в шестнадцать - с вилами в руках возле коровника; а вот и то, что мне надо: Васенька собственной персоной в форме военного моряка. Все было ясно. Дальше я уже мог не смотреть фотографии. Жизнь Васеньки была у меня как на ладони. Я уже знал не только кем он был, но и кем будет.
Сознаюсь, мне не очень понравился Васенька. Был он, по-видимому, фитюг фитюгом - узкий лоб, толстые губы, а главное, взгляд какой-то нахальный и невыразительно-скучный. И то, как он носил бескозырку, и татуировка на руке, и картинная поза "знай наших" не вызвали в моей душе симпатии к нему. По всей видимости, был он сутяга и жлоб и на флоте ему крепко за это доставалось - там не любят таких типов. Но это теперь не имело никакого значения.
Я сел за стол и стал рассказывать женщине о сыне.
- Ну, стало быть, - начал я, - знакомы мы с ним давно, еще на флоте подружились. Плавали на одном эсминце. Парень он толковый, дельный и, я бы даже сказал, геройский. Осенью на маневрах вышли мы в море. Шторм девять баллов. А тут команда по кораблю: "Человек за бортом". Громадная волна смыла за борт командира корабля. И первым, кто бросился спасать командира, был Васенька. Любили его товарищи, и начальство уважало. Был он отмечен в приказах, а однажды командир наградил его именными часами.
- А пьет он? - спросила женщина.
- Запаха не переносит. Только чай и лимонад. На флоте у нас с этим строго. А как демобилизовался с флота, подался в лесники. "Сейчас, говорит, теснят природу. Ее защищать нужно". И уехал в лес. Приняли его хорошо. Дали дом, ссуду на хозяйство, обход. Теперь он лес караулит. Дом у него просторный, теплый, свет ему провели, телефон, телевизор купил. Утром встанет и идет в лес. Воздух хороший, природа, благодать. Браконьеры его очень уважают. "Мы за вас, говорят, Василий Петрович, голову отдадим".
- Иванович он, - перебила женщина.
- Вот я и говорю, - бодрился я. - "Мы за вас, Василий Иванович, голову готовы отдать". И в лесхозе он на виду. В праздники благодарности ему выносят, премии дают.
- А не курит он?
- Курил. Теперь бросил. Ни к чему, говорит, мне этот яд в себя пускать. Какая от табака польза, один вред. Я, говорит, до ста лет хочу прожить и много добра сделать людям. Вот поступлю в Лесную академию, лесничим стану.
- Это хорошо. Я всегда ему говорила: учись, Васенька. Ученье - свет, неученье - тьма. И отец, когда на фронт уходил, говорил: "Расти сына. Пусть он будет ученым человеком".
Она сидела передо мной, эта пожилая, усталая женщина. У нее были узловатые натруженные руки, пальцами она теребила фартук и вглядывалась в меня, стараясь не упустить ни одного моего слова, а я говорил и говорил о незнакомом мне Васеньке, расписывал его райскую лесную жизнь и думал: "Как прекрасна материнская любовь. Есть любовь жены к мужу, работника к работе, но любовь матери самая чистая и святая. Часто ли мы это осознаем, часто ли отвечаем своим матерям на их любовь? Нет. Гораздо чаще мы обижаем их, не пишем писем. Я и сам недалеко ушел от этого Васеньки. И моя мать месяцами не получает от меня писем, не зная, здоров я, болен, есть ли у меня что надеть, сыт я или голоден".
- Не женился он? - опять перебила меня женщина.
- Как нет, женился.
- И какая она у него, жена? - осторожно спросила женщина.
- Ну, какая. Молодая, заботливая. Весь день только и говорит: "Мой Васенька да мой Васенька". Очень она Васеньку любит.
- Ну и слава богу, главное, чтоб они друг друга любили, а остальное придет.
- Сын у них родился, - сказал я. - Васенька говорит: очень он на деда похож. Иваном они его назвали.
Женщина всплакнула.
- Вы не беспокойтесь, - заволновался а. - Все у них хорошо. Все у них есть. Он приехать сейчас не может, потому что у него работы много. А справится с работой, и приедет вместе с внуком.
- Хоть бы мне на него одним глазом посмотреть, - сказала женщина и глубоко задумалась.
