"
У него были дети, и он думал в сущности о них. Беспокойство от неизвестности, что теперь с ними там, в Люберцах, овладело им, и он думал обо всем этом целые дни; ночами он плохо спал, ворочался, кашлял. Никаких известий от жены не было, да и быть не могло. Опять все остановилось - и почта, и телеграф, и поезда. Одиннадцать дней пришлось сидеть ему, как узнику, да и зачем и куда уходить? На службу?.. Какое может быть теперь там дело? Никакого, конечно. Разве только сумасшедший рискнет идти в ресторан в такое время. Да и провизии нет никакой, и купить ее нельзя. Все равно, пускай вычитают из жалованья за эти дни, но он никуда не пойдет из дома.
Однажды в квартиру, где жил Девяткин, принесли раненых дружинников. Их было трое: один был ранен в обе ноги, у другого пробита была голова, а третьему пуля попала в живот, и он через день умер. Жильцы потеснились и приютили больных, оказывая по очереди им внимание и помощь. Перевязывать раны приходила молодая девушка, фельдшерица. Раненых кормили, занимали, развлекали, и они чувствовали себя как дома, среди друзей. В свою очередь и они рассказывали о событиях. Один, немолодой уже, человек, говорил, как на его долю выпала задача "взять в работу московский гарнизон", то есть беседовать с солдатами и убеждать их не стрелять в народ, когда затеется дело; как потом они выстроили первую, самую надежную баррикаду у Курского вокзала, на Владимирском шоссе, и с насыпи на мостовую сбросили с рельсов товарные вагоны, как наделали щелей и из-за грузов вели перестрелку с казаками. Другой рассказывал о том, как им поручено было штабом отбить конфискованное оружие, которое на ночь было свезено в полицейский участок у Рогожской заставы; темень была страшная, в двух шагах не видать было человека; подбираться к участку стали по двое, по трое со всех сторон и вдруг, по сигналу, разом бросились в атаку, но тут неожиданно загорелся над соседними банями дуговой фонарь, который до этого не горел, и всех выдал; затрещали пулеметы и ружейные залпы.
- Всем бы погибнуть, да товарищ один догадался: выстрелил в фонарь вдребезги! Впотьмах наши и скрылись и меня унесли с собой.
Девяткин внимательно слушал рассказы и молчал, но иногда ему хотелось самому пойти хоть на минуту и постоять под пулями.
Но вот однажды пришли товарищи в мохнатых овечьих папахах, в ременных поясах, в валенках и заявили, что сейчас необходимо перенести больных в безопасное место, так как баррикады защищаться больше не будут: силы восставших истощены. Квартирантам под страхом ответа воспретили говорить, что в квартире у них были раненые. После этого они подняли на носилки обоих больных и унесли их куда-то по холоду и студеному ветру, во тьму улиц и переулков. Жуткое осталось от всего впечатление у Девяткина и у других жильцов. Все понимали, в чем дело, и никто не проронил ни слова. Молчание было сильнее слов.
Под влиянием фактов и слухов боевое настроение быстро пошло на убыль. Магазины заторговали, в булочных появился белый хлеб, кое-где по фабрикам начали становиться на работу, а по улицам разъезжали патрули, и Москва мало-помалу начала возвращаться к прежней жизни. Но железные дороги все еще стояли без движения.
Ларион Иванович решил уйти из Москвы хотя бы пешком. Двадцать верст не такое уж расстояние, чтобы его не осилить, да, кроме того, к заставам тронулись обозы, началось повальное бегство в деревни. Во все заставы с утра до ночи ехали и шли навьюченные пожитками люди. Сговаривались группами человек по десяти, покупали, кто мог, лошадь и упряжь и покидали Москву. Вошел в одну из таких групп и Ларион Иванович. Тоска по семье стала так велика и мучительна, что он продал кое-что из пожитков, купил себе место на возу и ранним утром, часов в шесть, когда было еще темно, выехал с попутчиками за заставу, а к обеду был уже в Люберцах. Одновременно с ним пришел к его жене младший брат ее, Федя Щукин, юноша лет восемнадцати, с красивым лицом под темным крестьянским загаром, с добрыми голубыми глазами, простой и сердечный малый. Пришел он с родины, из Владимирской губернии, в надежде что-нибудь заработать, потому ч го дома стало нечего есть.
