Потому как мотыльки и букашки всякие в траву прячутся перед дождем. Вон она и ждет, когда человек спугнет их.
Много позже я узнал, что насекомые, покрытые пушком и ворсинками, задолго до начала дождя чувствуют увеличение влаги в воздухе. Ворсинки, поглощая влагу, тяжелеют и мешают летать. Насекомые опускаются ниже и забиваются в траву. А потому и птицы, которые питаются этими насекомыми, вынуждены летать низко.
Но это я узнал позже. А тогда, желая показать, что тоже не лыком шит, я брякнул:
- И кошки моются к дождю.
- Бабкины сказки, - сердито отрезал дед. - Могет, еще в правом ухе свербит к теплу, а в левом - к ненастью? Моется, чтобы запаху от нее не было, чтобы мыши не чуяли ее.
- А черная корова тоже к дождю?
- Какая черная корова?
- Ну, если черная корова впереди стада идет - это к дождю?
- Придумают же! - удивленно крутит головой дед.
Спрашивается, чего мы тогда каждый раз, когда впереди стада шла черная корова, гнали ее назад? Это Федька все откуда-то берет. Вечно он что-нибудь придумает.
Много знал дед, многое подмечал его зоркий, умный глаз.
Узнал я от него, что перед ненастьем и рыба выскакивает из воды, и пиявки всплывают, и кроты высокие кучки земли нарывают, а куры при коротком дожде укрываются в сухом месте, при затяжном - спокойно разгуливают под дождем...
Прошел ливень так же внезапно, как и начался, словно обрезало. Только слышно, как удаляется шум, будто конница уходит в атаку. Туча свалилась за горизонт. Гром еще ворчит, рокочет, но это уже где-то там, далеко.
Пробрызнуло солнышко.
Над степью нависла огромная радуга. Выстиранное, удивительно чистое небо стало еще выше, еще голубее. Птицы, ошарашенные дождем, молчат. Лес набряк и полон шороха капель, будто кто возится там потихоньку. Омытая дождем, мокреет волчья ягода. Как красные бусы, переливает на солнце.
Чивикнула первая осмелевшая пташка, пискнула за ней вторая, подала голос третья, и вдруг огласилась роща звонким щебетаньем. Залепетали и березки, стряхивая с зеленых кос дождевой бус.
Меня так и подмывает выскочить из шалаша и поноситься по траве. Наконец я не выдерживаю, выскакиваю и задеваю березку у шалаша. Целый ушат воды обрушивается на голову. У-у, вот это да!
Я кричу, сам не зная что, и несусь по мокрой траве, поднимая фонтаны зернистых, сверкающих на солнце брызг. Мне хочется совершить что-то необыкновенное, большое и радостное. Сейчас бы один скосил весь луг или залез бы на... радугу.
Необыкновенно легко и подмывающе радостно после грозы. И я кричу изо всех сил:
- Эге-ге-ге-ге-гей!
В промытом воздухе крик летит далеко-далеко, до самого горизонта.
Дед смеется:
- Очумел, Ленька?
Но и сам он довольно жмурится.
- Вот она - Сибирь-то! Сколь годов живу на свете, а красотой этой не нагляжусь.
В роще закуковала кукушка. Считаю, сколько же проживу? Птица скупо отпустила мне четыре года.
- Мало, - говорю я.
- Птица глупая, отколь ей знать, что ты считаешь? Это, поди, мне она отмерила. - Дед задумчиво смотрит вдаль, вздыхает.
Дымок от дедовой трубки зацепился за ветку березы и повис над нами тающей кисеей. Дед кивает на дерево:
- Вишь как заневестилась.
Тоненькую белоногую березку среди полянки забусило дождевыми каплями, словно фатой покрыло.
- Краше этой березки ничего не видывал я. Пальмы там всякие, лианы видал на островах тропических за службу свою матросскую, цветы диковинные, а тянуло меня в Сибирь. Так тянуло, аж сердце останавливалось. За степь вот эту все б отдал!
Голос деда дрогнул, он нахмурился и стал ожесточенно тянуть трубку. А я притих, пораженный его словами, и внимательно посмотрел вокруг.
Посмотрел на то, что видел много раз, посмотрел другими глазами. Быть может, именно тогда и понял я, почему отдают жизнь за землю родную. И потом, в тяжкие годы юности моей военной, коченея в болотах Заполярья, в часы испытания на поле боя, видел я эту послегрозовую степь, осиянную солнцем, зеленую землю мою, и она давала мне силы, веру, мужество.
Глава девятнадцатая
Луг мы выкосили.
Кошанина сохнет на глазах, и мы сгребаем ее в валки. Работа эта легкая и идет споро. Под пластами сена находим несрезанную прохладную ягоду.