Я сидел перед ней в смущении, что наговорил много лишнего. Было ясно, что Васенька, этот заскорузлый тип, не часто балует мать приятными новостями, что он отрезанный ломоть и вряд ли когда обрадует мать своим появлением. Пристроившись где-нибудь в городе, он давно забыл про нее, а если и помнит, то с досадой, что есть у него где-то в деревне старуха мать, которая не то жива, не то умерла. Я понимаю, что я делал плохое дело, говоря о том, чего я не знал. Но, может быть, все так и было на самом деле, как я говорил? Что есть у этого Васеньки квартира или дом, что есть жена, дети, что работает он и доволен своей работой, что не пьет и не курит, и вообще хороший парень! Может, этой женщине жить-то осталось совсем немного и она умрет прежде, чем Васенька соизволит обрадовать вестью о себе. Пусть же она останется с добрыми мыслями о своем сыне.
Тихо я оставил женщину и незаметно вышел.
На другой стороне улицы на завалинке сидел дед в валенках и в зимней шапке. Он грелся на солнышке и дремал.
- Здравствуй, дедушка, - окликнул я его.
Он встрепенулся, открыл глаза и сказал:
- А, наконец-то и без меня, старика, не обошлись. Ну-ка, сходи в избу да принеси мою шашку.
Не понимая, в чем дело, повиновался я приказанию деда, вошел в избу. Над кроватью висела старая кавалерийская шашка. Я снял ее со стены и вынес деду.
- Говори, - сказал дед, - а теперь с каким фашистом будем сражаться?
- Видите ли, - начал я. - Дело в том, что я ищу Сильву. Не встречалась ли вам моя кобыла?
- Ты мне не крути, - перебил меня дед. - Ты прямо объясняй. Я старый рубака. Я еще в первую мировую четыре Георгия получил. Со мной баланду разводить ни к чему. Очень плохи дела на фронтах?
Соображая, как ответить деду, я переминался с ноги на ногу.
- Ну ничего, - успокоил меня дед. - Не трусь. Бывало и хуже. Главное, - продолжал он, - быстрота и натиск. Нашего русского "ура" все враги боялись. Помню, в восемнадцатом году, ох и порубили мы тогда беляков. Их была тогда целая тысяча, а нас, красных бойцов-молодцов, двадцать пять. У них винтовки, пулеметы, аэропланы. Они нас из пулеметов жарят, а мы их шашками. Они из пушек по нас стреляют, а мы их шашками. Они на аэропланах кружат, а мы их шашками. Порубили их тогда, как капусту, хоть соли. Веришь, руки с шашкой поднять не мог.
И дед стал поднимать руку, как будто она от той рубки и сейчас не могла отойти.
Воспользовавшись паузой, я спросил:
- Не видал ли ты, дедушка, Сильвы, кобыла у меня потерялась?
- Видал, внучек, видал, - сказал дед. - Я много чего на свете видал. Много тогда наших бойцов полегло. Славные были ребята. Все как на подбор красавцы, молодцы. Шишков Иван, славный был парень, песни пел задушевные и на гармошке играл. Ох, как играл! Душа замирала. Пулей его прямо в сердце сразило. Подбежал я к нему, а он приподнялся из последних сил и говорит: "Прощайте, дорогие товарищи. Умираю я за рабоче-крестьянскую власть и мировую революцию. Бейте фашистов без пощады, а когда побьете, постройте светлое царство труда. А теперь, говорит, дайте мне мою гармошку, сыграю я на прощание мою любимую песню". Дали мы ему гармошку. Заиграл он песню, стоим мы над ним, плачем.
Дед смахнул слезу и опять задумался.
- Так как же? Видал ты, дедушка, кобылу или нет? - спросил я.
- Видал, внучек, видал. Была у меня в восемнадцатом году одна кобыла, от белогвардейского офицера досталась. Ну и конь, скажу тебе, был, больше такого нигде не встретишь. Землю копытами рвал. А до чего смышлен, жалко, не человек. Однажды приказывает мне командир в дозор идти. Делать нечего, сажусь на коня и отправляюсь. А тут беляков полным-полно. Я их рубить налево-направо. Вижу, не справиться. Наклонился и шепчу коню: "Ну, братушка, вывези, а не то пропадем". Как рванулся он, как понесся, как стал копытами врага давить, подавил их всех, ни одного не осталось. А вот, гляди, опять расплодились.
Дед глянул на меня внимательно и, словно спохватившись, спросил:
- Да ты кем будешь, командиром или бойцом?
Я ответил деду, что я лесник, живу за рекой.
- Значит, командир, - сказал он. - Парень, вижу, молодой да смышленый. Ну да в наше время такие уже армиями ворочали. Хоть ты и командир и обязан я тебе в подчинение идти, но вот какой у меня с тобой уговор. Боец я грамотный, дисциплину знаю, как в атаку идти, как наступать, послушаюсь без промедления, но одно скажу: не встревай ты промеж меня, если я в азарт войду. Ты не гляди, что стар, больно я горяч и лих. Уж если начну с врагом рубиться, ничего меня не остановит, буду драться до победного конца. Да что это мы сидим, - встрепенулся дед. Пора в поход.