И старший брат его, Сергей Щукин, и сестра, Екатерина Девяткина, относились к нему, как к мальчику, называли его "братиком" и очень любили его. И Ларион Иванович смотрел на него как на сына или племянника и тоже называл всегда братиком, считая его за милого подростка, но не за мужчину, поэтому ни брат, ни зять не находили возможным посвящать его в свои дела и ничего ему не рассказывали. Сергей Щукин даже с некоторой строгостью говорил ему:
- Ни в какие дела не суйся, Федя. Наши дела тебя не касаются. Не лезь, где тебя не спрашивают, не любопытствуй понапрасну. А когда ты нам будешь нужен, мы тебе сами скажем, и куда тебя пошлем, туда и пойдешь без разговоров. Так-то, братик!
Его приютили по-родственному, кормили и поили, а он за то стал выполнять все хозяйственные работы: пилил и колол дрова, натаскивал воду из общественного колодца, чистил двор и занимал детей, для которых стал вскоре первым приятелем. В хозяйстве водворился хороший и прочный порядок, невольно нарушенный за последнее время.
- На заработки идти сейчас не годится, - останавливал его брат Сергей. - Поживи пока у нас, а там, что дальше делать, - увидим.
- Я согласен, - отвечал юнец. - Только вот надо бы старикам послать хошь денег, хошь гостинцу. А то им невозможно без поддержки.
- И старикам пошлем, в обиде их не оставим. А сейчас время не такое. Потерпи, уважим и стариков. Они и нам не чужие.
- Тебе виднее, - покорно соглашался братик и шел на домашние работы без возражений и с удовольствием, сияя своими голубыми глазами и юным загорелым лицом, с искренним желанием всем добра.
Когда Ларион Иванович ехал на возу от московской заставы по шоссе, то возле станции Перово, где они остановились было передохнуть и попить чаю, которого нигде не могли найти, он увидел изумившее его явление. Уже несколько дней депо бездействовало, и паровозы во множестве стояли у станции замороженные, омертвелые, в том случайном беспорядке, в каком застала их новая декабрьская забастовка. В паровых трубах замерзла вода, и пар обратился в лед, а на путях стояли товарные вагоны в таком огромном количестве, что Девяткин определял их не менее тысячи. И все это железнодорожное хозяйство, еще недавно полное жизни и движения, было теперь мертво. Но вокруг кипела иная жизнь, бурная, алчная, непокорная. Местное население и наехавшие из окрестных деревень крестьяне разбивали груженые вагоны и наскоро, впопыхах, задыхаясь от тяжести и волнения, уволакивали куда-то во тьму и неизвестность тюки, куски мануфактуры, короба с галантереей, съестные продукты, бакалейные ящики, гвозди, войлок, сапоги, посуду, краски, дрова. Говорили открыто, что дележ идет уже с неделю и теперь уже подбирают остатки мужики, наехавшие издалека. Дружинники и сознательные рабочие ничего не могли с этим поделать; они и стыдили людей и грозили им, но не стрелять же в самом деле в народ.
Спутники Девяткина тоже приволокли себе каждый по мере сил, что подвернулось под руки, и смеялись над ним, что он пропускает такой исключительный случай. Но Ларион Иванович решительно и резко отказался от всякой выгоды.
- Мне чужого не надо. Сам заработаю, что нужно.
Трудом своим достану, а не то чтобы что...
Он умолк, не желая раздражать попутчиков, но мысленно был против них, когда подвода тронулась дальше в путь и компаньоны его с увлечением начали высчитывать стоймость добычи.
- Все одно: если не мы, так другие возьмут, - пробовали убедить они Девяткина, но тот был верен себе и возражал:
- Пусть другие берут, коль хотят. А мне воровское претит.
VI
С Дальнего Востока тянулись воинские поезда; истомленные неудачами и поражениями, возвращались домой полуголодные мужики, подставлявшие свои лбы под пули и свои груди под штыки и сабли - неведомо почему, неведомо за что. Быть убитыми или в лучшем случае искалеченными в самом расцвете жизни требовалось от них не просто как должное и неизбежное, но как желательное, исходящее от них самих. А мужикам хотелось жить и быть здоровыми и счастливыми, а вовсе не мертвецами или уродами.
И вот в сознании того, что все ужасное и нелепое кончено, что войны больше нет, что они разъезжаются по домам живыми и пригодными к жизни, нетерпение их росло с каждым днем, а раздражение усиливалось с каждой новой задержкой. Как вдруг перед самой Москвой, на какой-то ничтожной станции Люберцы останавливают дружинники, входят в вагон к старшему офицеру и твердо заявляют от имени революции:
- Сдавайте оружие, свое и солдатское, иначе дальнейшего пропуска не дадим и паровоз отцепим.
