Окончил семь классов. Отец — рабочий-металлист, двадцатипятитысячник. Погиб от руки кулацких элементов. После гибели отца — три года в деревне, затем на рабфаке. С 1934 года — на Метрострое.
Через несколько дней ему разрешили выходить в садик. Он надевал байковый халат, садился на бортик сухого фонтана, замусоренного пустыми пачками «Пушки» и «Дели», беседовал с выздоравливающими.
Во время лечения черепных травм некоторые больные заражались манией преследования. Учитель математики из Митиной палаты сошелся с парашютистом на том, что одна смена врачей в больнице советская, а другая — антисоветская. В остальном это был человек здравомыслящий и подробно рассказывал, как его сбил с ног ученик на большой перемене.
Главная тема разговоров состояла в догадках, кого выпишут домой, а кого переправят в психдиспансер для полного и окончательного излечения.
Этот роковой вопрос решал консилиум врачей с участием знаменитого профессора Февральского. Профессор был известен тем, что носил милицейский свисток на шнурочке и заставлял больных вычитать из сотни по семи. Кто два-три раза собьется, того записывали в психи. У профессора были разработаны и другие испытания. Он заставлял, например, перечислять советские республики или подробно рассказывать, по каким улицам и переулкам пройти к Сухаревке. Если больной нервничал, шевелил руками, вспоминая, где право, где лево, в его истории болезни появлялся диагноз: «Нарушено воспроизведение пространственных взаимоотношений».
А самым неприятным испытанием было такое: профессор доставал колоду вырезанных из газеты и наклеенных на картонки фотографий, тасовал их, вытягивал наугад ворсистый от употребления снимок и спрашивал: «Как фамилия?» Тут даже бывалые товарищи пасовали. А в истории болезни писалось: «Нарушение узнавания известных лиц на портретах».
После разговоров о профессоре Февральском Мите стало все чаще казаться, будто кто-то сзади на него пристально смотрит. Он упорно боролся с безобидным психозом, но однажды во время беседы у фонтана это чувство стало таким противным, что не выдержал и обернулся.
С улицы сквозь чугунные копья ограды на него глядела Чугуева. Она была в своем всегдашнем, не то осеннем, не то зимнем плюшевом пальтишке.
Митя подошел. Бледное, отекшее от подземной жизни лицо ее исказилось похожей на улыбку гримасой. Она попыталась сказать что-то, может быть, поздороваться и издала невнятный придушенный лепет.
— Здорово, ударница, — помог ей Митя. — Гляди не замарайся. Решетка крашеная.
Приближались первомайские торжества. В столице красили что попало: ограды, скамейки, фонари и плевательницы.
Чугуева взирала на него жадно, с восторгом и ужасом, как на воскресшего покойника.
— Чего вылупилась? — спросил Митя. — Как насос? Направили?
Она радостно кивнула.
— Сальники?
— Сальники, Митенька, сальники. — Мокрые глаза ее блестели кварцевым блеском. — Живехонький! Матушка-заступница! Надо же! Живехонький!
— Ну вот! Я и говорил, сальники. Ты у писателя бываешь?
Она кивнула.
— Про тебя пишет?
Она снова кивнула.
— Передай ему, чтобы он сказал девахе с почтамта, где я нахожусь. Ее звать Наташа. Тата. Он знает.
— Ходишь к ней, Митенька?
— Дело не твое. Передай, что сказано.
— Передам, как же… — Она поглядела на его ослепительно-белый бинт на голове. — Косточки все цельные?
— Кумпол целый. Ключица срастается нормально. Подживает.
— Осподи! Ключица!
— Ничего, Васька. На нашем базаре за битого двух небитых дают. А ты что же это, с физкультурной тренировки сбежала?
Под распахнутым пальто Митя заметил застиранную майку, хранившую воспоминания о синем цвете. А на голове Чугуевой была уродливо, до ушей натянута новая шелковая пилотка.
— Какая уж, Митенька, тренировка. Я без тебя вовсе рухнула. Как увезли тебя на машине, прибегла ночью. Круг больницы бегаю, бегаю, а в сени нипочем не пускают.
— По ночам отдыхать надо, — строго укорил ее Митя. — Знаешь, Васька, гляжу на тебя, мне все мерещится, что мы с тобой где-то встречались… Давным-давно, а будто встречались.
— Поправишься, не будет мерещиться… Ой, Митенька.
— Ладно, ладно, чего ты за меня переживаешь.
— А ты сдогадайся!
Она ухватилась обеими руками за решетку и сунула между прутьями лицо. В глазах ее томилось такое страдание, что Митя вместо того, чтобы напомнить о свежей краске, проговорил растерянно:
— Ну-ну… Нечего, нечего!