Он хотел было встать, но силы его, должно быть, иссякли, он нырнул носом и погрузился в дрему.
Я вышел на другую улицу. Я не встретил ни одного бодрствующего человека. Несмотря на полдень, на жаркое солнце, люди спали. Спали в избах, в конторе, на скотном дворе. Спали трактористы, свинарки, спали доярки, конюхи, старики и дети, женщины и мужчины, даже собака и та спала, испуганно поскуливая во сне, наверное, ей снился какой-нибудь страшный сон.
Озабоченный увиденным, не понимая, что случилось, бросился я будить людей.
- Что же такое делается, люди добрые? - кричал я им. - Что же вы спите? День на дворе. Солнце светит. Или усталость вас сморила, или больны вы какой болезнью? Встаньте, проснитесь, откройте глаза! Так и жизнь проспать можно!
Я бегал по селу до тех пор, пока не заметил в стороне совхозного конюха Митрофана. Я подбежал к нему.
- Смотри, - кричал я Митрофану, - день на дворе, а село спит. Я бужу их, они не просыпаются. Помоги мне.
- Какое это село, - сказал Митрофан. - Разве не видишь, это кладбище.
Я посмотрел внимательно. И точно, передо мной было не село, а кладбище. Вместо изб и домов могилы, кресты, звездочки и надписи: "Вера Панкратова. Трагически погибла от рук бандита. Спи спокойно, дорогая доченька", "Корнева Пелагея Михайловна. Мир праху твоему", "Герой гражданской войны Остап Тимофеевич Зуев. 1870 - 1941 гг.".
А вот и могила деда Ивана. Она заросла травой. Крест слегка покосился. Видно было, что могилу никто не посещал.
"Вот и встретились мы с тобой, дед Иван! - сказал я. - Прости, что не пришел к тебе раньше. Ты не волнуйся. Все будет в порядке и с лесом, и с Сильвой. Где мне ее только искать?"
Дед мне ничего не ответил.
9
Солнце снижается, село на вершины деревьев. Небо чисто, ветер теплый. На открытом месте ветерок отгоняет комаров, и от этого на душе совсем благодать - не слышишь комариного писка над ухом, не шлепаешь себя ладонью по шее, не чешешь остервенело спину и искусанные голые ноги. Птицы за день напелись, устали и готовятся на покой. Деревья и травы устали - день был жаркий и прободрствовали они за день немало. Кому днем было слишком жарко, выползает, вылетает, выходит на свои тропы и дороги, но это не мешает тишине - ночные ходоки не шумливы. Для них тишина - добрая музыка, и они слушают ее затаясь. Впрочем, какая же тишина? Кричат в пруду оголтело лягушки, свистит в траве козодой, сверчат кузнечики. Дрозды за моей спиной никак не могут улечься, спорят и ворчат устало и недовольно. Покинули небо ласточки, небо опустело без них, но скоро загорятся звезды. Вечер мягок, вечер ласков, смена дня и ночи проходит без резких колебаний, почти незаметно, и эта мягкость приятна для тела: оно вроде бы живет днем и готовится к ночи. Листья березы лениво переговариваются между собой, каждый листок, пока есть ветер, торопится сообщить новость, заявить о своем существовании. Пролетела наискосок запоздалая ворона - где-то теперь ей придется ночевать? Усядется на первый попавшийся сук сосны, потопчется на месте, поглядит по привычке в темноту, нет ли поблизости опасности, нахохлится, замрет и так простоит до утра.
Добрая ночь. День погас, день ушел. Если иметь чуткие уши, можно услышать, как легкой рысью бежит по тропе лиса на поиски добычи, как, оглядываясь по сторонам, замирая, вприскок передвигается заяц, как кормится лось, ломая ветки, можно услышать легкий шум полета совы - все легкое, тихое, даже треск веток легкий, даже шаги человека, который днем громко стучал железными подковами по каменной дороге, легки: то ли камни вдруг стали мягче воска, то ли железные подковы на сапогах поистерлись, то ли поубавилось в походке у человека уверенности.
Можно многое услышать, имея чуткое ухо. В лесной тишине можно услышать и свою тишину. Что там в тебе слышно? Какие бродят мысли в твоей голове, какие волнуют чувства? Злоба и ненависть из-за того, что коза соседа забрела в твой огород, или зародившаяся любовь к одуванчику, к родине, к миру? В такую ночь стоит прислушаться к себе, не каждую ночь мы это делаем, да и не каждая ночь нам это позволяет. Может, человек живет злобой, недовольством, обидой и, что страшнее всего, неверием? Считает себя неудачником, все у него не так, все не получается, и внутри себя слышит не тишину, а скрежет зубовный? Пусть прислушается повнимательней и услышит, да что там услышит, увидит в душе светлую поляну и цветок на ней. Разглядеть бы этот цветок, не пройти мимо, от него-то, может, все и начнется, переменится жизнь - только бы разглядеть...