В вагоне, а затем и во всем поезде поднимался гомон.
Всем хотелось скорее домой; секунды промедления казались часами; кричали, требовали, грозили, и офицеру волей-неволей приходилось сдаваться. Сабли, ружья, патроны, револьверы, сумки и саперные инструменты быстро сбрасывались в кучу на люберецкую землю, и обезвреженный поезд с веселыми солдатами отпускался в Москву.
Ларион Иванович, приехав к жене, только одну ночь провел спокойно. На другой же день настала тревога. И тревога была страшная: все шептали один другому, предупреждая, настораживаясь и не зная, что делать:
- Казаки приехали из Москвы на конях. За плечами ружья, в руках пики, сбоку шашки... Не жди добра!
Сергей Щукин, мрачный, но твердый, взял за руку Лариона Ивановича и сказал ему:
- Пока прощай, Ларя. Ни слова никому об этом. И сестре своей не говори. Дело серьезное. За казаками идут семеновцы - из Питера выписали - это штука неладная.
Много крови прольют. В Перове они расстреливают людей, как баранов, порют штыками неповинных. Скоро и к нам ворвутся... Приходится спасать положение и удирать с делами немедленно, пока не поздно.
- Куда же? - в страхе спросил Девяткин.
- Пока в Фаустово, а там видно будет. - Но - ни слова об этом! - поднял он указательный палец. - Ни слова! Никому!
Он ласково положил на плечи Лариона Ивановича свои огромные руки и шепнул ему на ухо:
- Спокойны будьте без меня: в доме ничего нет. Ничего там никто не найдет, так и знайте и в случае чего не робейте.
Еще тише он добавил, обдавая его щеку горячим дыханием:
- Тебе одному доверяю. Оружие наше все закопал там же... ты знаешь... на пустыре. Если не вернусь и если оно опять понадобится, то отдай им... нашим, конечно. Понимаешь?
- Понимаю.
- Прощай. Братика Федю береги. В доме ничего нет, так ты и помни. Ну, счастливо оставаться. Может, увидимся, а может, и нет.
Ни с кем более не прощаясь, Сергей Щукин накинул на себя пальто, надвинул на глаза мохнатую папаху и вышел, сказав, что идет в чайную. Девяткин глядел ему вслед. Он видел эту коренастую фигуру в мохнатой шапке, в коротком ватном пальто, в высоких сапогах, распахнувшую наотмашь левою рукою дверь в сени, и сейчас же эта дверь захлопнулась и навсегда отделила хозяина от его дома. Ни жена Девяткина, ни братик Федя не обратили внимания на все это, потому что он каждый день уходил в чайную на собрание, и только один Ларион Иванович понимал, в чем дело, но принужден был молчать, чтоб оправдать доверие.
Наутро всем стало известно, что помощник начальника станции Смирнов пропустил поезд со всеми главными зачинщиками и они прямо от Москвы стремглав промчались в Фаустово под обстрелом из пулеметов войсковых частей.
Машинист Ухтомский сам управлял паром и развивал такую скорость в самых опасных местах, что давление дово"
дил до пределов взрыва котла. Жизнь главарей висела на волоске; этим риском он и спас всех их от неминуемой гибели. Когда помощник начальника станции Смирнов дал им благополучно промчаться мимо Люберец, то сам он и Щукин сели на первый попавшийся паровоз и поспешили им вслед, чтоб сообщить какую-то крайне важную местную новость.
Щукин остался в Фаустове, а Смирнов вскоре вернулся на том же паровозе один. А во второй половине дня в Люберцы нагрянули солдаты Семеновского полка, присланные из Петербурга. Они остановили свой поезд за полторы версты и небольшими партиями, человек по десять, стали осторожно подходить с разных сторон к станции, не доверяя тишине Навстречу им попались три человека, железнодорожные слесари.
- Стой! - загремела команда. - Руки вверх!
Слесари подняли руки. У одного из них вывалился на рельсы старый, заржавленный револьвер, принятый им только что для починки.
После обыска двоих отпустили, а третьему через минуту всадили в висок пулю, и он первою жертвой молча упал на рельсы, и первая кровь заалела в снегу.
Группы солдат все подходили и подходили. Наконец, на станции образовалась войсковая часть с офицерами и командирами.
- Стой! Кто идет? - крикнул офицер, хватая за воротник человека в тужурке и в красной фуражке, переходившего рельсы.
