А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Прости-прощай, госпиталь! Прощай, душная палата, прощайте, тяжелые бессонные ночи, стоны, хрипы и боль человеческая!
...Сквозь предпобудную дрему, что охватывала Костю каждый раз около шести часов утра – когда спишь и не спишь, то очнешься, то опять уйдешь в сон, когда ушки на макушке и ждешь команду «Подъем!» – он услышал поспешный топот сапог в коридоре барака, кто-то ворвался в комнату и заорал на высокой ноте:
– Победа! Кончай ночевать!
Костя не поверил, подумал: пригрезилось в дремоте.
– Победа, братва! Победа, кореша! – кричал Дергушин, и голос его срывался.
– Врешь! – хриплым со сна голосом сказал Вадим Лубенцов, и лицо его побледнело, но в голосе уже слышалось сомнение в своем озлоблении, было ясно, что он уже верит, только очень боится ошибки.
– Не вру, славяне! Не вру! Победа! – слезно смеялся Димка.
– Кто сказал? Кто? – допытывался мичман Кинякин.
Он уже вскочил с постели, в кальсонах, в тельняшке, растерянно хлопал белыми ресницами и топтался босыми ногами по холодному полу. Сухоребрый, маленький, с прямыми тонкими плечами, среди рослых водолазов он казался мальчишкой. И только морщинистый лоб да короткие пшеничные усы выдавали, что он уже не первой молодости.
– По радио передали! – кричал ему, будто глухому, Димка. – Да вон, глядите!
Димка ткнул рукой раму, и в распахнутое окно ворвалась пальба: хлопали зенитки на бурых с заплатами нестаявшего снега сопках; возле главного пирса, на эсминцах, звонко били крупнокалиберные «эрликоны»; тянулись в низкое, по-утреннему бледное небо разноцветные автоматные очереди.
Долгожданная радость опалила водолазов, выкинула из нагретых постелей. Не успев одеться, в тельняшках, в кальсонах толклись они между нарами, тискали друг дружку молодыми крепкими руками и целовались. Трещали кости, раздавались увесистые шлепки по спинам, кто-то весело с лихими коленцами матюкался в адрес Гитлера. Лубенцов морщился – ему ненароком задели недолеченную рану на спине.
– Ну дали звону! Ну дали! – смеялся Игорь Хохлов и тряс за плечи Костю. – Чего лежишь? Вставай! Обалдел?
Он стащил Костю с постели и так стиснул, что у Кости дух зашелся.
– Теперь мама приедет, – шептал на ухо Игорь. – Теперь – все.
И колол рыжими усами, которые отпустил для солидности, пока Костя лежал в госпитале.
Костя знал, что у Игоря где-то в Сибири находится в эвакуации мать. И сам Игорь был призван на службу оттуда же, хотя родом он из здешних мест, из Мурманска. Теперь вот вернется домой и его мать.
А Димка Дергушин стоял и плакал.
Он пытался извинительно улыбаться, но слезы текли и текли. Шея его вытягивалась, большие, будто белые лопухи, торчащие уши резко выделялись на темном проеме открытой в коридор двери и казались ещё больше, чем всегда.
В комнате постепенно затихало. Все знали – у Димки погибли два брата. Один на фронте, другой умер с голоду в блокадном Ленинграде, откуда самого Димку вывезли еле живым.
Помрачневшие водолазы молча смотрели на товарища. Лубенцов морщился, как от зубной боли. Не было среди них ни одного, у кого бы кто-нибудь не погиб на войне. У Кости тоже двое дядей легли, оба в сорок втором, и школьный друг в сорок четвертом.
Мичман Кинякин объявил:
– Форма одежды парадная! Начиститься, надраиться! Великий праздник наступил!
Голос его осекся. Он сжал, челюсти, сурово свел белые брови и, справляясь с минутной слабостью, глядел в окно.
Водолазы, возбужденно переговариваясь, приводили в порядок редко одеваемую парадную форму. Костя обнаружил, что на бушлате едва держатся погоны и лопнули в шаге парадные черные брюки. Ниток ни у кого не оказалось.
– Дуй вон к Любке, – посоветовал Лубенцов. – Тут по коридору в последней комнате деваха живет. Неделю как поселилась. Он блеснул красивыми белыми зубами, со значением подмигнул: – По случаю праздничка, может, не только на нитки расщедрится.
– Попридержи язык-то, – недовольно буркнул мичман, привешивая на форменку начищенные зубным порошком медали.
– Ладно, свекор, – усмехнулся Лубенцов и, прищурив темные, всегда хранящие холодок глаза, сказал Косте: – И на мою долю попроси.
Она мыла пол. Костя деликатно кашлянул.
– Ой! – испуганно выпрямилась Люба и торопливо опустила подол юбки, прикрывая голые коленки.