Да, славная ночь, прекрасная ночь, тихая ночь над лесом.
Маленькие и большие лужи утром после дождя держались на дороге. Глянешь в лужу, а в ней весь мир: то старая сосна смотрится с огромной кроной, то ветка березы, то куст крапивы, то клок осоки, то ветка березы, и облако, и синица на ветке березы, то осока, и сгорающий иван-чай, и солнце в тумане, то сосна и прохожий в сапогах, а то прохожих двое или трое с ружьями, с корзинами, полными грибов, с папиросами во рту. Пролетит в небе самолет, и он отразится в луже, пробежит собака, потерявшая хозяина, и она тут, машины, телеги, кони, коровы, дети, жук на веточке бузины, ягода малины - все отразится в луже, не в той, так в этой, и нет ничего в этом мире, что бы в ней не отразилось. Я иду по дороге мрачный, и из лужи исправно смотрит на меня мрачное лицо мрачного человека, я улыбаюсь, и улыбка сюда переместилась, я стою подальше от лужи - словно на фотографии снят во весь рост, приблизился - уже я по пояс, наклонился ниже - одно лицо мое видно, не осталось в луже места ни березе, ни сосне, ни солнцу, ни облакам - все вытеснило мое лицо. Я еще ниже опускаюсь, едва воды касаюсь и вижу один свой глаз.
Вечером после работы на просеке прохожу той же дорогой. Луж нет. Земля за долгий день впитала воду. Ушли в землю облака, ушло небо, сосны, травы. Все, что день принес, то земля забрала. Там, в глубине, в ее чреве, хранится бесчисленное множество образов, она копит их, как копят дети медяки в копилке, вбирает в себя этот бесчисленный сонм. Возьмешь лопату, копнешь поглубже, где они? А там ничего...
10
Перед могилой деда я не пролил ни одной слезы и обвинял себя в бесчувственности. Это у меня с детства. Меня всегда называли толстокожим бревном, неспособным к страданию и состраданию. Наверное, они были правы я был равнодушен к судьбам людей, близких и далеких, я не умел плакать, пекся ли о чужом горе или довольствовался своим. Чем больше я замечал, как гнула меня или других судьба, тем суше становилось у меня под глазами. Но что слезы? Копеечная влага. Что страдания? Выдумки нытиков, бездельников, плакс. Неужто слезами можно переделать мир? Слезы только растравляют человека, у него опускаются руки, портится настроение. Нет, я не завидовал тем, кто лил слезы, как баба. Переживая долго, мучительно, без слез, без облегчения, копил я свое невыплаканное горе, как скупец добро. Гордился собой и не видел в мире предмета, который мог бы тронуть меня до слез. "Болезнь, смерть, утраты, конечно, на это тяжело смотреть, но почему обязательно нужно рыдать? У мокрых глаз нет правды. Настоящий мужчина должен быть выше слез", - так думал я.
Но о старике мне хотелось пролить слезу. Я переживал его смерть. Он снился мне по ночам. Его смерть занозой сидела в моем сердце. Катились дни, а сердце, оттого что я не мог выплакаться, ныло сильней и сильней. Тут хоть стреляйся или - по совету одного знакомого - вытяни из земли луковицу и нюхай до слез.
Был вечер. У края дороги сидела старуха. Мимо нее проходили люди, и каждый, кто приближался к ней, заливался слезами. Вот огородница Поля. Она всегда поражала меня своим весельем, а сегодня у нее была свадьба, значит, она должна быть радостной вдвойне. Но что такое? У нее слезы. Она вытирает глаза. В недоумении я остановился. Вот проковылял на одной ноге Петр Деревянко, инвалид войны, теперь он работал сторожем на складе, а на войне был героем. Не раз он встречал смерть, бил врага и сам был ранен, и не ему, как говорится, распускать слюни. Но при виде старухи и он не удержался, всхлипнул. Вот пятилетняя девчонка проскакала. Она-то и горя в жизни никакого не знала, чистое сердце, чистая душа. Но и она ударилась в слезы.
Озадаченный увиденным, направился я к старухе и поздоровался:
- Здравствуй, бабушка!
- Не подходи ко мне, внучек, - сказала она, - а не то лихо тебе будет.
- Да какое мне будет лихо? - удивился я. - Или съешь ты меня?