— Да как же нечего, Митенька. В тебя же мартын кинули.
— Не кинули, а уронили.
— Нет, не уронили. Сознательно кинули… А кто кинул, сдогадался?
Он поглядел на нее внимательно. Лицо ее, жирно прочеркнутое черными полосами краски, было белое как бумага. Мимо прошел парашютист в малиновом халате.
— Смотри, перемазалась, — сказал Митя. — Краска-то масляная.
— Шут с ней. Сдогадался?
— Нет.
— А ты раздумай.
— Нам тут думать не позволяют. А ты знаешь?
— Кабы не знала…
— Так ты что же считаешь, — нахмурился Митя, — вылазка классового врага?
Она засопела.
Снова прошел парашютист, остановился, спросил отрывисто:
— Жена?
— Выше бери, — улыбнулся Митя. — Ударница Метростроя. Газеты надо читать, Степа.
Парашютист оглядел Чугуеву недобрым взглядом и проговорил отчетливо:
— Поддельная.
Она отпрянула, словно ее хлестнули по лицу.
— Чего ты людей пугаешь? — укорил ее Митя.
— Не имеет значения, — проговорил парашютист. — И сама поддельная, и пилотка поддельная.
Чугуева попятилась. Прохожие опасливо обходили ее.
— Иди сюда! — крикнул ей Митя. — Не бойся!
Парашютист погрозил пальцем. Она ахнула и бросилась бежать в сторону площади.
— Я говорил, поддельная, — сказал парашютист и спокойно отправился дальше.
На другой день Мите внезапно отвели отдельную палату с фикусом и с картиной «Оборона Петрограда». Из широкого окна открывался вид на бетонное здание сельхозснаба. Только Митя забрался на высокую перину, принесли графин с водой. Только заснул, притащили древтрестовский шкаф, пустой, но с овальным зеркалом. Дежурный врач дал понять, что спущено указание окружить больного метростроевца особой заботой. Сестры, поглядывая на него, стали кокетливо шушукаться, а профессор Февральский распорядился пропускать всех, кого комсорг шахты 41-бис пожелает.
На новом месте Митя выспался всласть. Пока спал — на фасаде сельхозснаба появился предпраздничный лозунг: «Очистим все колхозы и совхозы от кулаков, вредителей, лодырей, воров и расхитителей народной собственности. Выше знамя революционной бдительности».
Через два дня Чугуева явилась снова. Халат, не налезший на рукава, косо свешивался с крутых плеч, открывал майку и черные шаровары.
«Опять с тренировки смылась», — понял Митя.
На этот раз она была непривычно нахальная, размашистая.
— Это чего у тебя? Капли? — Она взяла пузырек, понюхала и вылила лекарство в плевательницу. — Брось, не пей. Изведут тебя каплями-то… Во, гляди, я тебе хренцу добыла. Нюхай на зорьке. А капли брось…
— Где хрен-то добыла? — спросил Митя.
— Да я захочу, что хошь достану. Мы, нагорные девчонки, нигде не пропадем. Я к тебе было через все рогатки пробиралась… На другой день, как тебя положили. Взяла конверт и пошла.
— Какой такой конверт?
— Какие конверты бывают. Казенный конверт. Напечатала Нюрка на машинке: «Профессору Февральскому. Срочно, секретно. Лично в руки». Сургучом залепили, печатку поставили, все честь честью. С этим письмом я до второго этажа пробилась. Пробилась до второго этажа, а там кучерявый, маленький такой, хвать меня за подол: это, мол, что за мымра? Куда? Я культурно кажу конверт. Поглядел, туды-сюды, давай сургуч колупать. Я, конечно, возражаю на это. Еще чего! Конверт секретный, а он сургуч нарушает. В общем, посадила я его на пол. Он в свисток свистеть! Набежали тут со всех сторон, стали меня хватать, — она нервно засмеялась. — А этот, кучерявый, сам Февральский и есть. Как шуганули меня оттудова, куды с добром!
— Ну ты даешь стране угля! — пробормотал Митя. — Чего убегла давеча? Психа испугалась?
— А еще неизвестно, кто тут псих, а кто нет. — Она встала фертом, безуспешно стараясь выгнуться поехидственней. — Этот, настырный-то, меня с первого взгляда раскусил, а ты нет… Сказать, кто на тебя мартын спустил?
— Постой! Сперва сам попробую догадаться. Проверю классовое чутье. Осип?
— Не туды.
— Мери?
— Да что ты!
— Андрушенко?
— Круглова еще помяни!
— Тогда все. Сдаюсь. Кто?
Чугуева сникла, словно воздух из нее выпустили. Несчастная, измученная улыбка затрепетала на ее губах.