- Помощник начальника станции, иду на дежурство по долгу службы.
- Фамилия?
- Смирнов.
- А!! Вас-то нам и нужно!
Его отозвали в комнату и потребовали назвать всех поименно, кого он пропустил с поездом в Фаустово.
- Даем срок полчаса. Не назовете - расстрел!
- Поезд я пропустил, это верно, - отвечал Смирнов. - Но кто сидел в вагонах, разве я могу это знать?
- Имена! Имена! - заревели семеновцы. - Полный список всех удравших товарищей! Торопитесь.
- Я не могу их знать. Я не знаю.
Тогда его подвели к каменной водокачке и приставили к лицу револьвер.
- В последний раз: имена!
- Я же не знаю, кто садился в Москве в вагоны. Мое дело - путь, а не лица.
В ответ грянули три выстрела, один в лицо, другой в затылок, третий в висок.
- Мы пришли сюда не миловать, но карать. - подтвердил солдатам полковник. - Поэтому требую от вас верности, мужества и решительности.
Он разделил своих солдат на отряды, одних отправил по левую сторону насыпи полотна обыскивать население, других - по правую сторону, а часть оставил при станции.
- Никому пощады! Арестованных не иметь! - напутствовал он солдат и офицеров. - Ни за какие поступки, ни за какие ошибки вы ответственны не будете, кроме как за пощаду. Крамолу и революцию нужно вырвать с корнем, раз и навсегда! Это наш долг перед царем и отечеством. В добрый путь! Ожидаю от вас успехов.
- Рады стараться, ваше высокоблагородие! - громко и твердо отвечали солдаты привычные слова, не разбираясь в существе даваемого обещания.
И они пошли.
У офицеров были поименные списки и фотографии дружинников и главарей, но почти никого из них они не заставали дома. Большинство успело скрыться, а оставшиеся захватывались, допрашивались и отпускались домой. Но, когда они отходили шагов на десять - двадцать, им в спину пускались залпы, и они падали. Раненых добивали штыками.
С раннего вечера и до полуночи по селению бродили семеновцы с ружьями, штыками и револьверами, отыскивая дружинников и революционеров, сея вокруг себя ужас и смерть. То здесь, то там раздавались ружейные залпы; то слышались отдельные выстрелы, то какие-то страшные выкрики среди зловещей тишины. Иногда голосили бабы, вопили, рыдали - и либо залп, либо сухой револьверный выстрел был им ответом. События шли одно за другим с поразительной быстротой. В несколько часов все обыски были закончены. В станционную комнату приведено было человек двадцать, и никто из них не знал, что они арестованы и что их ожидает. Все думали, что их вызовут к офицерам и те выяснят нелепость их ареста. Но участь многих из них была уже решена.
В дом Щукина также входили солдаты.
- Где здесь оружие? Сдавайте без разговоров!
- Нет здесь никакого оружия, - отвечала Девяткина. - И никогда не было.
- А ты сама кто такая?
- Я жилица, Девяткина.
- А ты кто такой? - спрашивали Лариона Ивановича.
- Я ее муж. Официант из Москвы. Вчера на возу приехал. Проведать семейство.
- А ты кто? - спрашивали Федю.
- Я Щукин.
- Щукин! Давно ищем такого. Аида с нами.
Они разломали печку, ища в ней оружие, подняли половицы, взломали шкаф, вспороли постели и, ничего не найдя, увели молчаливого Федю с собой, ударив его на всякий случай прикладом по шее.
На другой день, когда зимние сумерки спозаранку начали окутывать дороги, хижины и горизонты, но виднелись еще в сером тумане соседние строения и прохожие люди, под солдатским конвоем от станции вдоль платформы повели нескольких человек; пересекли путь, вышли потом на Слободскую улицу и мимо щукинского домика направились к баням, замыкавшим дорогу. Люди глядели на все шествие из своих окон и с проезжей дороги и тревожно молчали.
- Ухтомского ведут, - шептали некоторые, угадывая в сумерках знакомую фигуру машиниста. - Крылова тоже ведут... и этих, пятерых... с тормозного завода.
Видел все это из своего окна и Ларион Иванович. Он молча схватил шапку и пошел.
- Куда ты? Куда? Не суйся, - кричала, как обезумевшая, жена. - Федю неведомо куда девали. Теперь ты уйдешь!
Она бросилась на скамейку и завопила громко и с надрывом, по-старинному, несколько нараспев, как не плакали бабы, может быть, уже лет двести.