- Съесть не съем. Зубов у меня нет. А в слезы ударишься.
- Да почему же я должен в слезы удариться?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Сознаюсь, мне не очень понравился Васенька. Был он, по-видимому, фитюг фитюгом - узкий лоб, толстые губы, а главное, взгляд какой-то нахальный и невыразительно-скучный. И то, как он носил бескозырку, и татуировка на руке, и картинная поза "знай наших" не вызвали в моей душе симпатии к нему. По всей видимости, был он сутяга и жлоб и на флоте ему крепко за это доставалось - там не любят таких типов. Но это теперь не имело никакого значения.
Я сел за стол и стал рассказывать женщине о сыне.
- Ну, стало быть, - начал я, - знакомы мы с ним давно, еще на флоте подружились. Плавали на одном эсминце. Парень он толковый, дельный и, я бы даже сказал, геройский. Осенью на маневрах вышли мы в море. Шторм девять баллов. А тут команда по кораблю: "Человек за бортом". Громадная волна смыла за борт командира корабля. И первым, кто бросился спасать командира, был Васенька. Любили его товарищи, и начальство уважало. Был он отмечен в приказах, а однажды командир наградил его именными часами.
- А пьет он? - спросила женщина.
- Запаха не переносит. Только чай и лимонад. На флоте у нас с этим строго. А как демобилизовался с флота, подался в лесники. "Сейчас, говорит, теснят природу. Ее защищать нужно". И уехал в лес. Приняли его хорошо. Дали дом, ссуду на хозяйство, обход. Теперь он лес караулит. Дом у него просторный, теплый, свет ему провели, телефон, телевизор купил. Утром встанет и идет в лес. Воздух хороший, природа, благодать. Браконьеры его очень уважают. "Мы за вас, говорят, Василий Петрович, голову отдадим".
- Иванович он, - перебила женщина.
- Вот я и говорю, - бодрился я. - "Мы за вас, Василий Иванович, голову готовы отдать". И в лесхозе он на виду. В праздники благодарности ему выносят, премии дают.
- А не курит он?
- Курил. Теперь бросил. Ни к чему, говорит, мне этот яд в себя пускать. Какая от табака польза, один вред. Я, говорит, до ста лет хочу прожить и много добра сделать людям. Вот поступлю в Лесную академию, лесничим стану.
- Это хорошо. Я всегда ему говорила: учись, Васенька. Ученье - свет, неученье - тьма. И отец, когда на фронт уходил, говорил: "Расти сына. Пусть он будет ученым человеком".
Она сидела передо мной, эта пожилая, усталая женщина. У нее были узловатые натруженные руки, пальцами она теребила фартук и вглядывалась в меня, стараясь не упустить ни одного моего слова, а я говорил и говорил о незнакомом мне Васеньке, расписывал его райскую лесную жизнь и думал: "Как прекрасна материнская любовь. Есть любовь жены к мужу, работника к работе, но любовь матери самая чистая и святая. Часто ли мы это осознаем, часто ли отвечаем своим матерям на их любовь? Нет. Гораздо чаще мы обижаем их, не пишем писем. Я и сам недалеко ушел от этого Васеньки. И моя мать месяцами не получает от меня писем, не зная, здоров я, болен, есть ли у меня что надеть, сыт я или голоден".
- Не женился он? - опять перебила меня женщина.
- Как нет, женился.
- И какая она у него, жена? - осторожно спросила женщина.
- Ну, какая. Молодая, заботливая. Весь день только и говорит: "Мой Васенька да мой Васенька". Очень она Васеньку любит.
- Ну и слава богу, главное, чтоб они друг друга любили, а остальное придет.
- Сын у них родился, - сказал я. - Васенька говорит: очень он на деда похож. Иваном они его назвали.
Женщина всплакнула.
- Вы не беспокойтесь, - заволновался а. - Все у них хорошо. Все у них есть. Он приехать сейчас не может, потому что у него работы много. А справится с работой, и приедет вместе с внуком.
- Хоть бы мне на него одним глазом посмотреть, - сказала женщина и глубоко задумалась.
Я сидел перед ней в смущении, что наговорил много лишнего. Было ясно, что Васенька, этот заскорузлый тип, не часто балует мать приятными новостями, что он отрезанный ломоть и вряд ли когда обрадует мать своим появлением. Пристроившись где-нибудь в городе, он давно забыл про нее, а если и помнит, то с досадой, что есть у него где-то в деревне старуха мать, которая не то жива, не то умерла. Я понимаю, что я делал плохое дело, говоря о том, чего я не знал. Но, может быть, все так и было на самом деле, как я говорил? Что есть у этого Васеньки квартира или дом, что есть жена, дети, что работает он и доволен своей работой, что не пьет и не курит, и вообще хороший парень! Может, этой женщине жить-то осталось совсем немного и она умрет прежде, чем Васенька соизволит обрадовать вестью о себе. Пусть же она останется с добрыми мыслями о своем сыне.