— Да я же, Мити-и-инька! — пропела она тоненько, и пение это незаметно перешло в тихий плач.
— Ты?
— А то кто же?
Это признание ошеломило Митю до такой степени, что он внезапно вспомнил, как лежал, оглушенный, в шахте, а Мери кричала: «Глянь! Бригадир выпивши!» Воспоминание блеснуло на мгновение и потухло. Он в упор взглянул на Чугуеву.
— А ну, перечисли республики!
— А чего такого? — На глазах ее еще блестели слезы, а она снова принялась ерничать. — Взяла да и кинула…
— Чего же плохо целила? — передразнил ее Митя.
— А без сноровки не угадать. Не каждый день…
— Перестань! Прекрати трепаться! Говори, кто?
— Я, я, Митенька. Какой мне интерес на себя врать? Помнишь, приказал про Осипа выступить? Я тогда до белого света не спала. Осипу-то известно, кто я такая.
— А кто ты такая?
— Лишенка беглая, — прокричала она злобно. — Классовый враг я тебе. Вот я кто!
— Ну, загинаешь! — Митя поднялся на локте, посмотрел на нее с любопытством. — И Осипу это известно?
— Известно.
— Из каких источников?
— Это сказка длинная…
— Обожди, — Митя хитро сощурился. — Осип у нас третий месяц. Чего же он про тебя не сказал?
— А зачем ему губить меня безо времени? На мою ударную карточку пирует да помимо карточки кой-что прихватывает… Как повелел ты мне выступить, побегла к нему: учи, мол, что делать. А он: ступай доказывай. Тогда и мы кой-чего докажем. Все равно, говорит, тебя надо уничтожать. Рано или поздно. Доказывай, да помни, мы в метре будем кататься, а ты в тайге медведей гонять. Застращал, спасу нет… У меня, Митя, с того дня волосы лезут… — Она отошла к окну, стала глядеть на улицу.
— Ну? — подбодрил Митя.
— Сейчас… — Она простояла молча полную минуту. — Сейчас, обожди… На душе удавка… На другой день говорит: «Про брошку-то один Платонов знает. Больше никто, дура». И ушел. Ничего не сказал, ни про мартын, ни про чего. Взяла я мартын, жду. Слышу, на механика шумишь: насос, мол, барахлит. Встал под фурнелью и шумишь. Под дырой прямо. Стоишь и стоишь, стоишь и стоишь, стоишь и стоишь…
До Мити донеслись конвульсивные лающие звуки.
— Хватит! — он вскочил с постели, налил воды. — Пей давай! Кому сказано? Она стала глотать, обливаясь и вздрагивая. Допила до дна, села на табурет и затихла, изумленная. Отдышалась, пришла в себя, проговорила буднично:
— Время идти. А ты ляжь. Чего на холоду в исподнем.
Митя укрылся одеялом.
— Пообсохну немного и пойду, — сказала Чугуева.
— Сиди. Как на шахте дела?
— Ничего. В управлении заведующего по кадрам поставили нового. Фамилия его Зись. Людский состав проверяет. Сам лично в штольню спускался Салахова ловить.
— Да Салахов же ударник!
— Ударник, а с душком. Отец белый атаман, бают. Это худо?
— Не больно хорошо.
— А если кулак?
— Не лучше.
— Ну вот. Салахов-то, бают, над молодыми измывался. Когда уши в кессоне ломит, велел конфетку сосать. Его в контору вызвали, а он учуял, зачем, не вылазит. Зись лично сам с голым наганом его ловил.
Дежурная сестра возвестила нового посетителя. И красивая, счастливая Тата в крахмальном, проглаженном до рафинадного блеска халатике птичкой залетела в палату.
— Разве так можно, Митя! — защебетала она. — Как в воду канул! А у меня куча потрясающих новостей. Лежи и слушай. «Дни Турбиных» помнишь? Так вот. Вместе с нами спектакль смотрел, знаешь, кто? — Она покосилась на Чугуеву. — Ой, здравствуйте! Вы Васька, я не ошиблась? Не узнать просто невозможно. Гоша описал вас бесконечно талантливо. Я вижу, комсорг и вас заставил волноваться. Ничего, ничего! Его выписывают после праздников. Скоро, Митя, мы с тобой пойдем встречать папу. Его из Уэлена на собаках везли! Представляешь? А пока тебе необходимо питаться фосфором и железом. Я кое-что захватила. — Она принялась разворачивать пакетик. — Бакштейн, чеддер, тешка осетровая. Как тебя угораздило голову-то разбить?
Митя строго поглядел на Чугуеву и объяснил небрежно:
— Несчастный случай. Я жучил ребят, чтобы не становились под фурнелями, а сам встал. Вот и получил зачет по технике безопасности.