Я все думаю: как выследить? А кого выследить, сам не знаю. Но кого-то надо выследить. Поэтому, когда дед заглянул в мешок и сказал: "Хлебушка-то на раз осталось", я обрадовался и с жаром стал доказывать, что ехать домой за едой должен он, а не я. А я останусь здесь, попасу лошадей, а он на Гнедке съездит.
Дед согласился и к вечеру уехал.
- За Савраской гляди! - крикнул он, выезжая с луга. - Развидняет приеду, копнить начнем!
- Ладно, - отмахиваюсь я и с нетерпением жду, когда дед скроется из виду.
Напрямик направляюсь к озеру.
На том месте, где мы тонули с Пронькой, уже ничего не напоминало о случившемся. Только в траве я нашел кусочек бумажки - от затычки.
Я направился в осинник, что стоял отдельным островком у озера. Чем ближе подходил к нему, тем больше овладевала мною робость. А когда вступил в лесок с трепетно вдрагивающими листьями, то совсем растерял свою храбрость. За каждым деревцем мне чудился притаившийся человек. Над самой головой громко чокнул дрозд и, сорвавшись с дерева, наделал шуму. Сердце оборвалось, и меня обдало жаром.
Я не выдержал и повернул обратно.
На покос вернулся быстрее, чем шел с него, и только у своего шалаша вздохнул свободно.
Сводил лошадей на водопой. Они напились и долго глядели в степь. С черных бархатных губ, дробясь, падали в речку капли. Савраска ударил ногой по воде и тихонько заржал. А у меня от какой-то непонятной грусти сжалось сердце. Может, от красоты степной в этот час.
Пока солнце еще высоко, чувствую себя хорошо и собираю клубнику. Но вот упала от рощи фиолетовая, еще теплая тень, верхушки облило расплавленной медью, и меня охватывает чувство одиночества. Как-никак все же один в поле.
В траве яростно бьют перепела: "Спать пора! Спать пора!"
Я иду к шалашу.
Солнце село, но воздух еще светится, и все вокруг становится синё. Посинел лес, посинела степь, загустела синева небосвода, на краю которого тлела узкая полоска малиновой зари, словно кто провел ее кисточкой. Над Ключаркой забелел туман, потянуло прохладой.
Запахи унялись, стали едва внятны, только еще крепче наносит угарным багульником.
Затихло все. Изредка встрепенется в дремоте пташка, чивикнет себе в теплую запазушку, и опять тихо.
Взошла луна, яркая, будто только что умытая ключевой водой. На речку легла дрёма лунного света.
Я развел костер и сел у входа в шалаш. Свет от костра лежал красным мигающим пятном, за ним - непроглядная тьма. Все изменилось, увеличилось в размерах, стало таинственным и жутким. Завороженно-молчаливая роща пододвинулась ближе к огню.
Ночь. Луговая. Тишь.
Но тишина оказалась полна каких-то приглушенных шорохов, неясных звуков, и чудится, что из тьмы кто-то в упор глядит на тебя. В голову лезут всякие Аленушки и братцы Иванушки, кикиморы болотные. Мерещится крест, что покосился возле дороги в город. Говорят, на том месте убили лихие люди бийского купца. И сейчас есть такие люди. И кто-то скрывается в лесу. Кому нес еду Пронька?..
В кустах громко хрустнуло. Из темноты в свет костра выныривает безобразная рогатая морда со страшными большими глазами. Я обмираю, у меня отнимается язык, я хочу закричать и не могу. Наконец соображаю, что это просто корова. Она добродушно хлопает глазами и потихоньку мычит, знакомясь. Я чувствую, что взмок и промеж лопаток бежит холодный ручеек.
За коровой появляется мальчишка в длинной, выпущенной на штаны рубашке и с хворостиной в руке.
- Косари?
- А-а-га, - заикаюсь я и чувствую облегчение и неожиданную радость.
Мальчишка садится рядом. Он рыжий, прямо огненный, с облупленным носом и с крупными веснушками, будто брызнули на него дегтем. Это тот самый мальчишка, который звал меня на протоку купаться два дня назад.
- Один?
- Дед за хлебом поехал, - охотно поясняю я. Я расцеловал бы сейчас его, до того хорошо с ним среди ночи, полной всяких страстей-мордастей.
- Тебя как зовут? - спрашивает он.
- Ленька. А тебя?
- Рыжий. - И тут же спохватывается: - Яшка по-настоящему-то.
Корова шумно вздыхает, уставясь на огонь. Яшка смотрит на нее и тоже вздыхает:
- Каждый раз ищу ее, ведьму. Силов нет никаких. Не корова, а председатель колхоза. Задерет башку и шастает по всем пашням. Одни репьи в хвосте заместо молока.
Корова лениво жует жвачку и невозмутимо слушает.
- У-у, брюхастая! - грозит Яшка и ковыряет хворостиной в костре.