Тихо я оставил женщину и незаметно вышел.
На другой стороне улицы на завалинке сидел дед в валенках и в зимней шапке. Он грелся на солнышке и дремал.
- Здравствуй, дедушка, - окликнул я его.
Он встрепенулся, открыл глаза и сказал:
- А, наконец-то и без меня, старика, не обошлись. Ну-ка, сходи в избу да принеси мою шашку.
Не понимая, в чем дело, повиновался я приказанию деда, вошел в избу. Над кроватью висела старая кавалерийская шашка. Я снял ее со стены и вынес деду.
- Говори, - сказал дед, - а теперь с каким фашистом будем сражаться?
- Видите ли, - начал я. - Дело в том, что я ищу Сильву. Не встречалась ли вам моя кобыла?
- Ты мне не крути, - перебил меня дед. - Ты прямо объясняй. Я старый рубака. Я еще в первую мировую четыре Георгия получил. Со мной баланду разводить ни к чему. Очень плохи дела на фронтах?
Соображая, как ответить деду, я переминался с ноги на ногу.
- Ну ничего, - успокоил меня дед. - Не трусь. Бывало и хуже. Главное, - продолжал он, - быстрота и натиск. Нашего русского "ура" все враги боялись. Помню, в восемнадцатом году, ох и порубили мы тогда беляков. Их была тогда целая тысяча, а нас, красных бойцов-молодцов, двадцать пять. У них винтовки, пулеметы, аэропланы. Они нас из пулеметов жарят, а мы их шашками. Они из пушек по нас стреляют, а мы их шашками. Они на аэропланах кружат, а мы их шашками. Порубили их тогда, как капусту, хоть соли. Веришь, руки с шашкой поднять не мог.
И дед стал поднимать руку, как будто она от той рубки и сейчас не могла отойти.
Воспользовавшись паузой, я спросил:
- Не видал ли ты, дедушка, Сильвы, кобыла у меня потерялась?
- Видал, внучек, видал, - сказал дед. - Я много чего на свете видал. Много тогда наших бойцов полегло. Славные были ребята. Все как на подбор красавцы, молодцы. Шишков Иван, славный был парень, песни пел задушевные и на гармошке играл. Ох, как играл! Душа замирала. Пулей его прямо в сердце сразило. Подбежал я к нему, а он приподнялся из последних сил и говорит: "Прощайте, дорогие товарищи. Умираю я за рабоче-крестьянскую власть и мировую революцию. Бейте фашистов без пощады, а когда побьете, постройте светлое царство труда. А теперь, говорит, дайте мне мою гармошку, сыграю я на прощание мою любимую песню". Дали мы ему гармошку. Заиграл он песню, стоим мы над ним, плачем.
Дед смахнул слезу и опять задумался.
- Так как же? Видал ты, дедушка, кобылу или нет? - спросил я.
- Видал, внучек, видал. Была у меня в восемнадцатом году одна кобыла, от белогвардейского офицера досталась. Ну и конь, скажу тебе, был, больше такого нигде не встретишь. Землю копытами рвал. А до чего смышлен, жалко, не человек. Однажды приказывает мне командир в дозор идти. Делать нечего, сажусь на коня и отправляюсь. А тут беляков полным-полно. Я их рубить налево-направо. Вижу, не справиться. Наклонился и шепчу коню: "Ну, братушка, вывези, а не то пропадем". Как рванулся он, как понесся, как стал копытами врага давить, подавил их всех, ни одного не осталось. А вот, гляди, опять расплодились.
Дед глянул на меня внимательно и, словно спохватившись, спросил:
- Да ты кем будешь, командиром или бойцом?
Я ответил деду, что я лесник, живу за рекой.
- Значит, командир, - сказал он. - Парень, вижу, молодой да смышленый. Ну да в наше время такие уже армиями ворочали. Хоть ты и командир и обязан я тебе в подчинение идти, но вот какой у меня с тобой уговор. Боец я грамотный, дисциплину знаю, как в атаку идти, как наступать, послушаюсь без промедления, но одно скажу: не встревай ты промеж меня, если я в азарт войду. Ты не гляди, что стар, больно я горяч и лих. Уж если начну с врагом рубиться, ничего меня не остановит, буду драться до победного конца. Да что это мы сидим, - встрепенулся дед. Пора в поход.
