Самое интересное в них то, что не можешь, а веришь ...
* * *
Стукнула ручка, дверь слегка приоткрылась, и у самой притолоки, поверх дверного края, показалась маленькая белесая головка, быстро поворачиваясь во все стороны, поскольку позволял край двери.
-- Простите, нет ли здесь кого нибудь из Балтики?
-- Большой выбор даже -- прогудел снизу Викинг, медленно поднимаясь с пола, где он чертил что-то Лизочке.
Так же медленно он выпрямился во весь рост, шагнул к двери, облокотился о ее верхний край, и прищурился в упор в голубые мигающие глаза, бывшие на одном уровне с ним.
-- Вы случайно не из светлейших князей Ливенов, судя по росту? -спросил он.
-- Если еще один великан, то я окончательно стану лилипутом, -пробурчал Разбойник, с обычной завистью поглядывая на монументальную спину Викинга. -- Попробуйте войти все таки, в дверь дует.
-- Нет, я не Ливен, я фон Трамм, -- робко произнесла фигура, извилистым движением ныряя в комнату.
-- Костя! -- всплеснула руками Таюнь, бросаясь к нему. -- Милый! Как вы ... ?
Дотянуться она до него не могла, конечно, но Костя фон Трамм быстро сложился в три погибели, чтобы она могла его обнять, и смущенно заморгал, длинными и очень густыми, но совершенно светлыми ресницами. ("Глиста, упавшая в обморок" -- звали его товарищи по гимназии).
-- Ну -- с, теперь по порядку, -- сказал Разбойник -- и как полагается: откуда, каким образом, и что теперь? Вас я не знаю, но отец ваш по моему, профессором Рижского университета был? Ну да. Таюнь вы тоже знаете, повидимому. А это эстонский ловец душ и рыб заодно, Юкку Кивисилд, по прозвищу Викинг. Раньше рисовал картины, теперь больше воздушные замки. Этот, который не наш, тевтон Ганс. Этот герой -- Янис Лайминь, серый барон с Огера. Остальные обитатели -- два поэта, бешеные канарейки: один молится на Блока, другой на Маяковского. Истерики разумеется, оба. Лизочку можно не считать, потому что она еще обычно под столом обретается, а кроме Таюнь, дам нет. Моя жена красавица, но не дама, а еще к нам относится дивчина напротив, которой только случайно нет здесь, красотка за тридцать. Пока все, кроме приходящих, которых не счесть. Комната считается моей, но вы думаете, что я здесь хозяин? Вообще мы собирались сейчас поесть что нибудь. У вас продовольственные карточки есть, между прочим?
-- Ннет -- еще больше смутился вошедший. -- Я, видите ли... один из четырнадцати. Неправда ли, по мне не видно, что я был в армии?
Реакция на вопрос была разнообразной.
-- Ах, Костенька, вы неисправимы, -- вздохнула Таюнь. -- Да от вас на десять километров немецким унтером несет!
-- Но я постарался замаскироваться!
-- Оно и видно! -- Разбойник поперхнулся на следующем слове, и только непосредственная Лизочка высунула со своего наблюдательного поста под столом курчавую головенку, внимательно осмотрела ноги в разношенных солдатских сапогах, доходивших только до трети икры, широченные солдатские зеленые штаны, собранные гармошкой, узкие плечи в лиловом почему то пиджачке, кончавшемся выше талии, как испанское болеро, с рукавами еле до локтя, и не удержалась.
-- Хи-хи, ты совсем смешняк!
-- Новый житель, словом, -- пожал плечами Разбойник. -- Садитесь и рассказывайте. Но сперва надо пошамать.
Собрав все имеющиеся у присутствующих карточки (его еще не были готовы), Разбойник подсчитал: 30 граммов жира и целых 80 -- "лебенсмиттель".
-- Есть "средства к жизни!" -- громогласно заявил он. -- И в активе еще целая банка пыльно-мыльного порошка (так назывался сыр) и кирпич солдатского хлеба. Предлагаю отрядить делегацию на кухню. Если ущипнуть Аннхен за то, что следует, то она даст нам своих восхитительных манных лепешек.
-- Полную тарелку -- мечтательно облизнулась Лизочка. "Манные лепешки" -- были верхом кулинарного искусства Аннхен. Манна варилась и застывала так, что ее можно было резать ножом. Но поддевать на лопаточку эти колеблющиеся куски и поджаривать их на сухой сковородке, так что они подпекались без капельки жира -- хотя на него брались карточки -- это вызывало восхищение перед кухонным артистом у всех, а не только у фрау Урсулы.
Янис молча встал, прошел в свою комнату, и тщательно разделил там запасы: на продажу одно, Оксане на ужин другое; вернувшись, положил на стол три головки лука и добрую четверть фунта шпека.
