничего, — сказала мать. — Другие и вовсе голые расхаживают.
Мальчик взял своё ведро, подошёл к своей лошади, подтянул поводья и сказал про себя: «Алхо». Лошадь вздохнула и пошла. Мать ещё раз попросила малину. Они перешли речку. Мальчик перешёл речку по тому же камню, который сверху был покрыт сухими и жёлтыми водорослями. И мальчик не поскользнулся. Вода бормотала что-то своё, крапива обожгла мальчику руки, в обувь набилась земля, руки просились умыться, тело просило выкупаться. Рукава рубахи были коротки, крапива обожгла мальчику запястье.
— Знаю, что нетяжело, мне поесть хочется, — сказала мать. — Дай сюда эту малину.
— Тяжело, — сказал мальчик. — Не дам.
Рукава были коротки. Рубашка на нём была своя, но рукава этой рубашки были короткие, и обожжённые руки неистово чесались. А красные штаны были не его, были Сурикины, штаны не доходили даже до щиколоток, и сразу делалось понятно, что это не его, чужие штаны… А кто-то из младших нацепил комсомольский значок на его рубашку. Лошадь толкнула головой мальчика, и мальчик пошёл.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23