Оттуда высовывается красная рука и хватает его за чуб. Пахнет паленым. Яшка, охнув, отодвигается и вдруг ошарашивает меня вопросом:
- Ты в Африке был?
- Нет, - озадаченно отвечаю я. - А что?
- Крокодилов тама много.
- Много. А что?
- Посмотреть. Разишь не интересно? Сказывали, в Катуне щуку поймали. Огрома-адную, как крокодил. На спине мох. Триста лет жила. Ребяток малых с берега стаскивала. Крокодилы - такие же.
Яшка задумчиво щурится на огонь. И вправду интересно бы посмотреть на живого крокодила.
Яшка спохватывается, встает.
- Ну, прощевай. - Хлещет хворостиной корову. - Шагай, шатала!
Исчезают во тьме, будто их не было никогда, будто приснилось. Но через минуту Яшка возвращается.
- Вы кому косите?
- Лошадям.
- Знамо не себе. Лошади чьи?
- Райкомовские.
Яшка о чем-то думает, шевелит рыжими бровями.
- Много еще?
- Все скосили!
- Ну-у! - радуется Яшка и лихо шмыгает носом. - Лошадей дадите покосить? - Напористо стал объяснять: - Понимаешь, лошади у нас обезножели. Две. Косилки есть, а лошадей нету. А у вас все равно они не у дела. Мы, понимаешь, наперегонки с другой бригадой косим. Соревнование называется. А тут лошади... понимаешь? Я из колхозу "Красный партизан". Слыхал? Мы тут соседи, наши луга за Ключаркой. А? Как?
- Не знаю, - неуверенно тяну я.
- "Не знаю"! - передразнивает Яшка. - Личные частники вы, что ли? Сейчас все друг другу помогают. Колхозы, слыхал?
Нет, я не "личный частник" и про колхозы знаю, помню еще, как мне попало за то, что Ритке не помог, и даю Яшке слово переговорить с дедом. Мало того, я обещаю, что лошади будут, хотя в душе шевелится червячок сомнения: хозяин лошадей все же дед. Он райкомовский конюх, а не я.
- Ну вот, - довольно говорит Яшка и подтягивает сползающие штаны, давно бы так. Ну, прощевай!
Я снова один.
В безмерной пустоте мерцают звезды, вспыхивают на горизонте хлебозоры: рожь наливается.
Подбрасываю в костер. Ветки сначала чернеют, шипят, брызгают пеной, потом накаляются и превращаются в диковинные заросли и огненные цветы. Чего только не увидишь, глядя на костер! Потом ветки начинают сереть, покрываться хлопьями пепла и мягко рассыпаются от одного только взгляда. Я люблю смотреть на костер, будь то ночное, или пионерский, или наш дикий, мальчишеский.
Вспоминаю ребят. Как они там, в селе? Озоруют? Вспомнил, как перед моим отъездом на покос мы перепугали бабку Фатинью.
Она все стращала, что скоро конец света, что видение ей было и что после того, как с церкви сбросили крест, нечистая сила свободно разгуливает по селу в белом саване покойника.
Мы взяли длинную нитку, ссучили потолще - целый тюрючок ниток ушло! и прикололи ее к раме окна бабки Фатиньи. А возле иголки к нитке подвесили гайку. Другой конец нитки был у нас в руках. Если нитку подергать, то гайка будет стучать в окно. Мы примостились в канаве через дорогу и, как только в избе бабки Фатиньи затихло, стали потихоньку подергивать за нитку. Раздался осторожный стук по стеклу. В окно выглянула бабка Фатинья. Посмотрела-посмотрела - никого не видать. Легла, наверно. Мы опять подергали. Бабка опять выглянула. Опять никого нет. А на третий раз перед окном встал Степка, завернутый в белую простыню, которую я стащил дома. Бабка выглянула и, выпучив глаза, закрестилась. Потом заорала дурным голосом и, кажется, упала. Мы тоже перепугались и разбежались, позабыв нитки с гайкой. Утром бабка нашла наше приспособление и поняла, что это мальчишки. А кто - не знала. Поэтому кричала на всех подряд: "Напасти на вас нету, окаянные! Анчихристы проклятые!.."
Сырой ивовый прут лопнул в костре, как бомба, брызнули искры. Я вздрогнул. Костер затухал. Я подбросил веток и снова задумался, уставясь на огонь.
Уснул незаметно. Во сне видел, как Аленка-тихоня вышла из воды и вместо ног у нее был рыбий хвост, как у русалок. Подошла и говорит: "Если бы ты не дрался, я бы показала тебе, где Воронок и куда Пронька еду нес". - "Плевать, - ответил я и полез в Ключарку. - Буду я еще с тобой разговаривать, ябеда". Нырнул и вижу - русалки хоровод водят. Значит, правда все это, а не выдумки. Подплывает ко мне русалка и говорит: "Левко, найди среди нас Воронка". - "Чего это она? - думаю я. - Ленькой меня зовут. И откуда здесь Воронок?" И тут вижу - не русалка это вовсе, а опять Аленка-тихоня. И говорит она мне: "Шагай, шатала! Все равно от тебя одни репьи заместо молока". Я еще больше удивился и пошел-поплыл под водой. А вода ледяная, дрожь берет.