Чугуева удивленно подалась вперед.
— А тужить, между прочим, нечего, — продолжал Митя, не сводя глаз с ее распухшего от плача лица. — Удар пошел на пользу.
— Что-то незаметно, — вставила Тата.
— На пользу! Мозги перетряслись, приняли законное положение, и в голову стали приходить мудрые мысли насчет чего-нибудь пошамать. Ну-ка, что за тешка? Угощайся, Васька! У тебя тоже с фосфором дефицит… А Тата хренку отведает.
Чугуева резко поднялась. Халат соскользнул на пол.
— Ты долго… — проговорила она дрожащими губами. — Долго будешь измываться коло меня?
Тата застыла с протянутым бутербродом.
— Хватит, поорудовали! — крикнула Чугуева с таким ожесточением, что сама испугалась своего крика. — Чего насмехаешься? Хоть посрамил бы! Развернулся бы да врезал по зубам, послал бы куда подальше! Или на такую жабину оплеухи жалко?
Тата ничего не могла понять. Удивленно всматривалась она в очерствевшее Митино лицо. Брови его сдвинулись, взор твердел, как у взрослого. «Таким он станет в старости, в тридцать или сорок лет», — мелькнуло у нее в голове.
— Я считала, что вовсе тебя прекратила, — говорила Чугуева. — Мартын кинула и в буфет встала за винегретом. Вот как надо мной поработали. Душу вынули.
Она подняла халат, набросила как попало на плечи и пошла.
— Вернись! — приказал Митя. В ушах у него звенело, голова раскалывалась от боли. Но по-новому, властно звучал его голос. Чугуева встала лбом к двери. — Сядь!
Она села.
— Давайте не пороть чепухи, товарищ Чугуева. Это первое. Второе, я вам не Митенька, а комсорг шахты. И третье, если мы все запишемся в покойники, кто будет копать метро? И последнее, пока ты у меня в бригаде, с физкультурных тренировок сбегать запрещаю. А ну, повтори!
— На стадион ходить, — вяло повторила она.
— Не все!
— И не помирать.
— И про мартын забыть целиком и полностью. Ясно?
— Что же я в милиции скажу, Митенька?
— Тебя милиция вызывала?
— Нет. Я сама…
— Нечего тебе там делать. — Он пристально посмотрел ей в глаза. — Тренировки надо посещать, а не милицию. А то Первого мая на Красной площади вся молодежь подымет руку, а ты — ногу. Очень будет замечательно. Ступай.
Белая дверь за Чугуевой хлопнула.
— Что это значит? — спросила Тата.
— Так, Татка, буза… Надо выписываться. А то они там вовсе мышей перестанут ловить, — шутнул Митя и потерял сознание.
13
Пока Митю лечили, Тата ездила к нему чуть не каждый вечер, и за эти вечера они сблизились крепче, чем за все время знакомства.
Вскоре после майских праздников Митю выписали, и в начале июня Татина мама увезла младших дочерей на дачу. Митя отправился к Тате помогать убирать пустую квартиру.
Он уже бывал здесь. Каждая комната имела свое назначение: кабинет, столовая, спальня, детская. В детской все еще хранилась большущая Татина кукла Алиса, а среди игрушек сидел живой сибирский кот.
До уборки дело не дошло. Тата поставила чайник и кинулась целоваться. Чайник выкипел. Было поздно. Митя остался ночевать.
Время полетело. Разделенные днем, они соединялись бессонными ночами. Часы в столовой не успевали отбивать время. Митя удивленно слушал: один удар, минут через пять — два удара, еще через пять — три удара, а там и рассвет…
Первой попыталась образумиться Тата. Семнадцатого июня она кое-как привела в порядок постели и велела Мите отправляться в Лось. Мама могла явиться с дачи с минуты на минуту: девятнадцатого — исторический день, встреча челюскинцев.
Они попили чай, вышли в коридор, беззвучно обнялись у выхода (рядом жила старушка меньшевичка) и вернулись. И Митя снова остался.
Среди ночи он проснулся на полу, на мягкой полости белого медведя. Под боком бесшумно дышала Тата. Тяжелая штора чуть шевелилась, открывала и закрывала желтеющее утро. Вдали на полу валялся бант, которым Тата затягивала на ночь волосы. Часы пробили четыре. С улицы доносился мерный могучий храп. Дома Митя давно бы встал да поглядел, что за бронтозавр пожаловал на московскую улицу, а здесь, когда на руке доверчивая Татина головка, ни до чего ему не было дела.
«Татка! Люблю!» — не произнес, а только подумал он. Она приоткрыла глаза, слабо улыбнулась.
— И я.
— Милая! Птица моя!