1 2 3 4 5
У него были дети, и он думал в сущности о них. Беспокойство от неизвестности, что теперь с ними там, в Люберцах, овладело им, и он думал обо всем этом целые дни; ночами он плохо спал, ворочался, кашлял. Никаких известий от жены не было, да и быть не могло. Опять все остановилось - и почта, и телеграф, и поезда. Одиннадцать дней пришлось сидеть ему, как узнику, да и зачем и куда уходить? На службу?.. Какое может быть теперь там дело? Никакого, конечно. Разве только сумасшедший рискнет идти в ресторан в такое время. Да и провизии нет никакой, и купить ее нельзя. Все равно, пускай вычитают из жалованья за эти дни, но он никуда не пойдет из дома.
Однажды в квартиру, где жил Девяткин, принесли раненых дружинников. Их было трое: один был ранен в обе ноги, у другого пробита была голова, а третьему пуля попала в живот, и он через день умер. Жильцы потеснились и приютили больных, оказывая по очереди им внимание и помощь. Перевязывать раны приходила молодая девушка, фельдшерица. Раненых кормили, занимали, развлекали, и они чувствовали себя как дома, среди друзей. В свою очередь и они рассказывали о событиях. Один, немолодой уже, человек, говорил, как на его долю выпала задача "взять в работу московский гарнизон", то есть беседовать с солдатами и убеждать их не стрелять в народ, когда затеется дело; как потом они выстроили первую, самую надежную баррикаду у Курского вокзала, на Владимирском шоссе, и с насыпи на мостовую сбросили с рельсов товарные вагоны, как наделали щелей и из-за грузов вели перестрелку с казаками. Другой рассказывал о том, как им поручено было штабом отбить конфискованное оружие, которое на ночь было свезено в полицейский участок у Рогожской заставы; темень была страшная, в двух шагах не видать было человека; подбираться к участку стали по двое, по трое со всех сторон и вдруг, по сигналу, разом бросились в атаку, но тут неожиданно загорелся над соседними банями дуговой фонарь, который до этого не горел, и всех выдал; затрещали пулеметы и ружейные залпы.
- Всем бы погибнуть, да товарищ один догадался: выстрелил в фонарь вдребезги! Впотьмах наши и скрылись и меня унесли с собой.
Девяткин внимательно слушал рассказы и молчал, но иногда ему хотелось самому пойти хоть на минуту и постоять под пулями.
Но вот однажды пришли товарищи в мохнатых овечьих папахах, в ременных поясах, в валенках и заявили, что сейчас необходимо перенести больных в безопасное место, так как баррикады защищаться больше не будут: силы восставших истощены. Квартирантам под страхом ответа воспретили говорить, что в квартире у них были раненые. После этого они подняли на носилки обоих больных и унесли их куда-то по холоду и студеному ветру, во тьму улиц и переулков. Жуткое осталось от всего впечатление у Девяткина и у других жильцов. Все понимали, в чем дело, и никто не проронил ни слова. Молчание было сильнее слов.
Под влиянием фактов и слухов боевое настроение быстро пошло на убыль. Магазины заторговали, в булочных появился белый хлеб, кое-где по фабрикам начали становиться на работу, а по улицам разъезжали патрули, и Москва мало-помалу начала возвращаться к прежней жизни. Но железные дороги все еще стояли без движения.
Ларион Иванович решил уйти из Москвы хотя бы пешком. Двадцать верст не такое уж расстояние, чтобы его не осилить, да, кроме того, к заставам тронулись обозы, началось повальное бегство в деревни. Во все заставы с утра до ночи ехали и шли навьюченные пожитками люди. Сговаривались группами человек по десяти, покупали, кто мог, лошадь и упряжь и покидали Москву. Вошел в одну из таких групп и Ларион Иванович. Тоска по семье стала так велика и мучительна, что он продал кое-что из пожитков, купил себе место на возу и ранним утром, часов в шесть, когда было еще темно, выехал с попутчиками за заставу, а к обеду был уже в Люберцах. Одновременно с ним пришел к его жене младший брат ее, Федя Щукин, юноша лет восемнадцати, с красивым лицом под темным крестьянским загаром, с добрыми голубыми глазами, простой и сердечный малый. Пришел он с родины, из Владимирской губернии, в надежде что-нибудь заработать, потому ч го дома стало нечего есть.