-- Если поджарить, и промокнуть хлебу, то получится другая дела -деловито объяснил он на своем своеобразном русском языке. Ганс даже свистнул от восторга при виде сала.
-- Ну что ж, нельзя отставать и мне -- заключил Викинг. -- Полбутылки самогона тоже найдется... в честь "четырнадцатого". Французских Людовиков вы все таки не догнали, Трамм, хотя мне не совсем понятно, почему.
Трамм сидел полусогнувшись на стуле, опустив руки между колен и тщетно пытаясь обдернуть пониже свое лиловое "болеро".
* * *
Когда 9 мая 1945 года Германия капитулировала, то война кончилась, но на одном клочке земли она все таки продолжалась: безнадежно и упорно, несмотря ни на что, Либава, или Лиепая по латышски, открытый порт Балтийского моря, отрезанный советскими войсками от остальной страны, -Либава продолжала защищаться, держась во что бы то ни стало, чтобы дать возможность уйти последним кораблям с беженцами, ранеными и войсками.
Части знаменитой 19-ой дивизии, Латвийский добровольный легион, части РОА -- немцы, русские, латыши защищали подступы к городу, с каждым днем отодвигаясь ближе к морю. Каждый день к ним прорывались еще отдельные части, машины, телеги с беженцами. Каждый день из либавского порта уходили в море караваны судов. Радиостанции всего мира кричали о мире, о занятии союзниками побежденной Германии. А здесь, на этом последнем клочке свободной земли рвались еще снаряды, взрывались склады, и в городе, который за последние двадцать лет назывался "Спящей красавицей" (после Первой мировой войны Либава, как военный порт потеряла свое прежнее значение -- порт был слишком велик для маленькой Латвии) -- существовали только три ценности: спирт, табак и сало. Жизнь и все остальное не стоили ничего.
Только когда держаться дальше уже не было никакой возможности, когда советские войска вошли уже в предместье, когда горели все склады, а из порта ушли последние суда -- горсточка последних защитников Балтики оставила город. Либава была сдана только 7 июня 1945 года. Месяц спустя после перемирия. И немногие могут рассказать о ее конце.
* * *
После первого стакана самогона бледно голубые глаза Трамма заблестели, он воодушевился и стал, по своему обыкновению, размахивать руками.
-- Понимаете, надо уже уходить, до последнего держались, большевики уже на улицах, город в дыму -- мы зажгли склады, а перед этим все тащили, кто что мог... осталось семь или восемь судов. И какие посудины! То ли пароходишко, то ли корыто -- и как на воде держится, не понять. Капитан, старый, настоящий морской волк, сплюнул только и говорит: "Ну вот что, теперь в море выходим, так имейте в виду: снизу у нас -- мины, сверху -самолеты, а вообще -- шторма ждать надо, так и сами потонем. Против мин и самолетов нам делать нечего, кроме как Богу молиться. А на счет морской болезни, как вы есть сухопутные крысы, так средство имеется только одно: напиться до изумления. Спирт у всех есть? Не хватит, ко мне придете".
-- Спирту было достаточно. Но первые сутки не до питья было. Капитан правильно говорил, и ведь не шли мы, а ползли, пешком скорее было бы... Кто на палубах был, половину поранило, так сказать, дополнительно, ну а кого и совсем, за борт потом ... Но однако, кончилось. И налеты, и буря. Вошли в шведские воды уже и встречаем шведский крейсер. Красавец! Тут конечно сигналы, шлюпки, приглашает капитана нашей флотилии, так сказать. Встречаются на крейсере два моряка и происходит такой разговор, как нам потом капитан рассказывал: Швед говорит: он нашу флотилию заберет, приведет в шведский порт, там всех интернируют и передадут советским, конечно ... Выслушал это наш капитан и спокойно отвечает: "Топите".
-- Стрелять, да еще по крейсеру нам, понятно, нечем. На всей флотилии ни одной пушки -- половина рыболовные суда. Подумал швед и говорит: ну хорошо, команду оставлю, то есть ее интернируют, а потом видно будет, только войска, которые на борту, будут сразу выданы, поскольку дружественный нейтралитет с Советским Союзом и прочее. "Топите" -- отвечает капитан и смотрит на него в упор. Тут швед ударил кулаком по столу, отдал честь и говорит: чорт, мол, с вами. Я вас не видел и вы меня тоже. "И разошлись, как в море корабли", -- говорит капитан, вернувшись. -- Ну теперь все позади, кончилось. Идем в Киль сдаваться англичанам и можно вздохнуть свободно"!