— А я видела сон, — проговорила она с хрипотцой, — будто мы куда-то с тобой уехали, далеко, где нет никого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Через несколько дней ему разрешили выходить в садик. Он надевал байковый халат, садился на бортик сухого фонтана, замусоренного пустыми пачками «Пушки» и «Дели», беседовал с выздоравливающими.
Во время лечения черепных травм некоторые больные заражались манией преследования. Учитель математики из Митиной палаты сошелся с парашютистом на том, что одна смена врачей в больнице советская, а другая — антисоветская. В остальном это был человек здравомыслящий и подробно рассказывал, как его сбил с ног ученик на большой перемене.
Главная тема разговоров состояла в догадках, кого выпишут домой, а кого переправят в психдиспансер для полного и окончательного излечения.
Этот роковой вопрос решал консилиум врачей с участием знаменитого профессора Февральского. Профессор был известен тем, что носил милицейский свисток на шнурочке и заставлял больных вычитать из сотни по семи. Кто два-три раза собьется, того записывали в психи. У профессора были разработаны и другие испытания. Он заставлял, например, перечислять советские республики или подробно рассказывать, по каким улицам и переулкам пройти к Сухаревке. Если больной нервничал, шевелил руками, вспоминая, где право, где лево, в его истории болезни появлялся диагноз: «Нарушено воспроизведение пространственных взаимоотношений».
А самым неприятным испытанием было такое: профессор доставал колоду вырезанных из газеты и наклеенных на картонки фотографий, тасовал их, вытягивал наугад ворсистый от употребления снимок и спрашивал: «Как фамилия?» Тут даже бывалые товарищи пасовали. А в истории болезни писалось: «Нарушение узнавания известных лиц на портретах».
После разговоров о профессоре Февральском Мите стало все чаще казаться, будто кто-то сзади на него пристально смотрит. Он упорно боролся с безобидным психозом, но однажды во время беседы у фонтана это чувство стало таким противным, что не выдержал и обернулся.
С улицы сквозь чугунные копья ограды на него глядела Чугуева. Она была в своем всегдашнем, не то осеннем, не то зимнем плюшевом пальтишке.
Митя подошел. Бледное, отекшее от подземной жизни лицо ее исказилось похожей на улыбку гримасой. Она попыталась сказать что-то, может быть, поздороваться и издала невнятный придушенный лепет.
— Здорово, ударница, — помог ей Митя. — Гляди не замарайся. Решетка крашеная.
Приближались первомайские торжества. В столице красили что попало: ограды, скамейки, фонари и плевательницы.
Чугуева взирала на него жадно, с восторгом и ужасом, как на воскресшего покойника.
— Чего вылупилась? — спросил Митя. — Как насос? Направили?
Она радостно кивнула.
— Сальники?
— Сальники, Митенька, сальники. — Мокрые глаза ее блестели кварцевым блеском. — Живехонький! Матушка-заступница! Надо же! Живехонький!
— Ну вот! Я и говорил, сальники. Ты у писателя бываешь?
Она кивнула.
— Про тебя пишет?
Она снова кивнула.
— Передай ему, чтобы он сказал девахе с почтамта, где я нахожусь. Ее звать Наташа. Тата. Он знает.
— Ходишь к ней, Митенька?
— Дело не твое. Передай, что сказано.
— Передам, как же… — Она поглядела на его ослепительно-белый бинт на голове. — Косточки все цельные?
— Кумпол целый. Ключица срастается нормально. Подживает.
— Осподи! Ключица!
— Ничего, Васька. На нашем базаре за битого двух небитых дают. А ты что же это, с физкультурной тренировки сбежала?
Под распахнутым пальто Митя заметил застиранную майку, хранившую воспоминания о синем цвете. А на голове Чугуевой была уродливо, до ушей натянута новая шелковая пилотка.
— Какая уж, Митенька, тренировка. Я без тебя вовсе рухнула. Как увезли тебя на машине, прибегла ночью. Круг больницы бегаю, бегаю, а в сени нипочем не пускают.
— По ночам отдыхать надо, — строго укорил ее Митя. — Знаешь, Васька, гляжу на тебя, мне все мерещится, что мы с тобой где-то встречались… Давным-давно, а будто встречались.
— Поправишься, не будет мерещиться… Ой, Митенька.
— Ладно, ладно, чего ты за меня переживаешь.
— А ты сдогадайся!
Она ухватилась обеими руками за решетку и сунула между прутьями лицо. В глазах ее томилось такое страдание, что Митя вместо того, чтобы напомнить о свежей краске, проговорил растерянно:
— Ну-ну… Нечего, нечего!
— Да как же нечего, Митенька. В тебя же мартын кинули.
— Не кинули, а уронили.