И старший брат его, Сергей Щукин, и сестра, Екатерина Девяткина, относились к нему, как к мальчику, называли его "братиком" и очень любили его. И Ларион Иванович смотрел на него как на сына или племянника и тоже называл всегда братиком, считая его за милого подростка, но не за мужчину, поэтому ни брат, ни зять не находили возможным посвящать его в свои дела и ничего ему не рассказывали. Сергей Щукин даже с некоторой строгостью говорил ему:
- Ни в какие дела не суйся, Федя. Наши дела тебя не касаются. Не лезь, где тебя не спрашивают, не любопытствуй понапрасну. А когда ты нам будешь нужен, мы тебе сами скажем, и куда тебя пошлем, туда и пойдешь без разговоров. Так-то, братик!
Его приютили по-родственному, кормили и поили, а он за то стал выполнять все хозяйственные работы: пилил и колол дрова, натаскивал воду из общественного колодца, чистил двор и занимал детей, для которых стал вскоре первым приятелем. В хозяйстве водворился хороший и прочный порядок, невольно нарушенный за последнее время.
- На заработки идти сейчас не годится, - останавливал его брат Сергей. - Поживи пока у нас, а там, что дальше делать, - увидим.
- Я согласен, - отвечал юнец. - Только вот надо бы старикам послать хошь денег, хошь гостинцу. А то им невозможно без поддержки.
- И старикам пошлем, в обиде их не оставим. А сейчас время не такое. Потерпи, уважим и стариков. Они и нам не чужие.
- Тебе виднее, - покорно соглашался братик и шел на домашние работы без возражений и с удовольствием, сияя своими голубыми глазами и юным загорелым лицом, с искренним желанием всем добра.
Когда Ларион Иванович ехал на возу от московской заставы по шоссе, то возле станции Перово, где они остановились было передохнуть и попить чаю, которого нигде не могли найти, он увидел изумившее его явление. Уже несколько дней депо бездействовало, и паровозы во множестве стояли у станции замороженные, омертвелые, в том случайном беспорядке, в каком застала их новая декабрьская забастовка. В паровых трубах замерзла вода, и пар обратился в лед, а на путях стояли товарные вагоны в таком огромном количестве, что Девяткин определял их не менее тысячи. И все это железнодорожное хозяйство, еще недавно полное жизни и движения, было теперь мертво. Но вокруг кипела иная жизнь, бурная, алчная, непокорная. Местное население и наехавшие из окрестных деревень крестьяне разбивали груженые вагоны и наскоро, впопыхах, задыхаясь от тяжести и волнения, уволакивали куда-то во тьму и неизвестность тюки, куски мануфактуры, короба с галантереей, съестные продукты, бакалейные ящики, гвозди, войлок, сапоги, посуду, краски, дрова. Говорили открыто, что дележ идет уже с неделю и теперь уже подбирают остатки мужики, наехавшие издалека. Дружинники и сознательные рабочие ничего не могли с этим поделать; они и стыдили людей и грозили им, но не стрелять же в самом деле в народ.
Спутники Девяткина тоже приволокли себе каждый по мере сил, что подвернулось под руки, и смеялись над ним, что он пропускает такой исключительный случай. Но Ларион Иванович решительно и резко отказался от всякой выгоды.
- Мне чужого не надо. Сам заработаю, что нужно.
Трудом своим достану, а не то чтобы что...
Он умолк, не желая раздражать попутчиков, но мысленно был против них, когда подвода тронулась дальше в путь и компаньоны его с увлечением начали высчитывать стоймость добычи.
- Все одно: если не мы, так другие возьмут, - пробовали убедить они Девяткина, но тот был верен себе и возражал:
- Пусть другие берут, коль хотят. А мне воровское претит.
VI
С Дальнего Востока тянулись воинские поезда; истомленные неудачами и поражениями, возвращались домой полуголодные мужики, подставлявшие свои лбы под пули и свои груди под штыки и сабли - неведомо почему, неведомо за что. Быть убитыми или в лучшем случае искалеченными в самом расцвете жизни требовалось от них не просто как должное и неизбежное, но как желательное, исходящее от них самих. А мужикам хотелось жить и быть здоровыми и счастливыми, а вовсе не мертвецами или уродами.
И вот в сознании того, что все ужасное и нелепое кончено, что войны больше нет, что они разъезжаются по домам живыми и пригодными к жизни, нетерпение их росло с каждым днем, а раздражение усиливалось с каждой новой задержкой. Как вдруг перед самой Москвой, на какой-то ничтожной станции Люберцы останавливают дружинники, входят в вагон к старшему офицеру и твердо заявляют от имени революции:
- Сдавайте оружие, свое и солдатское, иначе дальнейшего пропуска не дадим и паровоз отцепим.