Проснулся от холода. Костер погас. Был знобкий предрассветный час. Я закутался поплотней в дедов полушубок и уставился на небо.
Сколько сидел в устоявшейся тишине, не знаю. Но ночь вдруг поблекла, и неизвестно откуда подкралось утро. Выцвела чернота неба, потухли звезды, откуда-то сверху, из-за тумана, просочился зыбкий свет. Небо озарилось чистой слабой синевой, стало еще холоднее.
По земле пробирался туман, скрадывая звуки. Поэтому, должно быть, и не слышал я, как подъехал дед. Только удивился, когда из тумана выплыл Гнедко без ног, а за ним - половина деда. Он сидел на телеге, опустив ноги в зыбкий туман, как в воду. Все это было как во сне. Заливистое ржание окончательно стряхнуло с меня дрёму.
- Жив? - натянул дед вожжи. - Тпру-у, стой!
- Жив, - как можно равнодушнее ответил я: мол, плевое дело - провести ночь в поле одному.
Глава двадцатая
Сено высохло, начинаем копнить. Дед серьезен и чем-то, видать, озабочен. Часто поглядывает на лесок за озером. А я поглядываю совсем в другую сторону, где работает бригада Яшки Рыжего. Я не знаю, как подъехать к деду.
- Дедушка!
- А?
- Вон тоже косят.
- Вижу.
Из-под руки дед глядит в степь, где видны разноцветные пятна рубах и тихо стрекочут две сенокосилки. Две другие чернеют неподвижно, словно подбитые птицы.
- Лошадей у них не хватает: косилки стоят.
Дед смотрит на меня:
- Привыкай напрямик говорить.
- У нас лошади стоят, - напрямик говорю я, - а у них косилки. Личные частники мы, что ли?
- Ишь ты, "личные частники"! Это кто же тебя надоумил?
- Яшка приходил.
- Вона! Знакомство свел.
Я боюсь, что дед не согласится, и начинаю доказывать, что люди должны помогать друг другу. Дед слушает не перебивая. Когда я исчерпываю все доводы, он говорит:
- Всё? Эк, разъершился! Аж покраснел... Помочь можно, чего ж не помочь. Вот закончим сегодня копнить и поможем твоему Яшке.
К полудню к нам подъехал верхом Мамочка.
- Эй, косари, бог на помощь! - крикнул он, соскакивая с запыленного низкорослого конька. - Напиться не дадите?
Я притащил туесок с водой. Мамочка долго не отрывался от посудины.
- Эх, хороша водица! - крякнул Мамочка, вытер губы и снова припал к туеску.
Вода ручейком сбегала по подбородку, по кадыку, сновавшему вверх-вниз, и убегала за ворот, оставляя светлую морщинку на запыленной коже.
Наконец он напился, и они с дедом закурили.
- Ну как, Данила Петрович, не примечал?
- Не приметно покуда, - ответил дед.
- А ты, парень, не видал тут случайно посторонних людей?
- Видал. Яшка приходил.
- Какой Яшка? - насторожился Мамочка.
Я пояснил.
- Какой же это посторонний? - сказал Мамочка. - Надо различать людей. Так ты и меня в посторонние запишешь. Во-первых, я о взрослых говорю, а во-вторых, о тех, кому здесь делать нечего. Понял? Таких видал?
- Видал. - И я рассказал все о Проньке и о своей разведке.
- Та-ак, - протянул Мамочка. - Значит, самогон нес, вызверок? Ясно. А ты, парень, уже большой, а того не мерекаешь, что в таком деле нельзя одному. И до се молчал. Это ты плохую услугу нам сделал. Опять как с продавцом. Понимать надо, голова - два уха.
Мамочка посмотрел на лес долгим, изучающим взглядом, будто хотел проглядеть его насквозь.
- Так мы и предполагали. Тут они. Не спугнул ли ты их ненароком своей разведкой? Ить это ж надо такую мечту поиметь: самому выследить! Эх, парень, парень!..
Мамочка сел на конька и тронул поводья. Конек, ёкая селезенкой, взял с места рысью.
- Конец Воронку приходит, вчера под ним коня убили, - сказал дед, всаживая вилы в копешку. - Сколь веревочка ни вейся, а конец будет.