— Нет, не уронили. Сознательно кинули… А кто кинул, сдогадался?
Он поглядел на нее внимательно. Лицо ее, жирно прочеркнутое черными полосами краски, было белое как бумага. Мимо прошел парашютист в малиновом халате.
— Смотри, перемазалась, — сказал Митя. — Краска-то масляная.
— Шут с ней. Сдогадался?
— Нет.
— А ты раздумай.
— Нам тут думать не позволяют. А ты знаешь?
— Кабы не знала…
— Так ты что же считаешь, — нахмурился Митя, — вылазка классового врага?
Она засопела.
Снова прошел парашютист, остановился, спросил отрывисто:
— Жена?
— Выше бери, — улыбнулся Митя. — Ударница Метростроя. Газеты надо читать, Степа.
Парашютист оглядел Чугуеву недобрым взглядом и проговорил отчетливо:
— Поддельная.
Она отпрянула, словно ее хлестнули по лицу.
— Чего ты людей пугаешь? — укорил ее Митя.
— Не имеет значения, — проговорил парашютист. — И сама поддельная, и пилотка поддельная.
Чугуева попятилась. Прохожие опасливо обходили ее.
— Иди сюда! — крикнул ей Митя. — Не бойся!
Парашютист погрозил пальцем. Она ахнула и бросилась бежать в сторону площади.
— Я говорил, поддельная, — сказал парашютист и спокойно отправился дальше.
На другой день Мите внезапно отвели отдельную палату с фикусом и с картиной «Оборона Петрограда». Из широкого окна открывался вид на бетонное здание сельхозснаба. Только Митя забрался на высокую перину, принесли графин с водой. Только заснул, притащили древтрестовский шкаф, пустой, но с овальным зеркалом. Дежурный врач дал понять, что спущено указание окружить больного метростроевца особой заботой. Сестры, поглядывая на него, стали кокетливо шушукаться, а профессор Февральский распорядился пропускать всех, кого комсорг шахты 41-бис пожелает.
На новом месте Митя выспался всласть. Пока спал — на фасаде сельхозснаба появился предпраздничный лозунг: «Очистим все колхозы и совхозы от кулаков, вредителей, лодырей, воров и расхитителей народной собственности. Выше знамя революционной бдительности».
Через два дня Чугуева явилась снова. Халат, не налезший на рукава, косо свешивался с крутых плеч, открывал майку и черные шаровары.
«Опять с тренировки смылась», — понял Митя.
На этот раз она была непривычно нахальная, размашистая.
— Это чего у тебя? Капли? — Она взяла пузырек, понюхала и вылила лекарство в плевательницу. — Брось, не пей. Изведут тебя каплями-то… Во, гляди, я тебе хренцу добыла. Нюхай на зорьке. А капли брось…
— Где хрен-то добыла? — спросил Митя.
— Да я захочу, что хошь достану. Мы, нагорные девчонки, нигде не пропадем. Я к тебе было через все рогатки пробиралась… На другой день, как тебя положили. Взяла конверт и пошла.
— Какой такой конверт?
— Какие конверты бывают. Казенный конверт. Напечатала Нюрка на машинке: «Профессору Февральскому. Срочно, секретно. Лично в руки». Сургучом залепили, печатку поставили, все честь честью. С этим письмом я до второго этажа пробилась. Пробилась до второго этажа, а там кучерявый, маленький такой, хвать меня за подол: это, мол, что за мымра? Куда? Я культурно кажу конверт. Поглядел, туды-сюды, давай сургуч колупать. Я, конечно, возражаю на это. Еще чего! Конверт секретный, а он сургуч нарушает. В общем, посадила я его на пол. Он в свисток свистеть! Набежали тут со всех сторон, стали меня хватать, — она нервно засмеялась. — А этот, кучерявый, сам Февральский и есть. Как шуганули меня оттудова, куды с добром!
— Ну ты даешь стране угля! — пробормотал Митя. — Чего убегла давеча? Психа испугалась?
— А еще неизвестно, кто тут псих, а кто нет. — Она встала фертом, безуспешно стараясь выгнуться поехидственней. — Этот, настырный-то, меня с первого взгляда раскусил, а ты нет… Сказать, кто на тебя мартын спустил?
— Постой! Сперва сам попробую догадаться. Проверю классовое чутье. Осип?
— Не туды.
— Мери?
— Да что ты!
— Андрушенко?
— Круглова еще помяни!
— Тогда все. Сдаюсь. Кто?
Чугуева сникла, словно воздух из нее выпустили. Несчастная, измученная улыбка затрепетала на ее губах.
— Да я же, Мити-и-инька! — пропела она тоненько, и пение это незаметно перешло в тихий плач.
— Ты?