Костю бросило в жар от ее стыдливого жеста.
Лицо Любы было красно от наклона, вспотевшие темные волосы растрепаны. Тыльной стороной мокрой ладони она откинула их с глаз, и Костя увидел круглое лицо со вздернутым носом и карими, с косым монгольским разрезом, глазами. Черные брови были вразлет. Оттого, что глаза ее слегка косили, взгляд был ускользающ, неуловим и, казалось, таил усмешку.
– Я за нитками, – сказал Костя. – Ниток у вас не найдется?
– Господи, вот напугал! Аж сердце зашлось. – Она утерла рукой вспотевший лоб, весело оглядела его бойкими, с озорным блеском, глазами, и шалая улыбка заблуждала по ярким полным губам. Совсем не было заметно, что у нее «зашлось сердце».
– С праздничком тебя! С победой! – пропела она и, вдруг шагнув к нему, звонко чмокнула его прямо в губы.
Он вспыхнул – его впервые в жизни поцеловала женщина.
– И вас тоже, – выдавил Костя из пересохшего горла.
– С праздником великим! – все так же нараспев повторила Люба. – Ты чей будешь?
– Реутов, – простодушно ответил он, еще не придя в себя от поцелуя, еще ощущая прикосновение ее влажных горячих губ.
Люба засмеялась, обнажив мелкие белые и ровные, как на подбор, зубы, а Костя опять залился краской.
– Я говорю, кто ты? Чей? – Она с интересом глядела на него.
– Я водолаз, – растерянно сказал он. «Вот заладила: чей да чей?»
– Водола-аз! – с искренним удивлением протянула она и приветливо улыбнулась. – А чего я тебя не видала? Новенький?
– Вчера приехал. – Костя отводил глаза в сторону, стараясь не глядеть на ее босые ноги.
Люба заметила это, и улыбка скользнула по ее губам, оставив нетающий след.
– Дадите ниток?
– Ниток тебе? – будто впервые услышала она, все еще придерживая непонятную улыбку в уголках рта.
– Ниток, – зло сказал Костя, собираясь уже повернуться и уйти.
– Каких? Чего шить собираешься?
– Черных.
Что он будет шить, Костя умолчал. Не мог же он сказать ей, что у него лопнули по шву штаны в шаге.
Бросив тряпку в таз, Люба вытерла руки о подол и на цыпочках, невесомо и быстро прошла по свежевымытым половицам к окну, открыла железную зеленую баночку из-под леденцов на подоконнике и вынула из нее катушку черных ниток.
– Много тебе? – вполуоборот спросила она. Костя пожал плечами, он не знал, сколько надо, да еще и для Лубенцова требовалось. Люба наматывала нитки на свернутую бумажку и косила на Костю глазом, и этот скользящий взгляд смущал его.
На фоне светлого окна была хорошо видна ее крепкая, плотно сбитая фигура. Полная белая шея была обнажена, невысокая грудь туго обтянута старенькой, но чистой желтой кофточкой.
– Бледненький какой, худенький, – сказала она, возвращаясь от окна. – Водолазы ваши вон какие... гладкие, а ты... Чего такой?
– Я из госпиталя, – недовольно ответил Костя.
– Из го-оспиталя, – нараспев повторила Люба и жалостливо посмотрела на него. – То-то, гляжу я, бледненький какой. Раненый был?
Костя снова полыхнул огнем. Не надо было говорить ей про госпиталь, начнет еще выпытывать.
– Пойду я, – сказал он, будто попросился, когда она подала ему нитки. – Спасибо вам.
В кубрике его встретил острым взглядом Лубенцов.
– Что-то долго ходил. Дала – нет?
Костя показал нитки.
– Гляди-ка! – хмыкнул Лубенцов. – Ну, парень, чует мое сердце – разговеешься ты ради великого праздничка.
– Лубенцов! – недовольно окликнул его мичман Кинякин.
– Чего, мичман? – обернулся старшина.
– Ничего, – сердито буркнул Кинякин. – Язык больно у тебя...
– Язык как язык. Чего тебе-то? Девка вон какая икряная ходит. Это ж такое добро пропадает!
Лубенцов горестно покачал головой, матросы разулыбались, а мичман сердито спросил:
– Обзарился?
– Аж зубы ломит, Артем. – Лубенцов подмигнул, черным озорным глазом. – Такая нетель пасется, молодая коровка!
Мичман крякнул с досадой и вышел из кубрика. А Костю то жаром обносило, то в холод бросало: Любин поцелуй еще жил на его губах.
В обед прибыло начальство с базы: командир аварийно-спасательного отряда, болезненно-толстый, страдающий одышкой, с багровым отечным лицом инженер-капитан второго ранга Ващенко, и с ним водолазный специалист отряда младший лейтенант Пинчук, подвижный, остроносый, с выискивающим прищуром все примечающих глаз.