* * *
Встретили нас сдержанно. Крестьяне бросили работу и глядели, как мы приближаемся. Я немного растерялся, запоглядывал на деда, но он невозмутимо правил лошадей на луг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Много позже я узнал, что насекомые, покрытые пушком и ворсинками, задолго до начала дождя чувствуют увеличение влаги в воздухе. Ворсинки, поглощая влагу, тяжелеют и мешают летать. Насекомые опускаются ниже и забиваются в траву. А потому и птицы, которые питаются этими насекомыми, вынуждены летать низко.
Но это я узнал позже. А тогда, желая показать, что тоже не лыком шит, я брякнул:
- И кошки моются к дождю.
- Бабкины сказки, - сердито отрезал дед. - Могет, еще в правом ухе свербит к теплу, а в левом - к ненастью? Моется, чтобы запаху от нее не было, чтобы мыши не чуяли ее.
- А черная корова тоже к дождю?
- Какая черная корова?
- Ну, если черная корова впереди стада идет - это к дождю?
- Придумают же! - удивленно крутит головой дед.
Спрашивается, чего мы тогда каждый раз, когда впереди стада шла черная корова, гнали ее назад? Это Федька все откуда-то берет. Вечно он что-нибудь придумает.
Много знал дед, многое подмечал его зоркий, умный глаз.
Узнал я от него, что перед ненастьем и рыба выскакивает из воды, и пиявки всплывают, и кроты высокие кучки земли нарывают, а куры при коротком дожде укрываются в сухом месте, при затяжном - спокойно разгуливают под дождем...
Прошел ливень так же внезапно, как и начался, словно обрезало. Только слышно, как удаляется шум, будто конница уходит в атаку. Туча свалилась за горизонт. Гром еще ворчит, рокочет, но это уже где-то там, далеко.
Пробрызнуло солнышко.
Над степью нависла огромная радуга. Выстиранное, удивительно чистое небо стало еще выше, еще голубее. Птицы, ошарашенные дождем, молчат. Лес набряк и полон шороха капель, будто кто возится там потихоньку. Омытая дождем, мокреет волчья ягода. Как красные бусы, переливает на солнце.
Чивикнула первая осмелевшая пташка, пискнула за ней вторая, подала голос третья, и вдруг огласилась роща звонким щебетаньем. Залепетали и березки, стряхивая с зеленых кос дождевой бус.
Меня так и подмывает выскочить из шалаша и поноситься по траве. Наконец я не выдерживаю, выскакиваю и задеваю березку у шалаша. Целый ушат воды обрушивается на голову. У-у, вот это да!
Я кричу, сам не зная что, и несусь по мокрой траве, поднимая фонтаны зернистых, сверкающих на солнце брызг. Мне хочется совершить что-то необыкновенное, большое и радостное. Сейчас бы один скосил весь луг или залез бы на... радугу.
Необыкновенно легко и подмывающе радостно после грозы. И я кричу изо всех сил:
- Эге-ге-ге-ге-гей!
В промытом воздухе крик летит далеко-далеко, до самого горизонта.
Дед смеется:
- Очумел, Ленька?
Но и сам он довольно жмурится.
- Вот она - Сибирь-то! Сколь годов живу на свете, а красотой этой не нагляжусь.
В роще закуковала кукушка. Считаю, сколько же проживу? Птица скупо отпустила мне четыре года.
- Мало, - говорю я.
- Птица глупая, отколь ей знать, что ты считаешь? Это, поди, мне она отмерила. - Дед задумчиво смотрит вдаль, вздыхает.
Дымок от дедовой трубки зацепился за ветку березы и повис над нами тающей кисеей. Дед кивает на дерево:
- Вишь как заневестилась.
Тоненькую белоногую березку среди полянки забусило дождевыми каплями, словно фатой покрыло.
- Краше этой березки ничего не видывал я. Пальмы там всякие, лианы видал на островах тропических за службу свою матросскую, цветы диковинные, а тянуло меня в Сибирь. Так тянуло, аж сердце останавливалось. За степь вот эту все б отдал!
Голос деда дрогнул, он нахмурился и стал ожесточенно тянуть трубку. А я притих, пораженный его словами, и внимательно посмотрел вокруг.
Посмотрел на то, что видел много раз, посмотрел другими глазами. Быть может, именно тогда и понял я, почему отдают жизнь за землю родную. И потом, в тяжкие годы юности моей военной, коченея в болотах Заполярья, в часы испытания на поле боя, видел я эту послегрозовую степь, осиянную солнцем, зеленую землю мою, и она давала мне силы, веру, мужество.
Глава девятнадцатая
Луг мы выкосили.
Кошанина сохнет на глазах, и мы сгребаем ее в валки. Работа эта легкая и идет споро. Под пластами сена находим несрезанную прохладную ягоду.