— А то кто же?
Это признание ошеломило Митю до такой степени, что он внезапно вспомнил, как лежал, оглушенный, в шахте, а Мери кричала: «Глянь! Бригадир выпивши!» Воспоминание блеснуло на мгновение и потухло. Он в упор взглянул на Чугуеву.
— А ну, перечисли республики!
— А чего такого? — На глазах ее еще блестели слезы, а она снова принялась ерничать. — Взяла да и кинула…
— Чего же плохо целила? — передразнил ее Митя.
— А без сноровки не угадать. Не каждый день…
— Перестань! Прекрати трепаться! Говори, кто?
— Я, я, Митенька. Какой мне интерес на себя врать? Помнишь, приказал про Осипа выступить? Я тогда до белого света не спала. Осипу-то известно, кто я такая.
— А кто ты такая?
— Лишенка беглая, — прокричала она злобно. — Классовый враг я тебе. Вот я кто!
— Ну, загинаешь! — Митя поднялся на локте, посмотрел на нее с любопытством. — И Осипу это известно?
— Известно.
— Из каких источников?
— Это сказка длинная…
— Обожди, — Митя хитро сощурился. — Осип у нас третий месяц. Чего же он про тебя не сказал?
— А зачем ему губить меня безо времени? На мою ударную карточку пирует да помимо карточки кой-что прихватывает… Как повелел ты мне выступить, побегла к нему: учи, мол, что делать. А он: ступай доказывай. Тогда и мы кой-чего докажем. Все равно, говорит, тебя надо уничтожать. Рано или поздно. Доказывай, да помни, мы в метре будем кататься, а ты в тайге медведей гонять. Застращал, спасу нет… У меня, Митя, с того дня волосы лезут… — Она отошла к окну, стала глядеть на улицу.
— Ну? — подбодрил Митя.
— Сейчас… — Она простояла молча полную минуту. — Сейчас, обожди… На душе удавка… На другой день говорит: «Про брошку-то один Платонов знает. Больше никто, дура». И ушел. Ничего не сказал, ни про мартын, ни про чего. Взяла я мартын, жду. Слышу, на механика шумишь: насос, мол, барахлит. Встал под фурнелью и шумишь. Под дырой прямо. Стоишь и стоишь, стоишь и стоишь, стоишь и стоишь…
До Мити донеслись конвульсивные лающие звуки.
— Хватит! — он вскочил с постели, налил воды. — Пей давай! Кому сказано? Она стала глотать, обливаясь и вздрагивая. Допила до дна, села на табурет и затихла, изумленная. Отдышалась, пришла в себя, проговорила буднично:
— Время идти. А ты ляжь. Чего на холоду в исподнем.
Митя укрылся одеялом.
— Пообсохну немного и пойду, — сказала Чугуева.
— Сиди. Как на шахте дела?
— Ничего. В управлении заведующего по кадрам поставили нового. Фамилия его Зись. Людский состав проверяет. Сам лично в штольню спускался Салахова ловить.
— Да Салахов же ударник!
— Ударник, а с душком. Отец белый атаман, бают. Это худо?
— Не больно хорошо.
— А если кулак?
— Не лучше.
— Ну вот. Салахов-то, бают, над молодыми измывался. Когда уши в кессоне ломит, велел конфетку сосать. Его в контору вызвали, а он учуял, зачем, не вылазит. Зись лично сам с голым наганом его ловил.
Дежурная сестра возвестила нового посетителя. И красивая, счастливая Тата в крахмальном, проглаженном до рафинадного блеска халатике птичкой залетела в палату.
— Разве так можно, Митя! — защебетала она. — Как в воду канул! А у меня куча потрясающих новостей. Лежи и слушай. «Дни Турбиных» помнишь? Так вот. Вместе с нами спектакль смотрел, знаешь, кто? — Она покосилась на Чугуеву. — Ой, здравствуйте! Вы Васька, я не ошиблась? Не узнать просто невозможно. Гоша описал вас бесконечно талантливо. Я вижу, комсорг и вас заставил волноваться. Ничего, ничего! Его выписывают после праздников. Скоро, Митя, мы с тобой пойдем встречать папу. Его из Уэлена на собаках везли! Представляешь? А пока тебе необходимо питаться фосфором и железом. Я кое-что захватила. — Она принялась разворачивать пакетик. — Бакштейн, чеддер, тешка осетровая. Как тебя угораздило голову-то разбить?
Митя строго поглядел на Чугуеву и объяснил небрежно:
— Несчастный случай. Я жучил ребят, чтобы не становились под фурнелями, а сам встал. Вот и получил зачет по технике безопасности.
Чугуева удивленно подалась вперед.