Он хотел было встать, но силы его, должно быть, иссякли, он нырнул носом и погрузился в дрему.
Я вышел на другую улицу. Я не встретил ни одного бодрствующего человека. Несмотря на полдень, на жаркое солнце, люди спали. Спали в избах, в конторе, на скотном дворе. Спали трактористы, свинарки, спали доярки, конюхи, старики и дети, женщины и мужчины, даже собака и та спала, испуганно поскуливая во сне, наверное, ей снился какой-нибудь страшный сон.
Озабоченный увиденным, не понимая, что случилось, бросился я будить людей.
- Что же такое делается, люди добрые? - кричал я им. - Что же вы спите? День на дворе. Солнце светит. Или усталость вас сморила, или больны вы какой болезнью? Встаньте, проснитесь, откройте глаза! Так и жизнь проспать можно!
Я бегал по селу до тех пор, пока не заметил в стороне совхозного конюха Митрофана. Я подбежал к нему.
- Смотри, - кричал я Митрофану, - день на дворе, а село спит. Я бужу их, они не просыпаются. Помоги мне.
- Какое это село, - сказал Митрофан. - Разве не видишь, это кладбище.
Я посмотрел внимательно. И точно, передо мной было не село, а кладбище. Вместо изб и домов могилы, кресты, звездочки и надписи: "Вера Панкратова. Трагически погибла от рук бандита. Спи спокойно, дорогая доченька", "Корнева Пелагея Михайловна. Мир праху твоему", "Герой гражданской войны Остап Тимофеевич Зуев. 1870 - 1941 гг.".
А вот и могила деда Ивана. Она заросла травой. Крест слегка покосился. Видно было, что могилу никто не посещал.
"Вот и встретились мы с тобой, дед Иван! - сказал я. - Прости, что не пришел к тебе раньше. Ты не волнуйся. Все будет в порядке и с лесом, и с Сильвой. Где мне ее только искать?"
Дед мне ничего не ответил.
9
Солнце снижается, село на вершины деревьев. Небо чисто, ветер теплый. На открытом месте ветерок отгоняет комаров, и от этого на душе совсем благодать - не слышишь комариного писка над ухом, не шлепаешь себя ладонью по шее, не чешешь остервенело спину и искусанные голые ноги. Птицы за день напелись, устали и готовятся на покой. Деревья и травы устали - день был жаркий и прободрствовали они за день немало. Кому днем было слишком жарко, выползает, вылетает, выходит на свои тропы и дороги, но это не мешает тишине - ночные ходоки не шумливы. Для них тишина - добрая музыка, и они слушают ее затаясь. Впрочем, какая же тишина? Кричат в пруду оголтело лягушки, свистит в траве козодой, сверчат кузнечики. Дрозды за моей спиной никак не могут улечься, спорят и ворчат устало и недовольно. Покинули небо ласточки, небо опустело без них, но скоро загорятся звезды. Вечер мягок, вечер ласков, смена дня и ночи проходит без резких колебаний, почти незаметно, и эта мягкость приятна для тела: оно вроде бы живет днем и готовится к ночи. Листья березы лениво переговариваются между собой, каждый листок, пока есть ветер, торопится сообщить новость, заявить о своем существовании. Пролетела наискосок запоздалая ворона - где-то теперь ей придется ночевать? Усядется на первый попавшийся сук сосны, потопчется на месте, поглядит по привычке в темноту, нет ли поблизости опасности, нахохлится, замрет и так простоит до утра.
Добрая ночь. День погас, день ушел. Если иметь чуткие уши, можно услышать, как легкой рысью бежит по тропе лиса на поиски добычи, как, оглядываясь по сторонам, замирая, вприскок передвигается заяц, как кормится лось, ломая ветки, можно услышать легкий шум полета совы - все легкое, тихое, даже треск веток легкий, даже шаги человека, который днем громко стучал железными подковами по каменной дороге, легки: то ли камни вдруг стали мягче воска, то ли железные подковы на сапогах поистерлись, то ли поубавилось в походке у человека уверенности.
Можно многое услышать, имея чуткое ухо. В лесной тишине можно услышать и свою тишину. Что там в тебе слышно? Какие бродят мысли в твоей голове, какие волнуют чувства? Злоба и ненависть из-за того, что коза соседа забрела в твой огород, или зародившаяся любовь к одуванчику, к родине, к миру? В такую ночь стоит прислушаться к себе, не каждую ночь мы это делаем, да и не каждая ночь нам это позволяет. Может, человек живет злобой, недовольством, обидой и, что страшнее всего, неверием? Считает себя неудачником, все у него не так, все не получается, и внутри себя слышит не тишину, а скрежет зубовный? Пусть прислушается повнимательней и услышит, да что там услышит, увидит в душе светлую поляну и цветок на ней. Разглядеть бы этот цветок, не пройти мимо, от него-то, может, все и начнется, переменится жизнь - только бы разглядеть...