Я все думаю: как выследить? А кого выследить, сам не знаю. Но кого-то надо выследить. Поэтому, когда дед заглянул в мешок и сказал: "Хлебушка-то на раз осталось", я обрадовался и с жаром стал доказывать, что ехать домой за едой должен он, а не я. А я останусь здесь, попасу лошадей, а он на Гнедке съездит.
Дед согласился и к вечеру уехал.
- За Савраской гляди! - крикнул он, выезжая с луга. - Развидняет приеду, копнить начнем!
- Ладно, - отмахиваюсь я и с нетерпением жду, когда дед скроется из виду.
Напрямик направляюсь к озеру.
На том месте, где мы тонули с Пронькой, уже ничего не напоминало о случившемся. Только в траве я нашел кусочек бумажки - от затычки.
Я направился в осинник, что стоял отдельным островком у озера. Чем ближе подходил к нему, тем больше овладевала мною робость. А когда вступил в лесок с трепетно вдрагивающими листьями, то совсем растерял свою храбрость. За каждым деревцем мне чудился притаившийся человек. Над самой головой громко чокнул дрозд и, сорвавшись с дерева, наделал шуму. Сердце оборвалось, и меня обдало жаром.
Я не выдержал и повернул обратно.
На покос вернулся быстрее, чем шел с него, и только у своего шалаша вздохнул свободно.
Сводил лошадей на водопой. Они напились и долго глядели в степь. С черных бархатных губ, дробясь, падали в речку капли. Савраска ударил ногой по воде и тихонько заржал. А у меня от какой-то непонятной грусти сжалось сердце. Может, от красоты степной в этот час.
Пока солнце еще высоко, чувствую себя хорошо и собираю клубнику. Но вот упала от рощи фиолетовая, еще теплая тень, верхушки облило расплавленной медью, и меня охватывает чувство одиночества. Как-никак все же один в поле.
В траве яростно бьют перепела: "Спать пора! Спать пора!"
Я иду к шалашу.
Солнце село, но воздух еще светится, и все вокруг становится синё. Посинел лес, посинела степь, загустела синева небосвода, на краю которого тлела узкая полоска малиновой зари, словно кто провел ее кисточкой. Над Ключаркой забелел туман, потянуло прохладой.
Запахи унялись, стали едва внятны, только еще крепче наносит угарным багульником.
Затихло все. Изредка встрепенется в дремоте пташка, чивикнет себе в теплую запазушку, и опять тихо.
Взошла луна, яркая, будто только что умытая ключевой водой. На речку легла дрёма лунного света.
Я развел костер и сел у входа в шалаш. Свет от костра лежал красным мигающим пятном, за ним - непроглядная тьма. Все изменилось, увеличилось в размерах, стало таинственным и жутким. Завороженно-молчаливая роща пододвинулась ближе к огню.
Ночь. Луговая. Тишь.
Но тишина оказалась полна каких-то приглушенных шорохов, неясных звуков, и чудится, что из тьмы кто-то в упор глядит на тебя. В голову лезут всякие Аленушки и братцы Иванушки, кикиморы болотные. Мерещится крест, что покосился возле дороги в город. Говорят, на том месте убили лихие люди бийского купца. И сейчас есть такие люди. И кто-то скрывается в лесу. Кому нес еду Пронька?..
В кустах громко хрустнуло. Из темноты в свет костра выныривает безобразная рогатая морда со страшными большими глазами. Я обмираю, у меня отнимается язык, я хочу закричать и не могу. Наконец соображаю, что это просто корова. Она добродушно хлопает глазами и потихоньку мычит, знакомясь. Я чувствую, что взмок и промеж лопаток бежит холодный ручеек.
За коровой появляется мальчишка в длинной, выпущенной на штаны рубашке и с хворостиной в руке.
- Косари?
- А-а-га, - заикаюсь я и чувствую облегчение и неожиданную радость.
Мальчишка садится рядом. Он рыжий, прямо огненный, с облупленным носом и с крупными веснушками, будто брызнули на него дегтем. Это тот самый мальчишка, который звал меня на протоку купаться два дня назад.
- Один?
- Дед за хлебом поехал, - охотно поясняю я. Я расцеловал бы сейчас его, до того хорошо с ним среди ночи, полной всяких страстей-мордастей.
- Тебя как зовут? - спрашивает он.
- Ленька. А тебя?
- Рыжий. - И тут же спохватывается: - Яшка по-настоящему-то.
Корова шумно вздыхает, уставясь на огонь. Яшка смотрит на нее и тоже вздыхает:
- Каждый раз ищу ее, ведьму. Силов нет никаких. Не корова, а председатель колхоза. Задерет башку и шастает по всем пашням. Одни репьи в хвосте заместо молока.
Корова лениво жует жвачку и невозмутимо слушает.
- У-у, брюхастая! - грозит Яшка и ковыряет хворостиной в костре.