— А тужить, между прочим, нечего, — продолжал Митя, не сводя глаз с ее распухшего от плача лица. — Удар пошел на пользу.
— Что-то незаметно, — вставила Тата.
— На пользу! Мозги перетряслись, приняли законное положение, и в голову стали приходить мудрые мысли насчет чего-нибудь пошамать. Ну-ка, что за тешка? Угощайся, Васька! У тебя тоже с фосфором дефицит… А Тата хренку отведает.
Чугуева резко поднялась. Халат соскользнул на пол.
— Ты долго… — проговорила она дрожащими губами. — Долго будешь измываться коло меня?
Тата застыла с протянутым бутербродом.
— Хватит, поорудовали! — крикнула Чугуева с таким ожесточением, что сама испугалась своего крика. — Чего насмехаешься? Хоть посрамил бы! Развернулся бы да врезал по зубам, послал бы куда подальше! Или на такую жабину оплеухи жалко?
Тата ничего не могла понять. Удивленно всматривалась она в очерствевшее Митино лицо. Брови его сдвинулись, взор твердел, как у взрослого. «Таким он станет в старости, в тридцать или сорок лет», — мелькнуло у нее в голове.
— Я считала, что вовсе тебя прекратила, — говорила Чугуева. — Мартын кинула и в буфет встала за винегретом. Вот как надо мной поработали. Душу вынули.
Она подняла халат, набросила как попало на плечи и пошла.
— Вернись! — приказал Митя. В ушах у него звенело, голова раскалывалась от боли. Но по-новому, властно звучал его голос. Чугуева встала лбом к двери. — Сядь!
Она села.
— Давайте не пороть чепухи, товарищ Чугуева. Это первое. Второе, я вам не Митенька, а комсорг шахты. И третье, если мы все запишемся в покойники, кто будет копать метро? И последнее, пока ты у меня в бригаде, с физкультурных тренировок сбегать запрещаю. А ну, повтори!
— На стадион ходить, — вяло повторила она.
— Не все!
— И не помирать.
— И про мартын забыть целиком и полностью. Ясно?
— Что же я в милиции скажу, Митенька?
— Тебя милиция вызывала?
— Нет. Я сама…
— Нечего тебе там делать. — Он пристально посмотрел ей в глаза. — Тренировки надо посещать, а не милицию. А то Первого мая на Красной площади вся молодежь подымет руку, а ты — ногу. Очень будет замечательно. Ступай.
Белая дверь за Чугуевой хлопнула.
— Что это значит? — спросила Тата.
— Так, Татка, буза… Надо выписываться. А то они там вовсе мышей перестанут ловить, — шутнул Митя и потерял сознание.
13
Пока Митю лечили, Тата ездила к нему чуть не каждый вечер, и за эти вечера они сблизились крепче, чем за все время знакомства.
Вскоре после майских праздников Митю выписали, и в начале июня Татина мама увезла младших дочерей на дачу. Митя отправился к Тате помогать убирать пустую квартиру.
Он уже бывал здесь. Каждая комната имела свое назначение: кабинет, столовая, спальня, детская. В детской все еще хранилась большущая Татина кукла Алиса, а среди игрушек сидел живой сибирский кот.
До уборки дело не дошло. Тата поставила чайник и кинулась целоваться. Чайник выкипел. Было поздно. Митя остался ночевать.
Время полетело. Разделенные днем, они соединялись бессонными ночами. Часы в столовой не успевали отбивать время. Митя удивленно слушал: один удар, минут через пять — два удара, еще через пять — три удара, а там и рассвет…
Первой попыталась образумиться Тата. Семнадцатого июня она кое-как привела в порядок постели и велела Мите отправляться в Лось. Мама могла явиться с дачи с минуты на минуту: девятнадцатого — исторический день, встреча челюскинцев.
Они попили чай, вышли в коридор, беззвучно обнялись у выхода (рядом жила старушка меньшевичка) и вернулись. И Митя снова остался.
Среди ночи он проснулся на полу, на мягкой полости белого медведя. Под боком бесшумно дышала Тата. Тяжелая штора чуть шевелилась, открывала и закрывала желтеющее утро. Вдали на полу валялся бант, которым Тата затягивала на ночь волосы. Часы пробили четыре. С улицы доносился мерный могучий храп. Дома Митя давно бы встал да поглядел, что за бронтозавр пожаловал на московскую улицу, а здесь, когда на руке доверчивая Татина головка, ни до чего ему не было дела.
«Татка! Люблю!» — не произнес, а только подумал он. Она приоткрыла глаза, слабо улыбнулась.
— И я.
— Милая! Птица моя!
— А я видела сон, — проговорила она с хрипотцой, — будто мы куда-то с тобой уехали, далеко, где нет никого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23