В вагоне, а затем и во всем поезде поднимался гомон.
Всем хотелось скорее домой; секунды промедления казались часами; кричали, требовали, грозили, и офицеру волей-неволей приходилось сдаваться. Сабли, ружья, патроны, револьверы, сумки и саперные инструменты быстро сбрасывались в кучу на люберецкую землю, и обезвреженный поезд с веселыми солдатами отпускался в Москву.
Ларион Иванович, приехав к жене, только одну ночь провел спокойно. На другой же день настала тревога. И тревога была страшная: все шептали один другому, предупреждая, настораживаясь и не зная, что делать:
- Казаки приехали из Москвы на конях. За плечами ружья, в руках пики, сбоку шашки... Не жди добра!
Сергей Щукин, мрачный, но твердый, взял за руку Лариона Ивановича и сказал ему:
- Пока прощай, Ларя. Ни слова никому об этом. И сестре своей не говори. Дело серьезное. За казаками идут семеновцы - из Питера выписали - это штука неладная.
Много крови прольют. В Перове они расстреливают людей, как баранов, порют штыками неповинных. Скоро и к нам ворвутся... Приходится спасать положение и удирать с делами немедленно, пока не поздно.
- Куда же? - в страхе спросил Девяткин.
- Пока в Фаустово, а там видно будет. - Но - ни слова об этом! - поднял он указательный палец. - Ни слова! Никому!
Он ласково положил на плечи Лариона Ивановича свои огромные руки и шепнул ему на ухо:
- Спокойны будьте без меня: в доме ничего нет. Ничего там никто не найдет, так и знайте и в случае чего не робейте.
Еще тише он добавил, обдавая его щеку горячим дыханием:
- Тебе одному доверяю. Оружие наше все закопал там же... ты знаешь... на пустыре. Если не вернусь и если оно опять понадобится, то отдай им... нашим, конечно. Понимаешь?
- Понимаю.
- Прощай. Братика Федю береги. В доме ничего нет, так ты и помни. Ну, счастливо оставаться. Может, увидимся, а может, и нет.
Ни с кем более не прощаясь, Сергей Щукин накинул на себя пальто, надвинул на глаза мохнатую папаху и вышел, сказав, что идет в чайную. Девяткин глядел ему вслед. Он видел эту коренастую фигуру в мохнатой шапке, в коротком ватном пальто, в высоких сапогах, распахнувшую наотмашь левою рукою дверь в сени, и сейчас же эта дверь захлопнулась и навсегда отделила хозяина от его дома. Ни жена Девяткина, ни братик Федя не обратили внимания на все это, потому что он каждый день уходил в чайную на собрание, и только один Ларион Иванович понимал, в чем дело, но принужден был молчать, чтоб оправдать доверие.
Наутро всем стало известно, что помощник начальника станции Смирнов пропустил поезд со всеми главными зачинщиками и они прямо от Москвы стремглав промчались в Фаустово под обстрелом из пулеметов войсковых частей.
Машинист Ухтомский сам управлял паром и развивал такую скорость в самых опасных местах, что давление дово"
дил до пределов взрыва котла. Жизнь главарей висела на волоске; этим риском он и спас всех их от неминуемой гибели. Когда помощник начальника станции Смирнов дал им благополучно промчаться мимо Люберец, то сам он и Щукин сели на первый попавшийся паровоз и поспешили им вслед, чтоб сообщить какую-то крайне важную местную новость.
Щукин остался в Фаустове, а Смирнов вскоре вернулся на том же паровозе один. А во второй половине дня в Люберцы нагрянули солдаты Семеновского полка, присланные из Петербурга. Они остановили свой поезд за полторы версты и небольшими партиями, человек по десять, стали осторожно подходить с разных сторон к станции, не доверяя тишине Навстречу им попались три человека, железнодорожные слесари.
- Стой! - загремела команда. - Руки вверх!
Слесари подняли руки. У одного из них вывалился на рельсы старый, заржавленный револьвер, принятый им только что для починки.
После обыска двоих отпустили, а третьему через минуту всадили в висок пулю, и он первою жертвой молча упал на рельсы, и первая кровь заалела в снегу.
Группы солдат все подходили и подходили. Наконец, на станции образовалась войсковая часть с офицерами и командирами.
- Стой! Кто идет? - крикнул офицер, хватая за воротник человека в тужурке и в красной фуражке, переходившего рельсы.