Оттуда высовывается красная рука и хватает его за чуб. Пахнет паленым. Яшка, охнув, отодвигается и вдруг ошарашивает меня вопросом:
- Ты в Африке был?
- Нет, - озадаченно отвечаю я. - А что?
- Крокодилов тама много.
- Много. А что?
- Посмотреть. Разишь не интересно? Сказывали, в Катуне щуку поймали. Огрома-адную, как крокодил. На спине мох. Триста лет жила. Ребяток малых с берега стаскивала. Крокодилы - такие же.
Яшка задумчиво щурится на огонь. И вправду интересно бы посмотреть на живого крокодила.
Яшка спохватывается, встает.
- Ну, прощевай. - Хлещет хворостиной корову. - Шагай, шатала!
Исчезают во тьме, будто их не было никогда, будто приснилось. Но через минуту Яшка возвращается.
- Вы кому косите?
- Лошадям.
- Знамо не себе. Лошади чьи?
- Райкомовские.
Яшка о чем-то думает, шевелит рыжими бровями.
- Много еще?
- Все скосили!
- Ну-у! - радуется Яшка и лихо шмыгает носом. - Лошадей дадите покосить? - Напористо стал объяснять: - Понимаешь, лошади у нас обезножели. Две. Косилки есть, а лошадей нету. А у вас все равно они не у дела. Мы, понимаешь, наперегонки с другой бригадой косим. Соревнование называется. А тут лошади... понимаешь? Я из колхозу "Красный партизан". Слыхал? Мы тут соседи, наши луга за Ключаркой. А? Как?
- Не знаю, - неуверенно тяну я.
- "Не знаю"! - передразнивает Яшка. - Личные частники вы, что ли? Сейчас все друг другу помогают. Колхозы, слыхал?
Нет, я не "личный частник" и про колхозы знаю, помню еще, как мне попало за то, что Ритке не помог, и даю Яшке слово переговорить с дедом. Мало того, я обещаю, что лошади будут, хотя в душе шевелится червячок сомнения: хозяин лошадей все же дед. Он райкомовский конюх, а не я.
- Ну вот, - довольно говорит Яшка и подтягивает сползающие штаны, давно бы так. Ну, прощевай!
Я снова один.
В безмерной пустоте мерцают звезды, вспыхивают на горизонте хлебозоры: рожь наливается.
Подбрасываю в костер. Ветки сначала чернеют, шипят, брызгают пеной, потом накаляются и превращаются в диковинные заросли и огненные цветы. Чего только не увидишь, глядя на костер! Потом ветки начинают сереть, покрываться хлопьями пепла и мягко рассыпаются от одного только взгляда. Я люблю смотреть на костер, будь то ночное, или пионерский, или наш дикий, мальчишеский.
Вспоминаю ребят. Как они там, в селе? Озоруют? Вспомнил, как перед моим отъездом на покос мы перепугали бабку Фатинью.
Она все стращала, что скоро конец света, что видение ей было и что после того, как с церкви сбросили крест, нечистая сила свободно разгуливает по селу в белом саване покойника.
Мы взяли длинную нитку, ссучили потолще - целый тюрючок ниток ушло! и прикололи ее к раме окна бабки Фатиньи. А возле иголки к нитке подвесили гайку. Другой конец нитки был у нас в руках. Если нитку подергать, то гайка будет стучать в окно. Мы примостились в канаве через дорогу и, как только в избе бабки Фатиньи затихло, стали потихоньку подергивать за нитку. Раздался осторожный стук по стеклу. В окно выглянула бабка Фатинья. Посмотрела-посмотрела - никого не видать. Легла, наверно. Мы опять подергали. Бабка опять выглянула. Опять никого нет. А на третий раз перед окном встал Степка, завернутый в белую простыню, которую я стащил дома. Бабка выглянула и, выпучив глаза, закрестилась. Потом заорала дурным голосом и, кажется, упала. Мы тоже перепугались и разбежались, позабыв нитки с гайкой. Утром бабка нашла наше приспособление и поняла, что это мальчишки. А кто - не знала. Поэтому кричала на всех подряд: "Напасти на вас нету, окаянные! Анчихристы проклятые!.."
Сырой ивовый прут лопнул в костре, как бомба, брызнули искры. Я вздрогнул. Костер затухал. Я подбросил веток и снова задумался, уставясь на огонь.
Уснул незаметно. Во сне видел, как Аленка-тихоня вышла из воды и вместо ног у нее был рыбий хвост, как у русалок. Подошла и говорит: "Если бы ты не дрался, я бы показала тебе, где Воронок и куда Пронька еду нес". - "Плевать, - ответил я и полез в Ключарку. - Буду я еще с тобой разговаривать, ябеда". Нырнул и вижу - русалки хоровод водят. Значит, правда все это, а не выдумки. Подплывает ко мне русалка и говорит: "Левко, найди среди нас Воронка". - "Чего это она? - думаю я. - Ленькой меня зовут. И откуда здесь Воронок?" И тут вижу - не русалка это вовсе, а опять Аленка-тихоня. И говорит она мне: "Шагай, шатала! Все равно от тебя одни репьи заместо молока". Я еще больше удивился и пошел-поплыл под водой. А вода ледяная, дрожь берет.