Командир обошел короткую шеренгу матросов, полюбовался ими, прогудел замешенным на хрипотце голосом:
– Красавцы! Прямо хоть на парад. А?
Он обернулся к Пинчуку, тот ответил сдержанной улыбкой.
Мичман Кинякин, старшина первой статьи Лубенцов и еще двое-трое сверкали орденами и медалями, у остальных на груди было пусто, но стояли они подтянутые, надраенные и веселые.
Командир поздравил всех с победой, произнес краткую речь, вновь полюбовался молодцеватым видом водолазов, будто видел их впервые, и отеческая улыбка не сходила с его добрых губ.
Взгляд его задержался на Косте, и какая-то тень мелькнула по лицу командира, а Костя вспомнил, как еще вчера Ващенко задумчиво говорил в своем кабинете в штабе базы: «Куда же мне тебя послать? Давай-ка в Ваенгу. Глубина там малая, работа возле берега». Он вертел в руках госпитальные документы Кости: «А то у тебя тут понаписано: на большие глубины не пускать». Взглянул на Костю: «Ты как себя чувствуешь? Сможешь работать под водой? А то на камбуз тебя определим». «Смогу», – ответил Костя.
Прямо из кабинета командира на попутной машине, везущей водолазам продукты, он прибыл в распоряжение мичмана Кинякина...
– После обеда всех в увольнение! – приказал командир.
– Есть! – козырнул мичман.
– И... вот что. Праздник-то праздником, но вести себя достойно флоту. Никаких чтоб нарушений, – напомнил командир.
– Есть! – снова козырнул мичман и строго обвел глазами водолазов, задержав взгляд на Лубенцове.
Усатый красивый старшина первой статьи Вадим Лубенцов, полвойны отмолотивший в морском батальоне, сиял набором орденов и медалей, вызывая восхищение и зависть молодых матросов. Поймав взгляд мичмана, Лубенцов усмехнулся, а Кинякин сдвинул брови.
После обеда отпустили в увольнение.
Водолазы сразу пошли на пирс, где возле ошвартованных боевых кораблей было уже черным-черно народу, – толпился празднично возбужденный гражданский люд, пришедший сюда из Верхней и Нижней Ваенги.
Гражданский люд качал матросов, целовал, благодарил за победу. Какой-то согнутый годами дедок, со слезинками на ресницах, совал алюминиевую мятую кружку и, дыша приятно-хмельным хлебным духом, говорил, пришепетывая из-за отсутствия зубов:
– А мой Лешка – танкист. Два «Красных знамя» у его. Город Кенигсберг преклонил. Слыхали про город Кенигсберг – нет, сынки?
И с пьяной щедростью, расплескивая, наливал бражку из синего эмалированного чайника.
– За Лешку мово, за танкиста! Ах, орлы-орелики.
Водолазы пили за Лешку-танкиста, за летчиков, за пехоту. Со всех сторон тянулись к матросам кружки, граненые стаканы, глиняные бокалы, рюмки – народ запасся посудой и питьем.
– Выпей, сынок, – предлагал дедок Косте. – Дождалися заветного часу!
Подбородок дедка выскоблен по случаю праздника, порезан с непривычки, седая щетина кустиками торчит под фиолетовыми губами.
– Выпей, соколик! Жив остался – значица, повезло. Выпей за свое счастье, – почему-то с просительной жалостью улыбался он, обнажая пустующие десны.
Не дождавшись ответа Кости, сам отглотнул из кружки, замотал головой.
А рядом какой-то тощий мужик весело щурил хмельные, будто из бойницы выглядывающие из-под нависших бровей глазки и кричал:
– Победа, народ! Свернули Гитлеру санки! Пляши, люди! Йех, звони, наяривай!
И припевал, приплясывая и прихлопывая себе ладошками:
Ах ты, милая моя, я тебя дождался,
Ты пришла, меня нашла, а я растерялся!..
– Моряки! Товарищи подсердечные! – просительно пристал он к подвернувшимся водолазам. – А ну врежьте «барыню» или «яблочко»! Морячки! А?
Появился гармонист, образовался круг, и разгоряченный хмельной Лубенцов уже выбивал с яростным весельем «чечеточку» на причальных досках. Надраенные медали ослепительно вспыхивали и звякали на его молодецкой груди. Народ любовался им, подсвистывал и дружно хлопал.
– Йех, мил дружок, садово яблочко!
Пьяный рыбак бухал бахилами, будто вколачивал кого в настил.
Народ все подваливал и подваливал на причал.
Было уже тесно, как на первомайской демонстрации. Того и гляди – настил провалится, плахи на причале треснут. У людей ровно пружины в пятки вставлены – все плясали.