- Помощник начальника станции, иду на дежурство по долгу службы.
- Фамилия?
- Смирнов.
- А!! Вас-то нам и нужно!
Его отозвали в комнату и потребовали назвать всех поименно, кого он пропустил с поездом в Фаустово.
- Даем срок полчаса. Не назовете - расстрел!
- Поезд я пропустил, это верно, - отвечал Смирнов. - Но кто сидел в вагонах, разве я могу это знать?
- Имена! Имена! - заревели семеновцы. - Полный список всех удравших товарищей! Торопитесь.
- Я не могу их знать. Я не знаю.
Тогда его подвели к каменной водокачке и приставили к лицу револьвер.
- В последний раз: имена!
- Я же не знаю, кто садился в Москве в вагоны. Мое дело - путь, а не лица.
В ответ грянули три выстрела, один в лицо, другой в затылок, третий в висок.
- Мы пришли сюда не миловать, но карать. - подтвердил солдатам полковник. - Поэтому требую от вас верности, мужества и решительности.
Он разделил своих солдат на отряды, одних отправил по левую сторону насыпи полотна обыскивать население, других - по правую сторону, а часть оставил при станции.
- Никому пощады! Арестованных не иметь! - напутствовал он солдат и офицеров. - Ни за какие поступки, ни за какие ошибки вы ответственны не будете, кроме как за пощаду. Крамолу и революцию нужно вырвать с корнем, раз и навсегда! Это наш долг перед царем и отечеством. В добрый путь! Ожидаю от вас успехов.
- Рады стараться, ваше высокоблагородие! - громко и твердо отвечали солдаты привычные слова, не разбираясь в существе даваемого обещания.
И они пошли.
У офицеров были поименные списки и фотографии дружинников и главарей, но почти никого из них они не заставали дома. Большинство успело скрыться, а оставшиеся захватывались, допрашивались и отпускались домой. Но, когда они отходили шагов на десять - двадцать, им в спину пускались залпы, и они падали. Раненых добивали штыками.
С раннего вечера и до полуночи по селению бродили семеновцы с ружьями, штыками и револьверами, отыскивая дружинников и революционеров, сея вокруг себя ужас и смерть. То здесь, то там раздавались ружейные залпы; то слышались отдельные выстрелы, то какие-то страшные выкрики среди зловещей тишины. Иногда голосили бабы, вопили, рыдали - и либо залп, либо сухой револьверный выстрел был им ответом. События шли одно за другим с поразительной быстротой. В несколько часов все обыски были закончены. В станционную комнату приведено было человек двадцать, и никто из них не знал, что они арестованы и что их ожидает. Все думали, что их вызовут к офицерам и те выяснят нелепость их ареста. Но участь многих из них была уже решена.
В дом Щукина также входили солдаты.
- Где здесь оружие? Сдавайте без разговоров!
- Нет здесь никакого оружия, - отвечала Девяткина. - И никогда не было.
- А ты сама кто такая?
- Я жилица, Девяткина.
- А ты кто такой? - спрашивали Лариона Ивановича.
- Я ее муж. Официант из Москвы. Вчера на возу приехал. Проведать семейство.
- А ты кто? - спрашивали Федю.
- Я Щукин.
- Щукин! Давно ищем такого. Аида с нами.
Они разломали печку, ища в ней оружие, подняли половицы, взломали шкаф, вспороли постели и, ничего не найдя, увели молчаливого Федю с собой, ударив его на всякий случай прикладом по шее.
На другой день, когда зимние сумерки спозаранку начали окутывать дороги, хижины и горизонты, но виднелись еще в сером тумане соседние строения и прохожие люди, под солдатским конвоем от станции вдоль платформы повели нескольких человек; пересекли путь, вышли потом на Слободскую улицу и мимо щукинского домика направились к баням, замыкавшим дорогу. Люди глядели на все шествие из своих окон и с проезжей дороги и тревожно молчали.
- Ухтомского ведут, - шептали некоторые, угадывая в сумерках знакомую фигуру машиниста. - Крылова тоже ведут... и этих, пятерых... с тормозного завода.
Видел все это из своего окна и Ларион Иванович. Он молча схватил шапку и пошел.
- Куда ты? Куда? Не суйся, - кричала, как обезумевшая, жена. - Федю неведомо куда девали. Теперь ты уйдешь!
Она бросилась на скамейку и завопила громко и с надрывом, по-старинному, несколько нараспев, как не плакали бабы, может быть, уже лет двести.
1 2 3 4 5