Проснулся от холода. Костер погас. Был знобкий предрассветный час. Я закутался поплотней в дедов полушубок и уставился на небо.
Сколько сидел в устоявшейся тишине, не знаю. Но ночь вдруг поблекла, и неизвестно откуда подкралось утро. Выцвела чернота неба, потухли звезды, откуда-то сверху, из-за тумана, просочился зыбкий свет. Небо озарилось чистой слабой синевой, стало еще холоднее.
По земле пробирался туман, скрадывая звуки. Поэтому, должно быть, и не слышал я, как подъехал дед. Только удивился, когда из тумана выплыл Гнедко без ног, а за ним - половина деда. Он сидел на телеге, опустив ноги в зыбкий туман, как в воду. Все это было как во сне. Заливистое ржание окончательно стряхнуло с меня дрёму.
- Жив? - натянул дед вожжи. - Тпру-у, стой!
- Жив, - как можно равнодушнее ответил я: мол, плевое дело - провести ночь в поле одному.
Глава двадцатая
Сено высохло, начинаем копнить. Дед серьезен и чем-то, видать, озабочен. Часто поглядывает на лесок за озером. А я поглядываю совсем в другую сторону, где работает бригада Яшки Рыжего. Я не знаю, как подъехать к деду.
- Дедушка!
- А?
- Вон тоже косят.
- Вижу.
Из-под руки дед глядит в степь, где видны разноцветные пятна рубах и тихо стрекочут две сенокосилки. Две другие чернеют неподвижно, словно подбитые птицы.
- Лошадей у них не хватает: косилки стоят.
Дед смотрит на меня:
- Привыкай напрямик говорить.
- У нас лошади стоят, - напрямик говорю я, - а у них косилки. Личные частники мы, что ли?
- Ишь ты, "личные частники"! Это кто же тебя надоумил?
- Яшка приходил.
- Вона! Знакомство свел.
Я боюсь, что дед не согласится, и начинаю доказывать, что люди должны помогать друг другу. Дед слушает не перебивая. Когда я исчерпываю все доводы, он говорит:
- Всё? Эк, разъершился! Аж покраснел... Помочь можно, чего ж не помочь. Вот закончим сегодня копнить и поможем твоему Яшке.
К полудню к нам подъехал верхом Мамочка.
- Эй, косари, бог на помощь! - крикнул он, соскакивая с запыленного низкорослого конька. - Напиться не дадите?
Я притащил туесок с водой. Мамочка долго не отрывался от посудины.
- Эх, хороша водица! - крякнул Мамочка, вытер губы и снова припал к туеску.
Вода ручейком сбегала по подбородку, по кадыку, сновавшему вверх-вниз, и убегала за ворот, оставляя светлую морщинку на запыленной коже.
Наконец он напился, и они с дедом закурили.
- Ну как, Данила Петрович, не примечал?
- Не приметно покуда, - ответил дед.
- А ты, парень, не видал тут случайно посторонних людей?
- Видал. Яшка приходил.
- Какой Яшка? - насторожился Мамочка.
Я пояснил.
- Какой же это посторонний? - сказал Мамочка. - Надо различать людей. Так ты и меня в посторонние запишешь. Во-первых, я о взрослых говорю, а во-вторых, о тех, кому здесь делать нечего. Понял? Таких видал?
- Видал. - И я рассказал все о Проньке и о своей разведке.
- Та-ак, - протянул Мамочка. - Значит, самогон нес, вызверок? Ясно. А ты, парень, уже большой, а того не мерекаешь, что в таком деле нельзя одному. И до се молчал. Это ты плохую услугу нам сделал. Опять как с продавцом. Понимать надо, голова - два уха.
Мамочка посмотрел на лес долгим, изучающим взглядом, будто хотел проглядеть его насквозь.
- Так мы и предполагали. Тут они. Не спугнул ли ты их ненароком своей разведкой? Ить это ж надо такую мечту поиметь: самому выследить! Эх, парень, парень!..
Мамочка сел на конька и тронул поводья. Конек, ёкая селезенкой, взял с места рысью.
- Конец Воронку приходит, вчера под ним коня убили, - сказал дед, всаживая вилы в копешку. - Сколь веревочка ни вейся, а конец будет.
* * *
Встретили нас сдержанно. Крестьяне бросили работу и глядели, как мы приближаемся. Я немного растерялся, запоглядывал на деда, но он невозмутимо правил лошадей на луг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11