Да, славная ночь, прекрасная ночь, тихая ночь над лесом.
Маленькие и большие лужи утром после дождя держались на дороге. Глянешь в лужу, а в ней весь мир: то старая сосна смотрится с огромной кроной, то ветка березы, то куст крапивы, то клок осоки, то ветка березы, и облако, и синица на ветке березы, то осока, и сгорающий иван-чай, и солнце в тумане, то сосна и прохожий в сапогах, а то прохожих двое или трое с ружьями, с корзинами, полными грибов, с папиросами во рту. Пролетит в небе самолет, и он отразится в луже, пробежит собака, потерявшая хозяина, и она тут, машины, телеги, кони, коровы, дети, жук на веточке бузины, ягода малины - все отразится в луже, не в той, так в этой, и нет ничего в этом мире, что бы в ней не отразилось. Я иду по дороге мрачный, и из лужи исправно смотрит на меня мрачное лицо мрачного человека, я улыбаюсь, и улыбка сюда переместилась, я стою подальше от лужи - словно на фотографии снят во весь рост, приблизился - уже я по пояс, наклонился ниже - одно лицо мое видно, не осталось в луже места ни березе, ни сосне, ни солнцу, ни облакам - все вытеснило мое лицо. Я еще ниже опускаюсь, едва воды касаюсь и вижу один свой глаз.
Вечером после работы на просеке прохожу той же дорогой. Луж нет. Земля за долгий день впитала воду. Ушли в землю облака, ушло небо, сосны, травы. Все, что день принес, то земля забрала. Там, в глубине, в ее чреве, хранится бесчисленное множество образов, она копит их, как копят дети медяки в копилке, вбирает в себя этот бесчисленный сонм. Возьмешь лопату, копнешь поглубже, где они? А там ничего...
10
Перед могилой деда я не пролил ни одной слезы и обвинял себя в бесчувственности. Это у меня с детства. Меня всегда называли толстокожим бревном, неспособным к страданию и состраданию. Наверное, они были правы я был равнодушен к судьбам людей, близких и далеких, я не умел плакать, пекся ли о чужом горе или довольствовался своим. Чем больше я замечал, как гнула меня или других судьба, тем суше становилось у меня под глазами. Но что слезы? Копеечная влага. Что страдания? Выдумки нытиков, бездельников, плакс. Неужто слезами можно переделать мир? Слезы только растравляют человека, у него опускаются руки, портится настроение. Нет, я не завидовал тем, кто лил слезы, как баба. Переживая долго, мучительно, без слез, без облегчения, копил я свое невыплаканное горе, как скупец добро. Гордился собой и не видел в мире предмета, который мог бы тронуть меня до слез. "Болезнь, смерть, утраты, конечно, на это тяжело смотреть, но почему обязательно нужно рыдать? У мокрых глаз нет правды. Настоящий мужчина должен быть выше слез", - так думал я.
Но о старике мне хотелось пролить слезу. Я переживал его смерть. Он снился мне по ночам. Его смерть занозой сидела в моем сердце. Катились дни, а сердце, оттого что я не мог выплакаться, ныло сильней и сильней. Тут хоть стреляйся или - по совету одного знакомого - вытяни из земли луковицу и нюхай до слез.
Был вечер. У края дороги сидела старуха. Мимо нее проходили люди, и каждый, кто приближался к ней, заливался слезами. Вот огородница Поля. Она всегда поражала меня своим весельем, а сегодня у нее была свадьба, значит, она должна быть радостной вдвойне. Но что такое? У нее слезы. Она вытирает глаза. В недоумении я остановился. Вот проковылял на одной ноге Петр Деревянко, инвалид войны, теперь он работал сторожем на складе, а на войне был героем. Не раз он встречал смерть, бил врага и сам был ранен, и не ему, как говорится, распускать слюни. Но при виде старухи и он не удержался, всхлипнул. Вот пятилетняя девчонка проскакала. Она-то и горя в жизни никакого не знала, чистое сердце, чистая душа. Но и она ударилась в слезы.
Озадаченный увиденным, направился я к старухе и поздоровался:
- Здравствуй, бабушка!
- Не подходи ко мне, внучек, - сказала она, - а не то лихо тебе будет.
- Да какое мне будет лихо? - удивился я. - Или съешь ты меня?
- Съесть не съем. Зубов у меня нет. А в слезы ударишься.
- Да почему же я должен в слезы удариться?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20