– Йех, чубарики-чубчики! – изо всех сил огрел себя по ляжкам рыбак. – Рви подметки!
Он все пытался влезть в самую гущу пляшущих, но его со смехом выталкивали.
– А ну переплюнь через губу! – кричали ему. – Наелся доверху!
Костя тоже смеялся, его подмывало пуститься в пляс и вот так же лихо, как и Лубенцов, отбивать «чечеточку», да только ноги еще не были с ним в ладу. Ходить-то он ходил уже хорошо, но плясать не мог.
– Идем, – тихо сказал мичман Кинякин.
Костя тронул за рукав бушлата Игоря Хохлова, тот Димку Дергушина, а Димка поманил пальцем Вадима. Лубенцов понятливо кивнул и напоследок выкинул такое коленце, что весь люд ахнул.
Вадим победно вышел из круга.
Его место тут же заняла какая-то пухленькая, перетянутая в рюмочку армейским ремнем зенитчица в начищенных до блеска сапожках. Личико, как солнышко, – круглое да розовое, гимнастерочку одернула, да как топнет-притопнет, да как рассыпет каблучки, да как пустит забористую частушечку в раскат – народ до ушей рот растворил:
Перед мальчиками ды ходит пальчиками,
Перед зрелыми людьми ды ходит белыми грудьми!..
Рыбак восхищенно хряснул бахилом в настил – гул пошел:
– Йех, хвост в зубы, пятки за уши!
Рыбака так и подмывало пуститься в пляс, но удержать равновесие он не мог и, топнув ногой, косо резал толпу жердистым телом, его подхватывали, не давая упасть, хохотали.
Лубенцов замешкался, не спуская прицельных глаз с зенитчицы, и что-то негромко сказал ей. В ответ, не отводя смелого взгляда, девушка бойко выкрикнула:
Ах, милый, где тебя носило?
Я пришла, а тебя нет!
Лубенцов хмыкнул, пообещал вернуться и, тяжело дыша и оглядываясь на зенитчицу, крупным шагом догонял друзей. Шалая улыбка не покидала его разгоряченного лица.
– Йех, пряники-то съела, а ночевать не пришла! – рявкнул уже весь потный и распаренный рыбак, будто в бане его веником нахлестали.
Водолазы шли в сопки, а за спиной все набирало и набирало силу веселье, рвал мехи гармонист, взметывался хохот, и не смолкал дробный перестук каблуков по деревянному настилу причала.
Кладбище было небольшое. На краю его, в голых низких кустах, в прошлогодней бурой, еще только что начинающей обнажаться из-под снега траве, мертвенно-тусклым блеском светился скелет врезавшегося в сопку «юнкерса». Лежали на кладбище зенитчицы, моряки, летчики, пехота.
У водолазов был свой уголок, где были захоронены друзья. Одного раздавило между бортом судна и понтоном, другой задохнулся на глубине, когда на катере взорвались от пулеметной очереди «юнкерса» баллоны с сжатым воздухом (может, это он потом и врезался в кладбище?), третий был убит на палубе осколком при бомбежке.
– На колени! – глухо приказал мичман.
Они стянули с голов бескозырки и опустились на колени. Чувствуя, как промокают клеши на сырой земле, Костя услышал рядом непонятный звук. Он скосил глаза и увидел, что мичман плачет и яростно трясет головой, чтобы победить свою слабость. Под холмиком лежал его друг-земляк, с которым прошел он всю войну, и уже в феврале этого года срезало дружка осколком бомбы...
На обратном пути они вновь увидели дедка. Пьяненький, сиротливым воробышком притулился он на бревнах рядом с веселой хмельной толпой и ронял тихие редкие слезы. В ногах стоял пустой уже чайник и валялась мятая алюминиевая кружка.
– Папаша, ты чего? – спросил мичман.
Дедок затуманенно глянул выцветшими глазками, обиженно сморщился.
– Сгорел Лешка-то мой, – сообщил он, будто продолжая какой-то разговор. – Танк у его был. Весь железный, а горит.
На обветренных скулах мичмана вспухли желваки.
– Ничего, отец, – утешил он деда. – Ничего. Теперь жить можно.
Дедок не слушал, что говорил мичман, затерянно и беззащитно сидел среди буйного веселья и хмельной радости.
Лубенцов хмуро смотрел в землю, и Костя видел, как яростыо наливается его лицо, становится страшным.
А плясуны мешали небо с землей. Причал ходуном ходил, вершковые плахи настила стоном стонали.
На миг в толпе Костя увидел в легком не по сезону, цветастом платье Любу. Крутогрудая, налитая соком, как яблочко в меду, выплясывала она с каким-то матросом, безоглядно отдаваясь веселью и радости, припевала деревенские частушки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15