-- Ну, мы и вздохнули! Через несколько минут во всей флотилии ни одного трезвого человека не осталось. Так пили, как я никогда не видел. И вот, сколько то там спустя, входит в Киль, занятый англичанами, флотилия совершенно пьяных судов. Против всяких правил морского движения. Бочки там какие то, буи, срезали, суда идут и шатаются, а мы все -- ей Богу, ходить уже не можем, больше на карачках ползаем. И желаем сдаваться, флаг белый выкинули. А англичане не берут. Мы им сигналим, а они хоть бы хны.
-- Ну что же делать. Встали кое как на якорь, и вечером начали для развлечения иллюминацию. Палим в белый свет -- из винтовок, пистолетов, ракеты пускаем -- все, что было огнестрельного на борту. Англичане с берега на нас в бинокль смотрят и честное слово, какой то фильм крутят. А в плен не берут.
-- Прошли еще добрые сутки, пока мы протрезвели окончательно, и тут оказалось, что спирт весь выпит, а воды ни капли нет. Про воду мы совсем забыли... ну, покрутились, и пришлось выкинуть сигнал: "Судно терпит бедствие". Тут и англичане смилостивились, дали еще время очухаться и взяли наконец в плен.
-- На этом комическое интермеццо кончается, и начинается совсем другое. Привезли нас в лагерь, неподалеку от Киля. Английский офицер, солдаты, все очень вежливо и хорошо, деревня в лесу, проволоки почти нет, -- вроде стоим в летнее время на постое. Через некоторое время приезжает к нашему коменданту советский офицер, а тот ему заявляет просто: "Я с вами разговаривать не желаю". Мы свистели, хулиганили, машину советскую камнями забросали... уехал.
-- Восьмого августа, через два месяца после нашего ухода из Либавы, утром это было. Просыпаемся -- и вдруг: пулеметы, танки, лагерь окружен. И тот же советский офицер -- к нашему коменданту: "А теперь, говорит, господин капитан, вам придется со мною разговаривать!"
-- Английский офицер, который нам честное слово давал, что ничего не будет, тут же стоит -- и в землю смотрит. Ну, началось. Одни успели с собой покончить, другие под грузовики кидались, на пулеметы шли... остальных -- на грузовики, и раненых, и живых. В лесу, на повороте, с нашего грузовика и еще с двух, кажется, спрыгнуло несколько десятков человек. Стреляли, но четырнадцать ушло все таки. Вот и я в их числе...
Он уже перестал говорить, но его продолжали молча и внимательно слушать дальше -- недоговоренное.
-- Что же вы думаете теперь делать, Костя? -- устало спросила Таюнь.
-- А вот говорят, что у вас при УНРРе университет устраивают. Пойду туда, на философский факультет. Что же еще остается?
-------
3
Утро рассветало медленно и тяжело, набухая дождевыми каплями, смешанными со снегом, шуршащими змейками сбегавшими по стеклу. В комнате Таюнь помещалась одна кровать, между нею и стеной можно было пройти только боком. "Второй гроб" -- сказал Викинг, живший рядом. Печку заменяла допотопная немецкая перина, пожертвованная фрау Урсулой: за манеры Таюнь, и иностранную фамилию -- Свангаард на настоящем паспорте. Фрау Урсула всегда хвалила себя за то, что разбирается в людях. Комнату достал Викинг, когда Таюнь в двадцать четыре часа выставили из лагеря, где она "гастролировала" два месяца переводчицей, после первой американской комиссии, носившей такое забавное название "скрининг" -- чисто по советски. Вычистили же за то, что она чистосердечно и наивно, как оказалось потом, заявила, что сын и муж были на фронте, а где теперь -- не знает; как и полагается балтийцам -- с немцами, те освободили их в сорок первом году от тринадцати месяцев советской власти. По интеллигентской логике Таюнь считала, что во первых, защищать свои взгляды с оружием в руках -- наибольшее доказательство этих взглядов, а во-вторых, -- что быть убежденным антикоммунистом -- не позорное клеймо на Западе, а наоборот. Но уже кратковременной работы в лагере, имея дело каждый день с УНРРой, было достаточно, чтобы понять что логика не имеет ничего общего с жизнью, и надо переучиться простым геометрическим понятиям. Если по Эвклиду кратчайшее расстояние между двумя точками составляет одна прямая, то в этом новом западном мире -- или, может быть, только в Новом Свете? -- кратчайшее расстояние составляет множество самых разнообразных, и больших кривых ...
По этой ли кривизне вспомнилась сейчас эта маленькая сценка -- с лебедями? Такая же иссера-серая, печальная история, как вот это утро, но будто есть в ней что-то, чего не надо забывать, что еще вырастет, станет чем то -- ?
Смешно. К чему сейчас этот городок, куда она наверняка никогда не попадет больше, и кургауз, и лебеди? Может быть, для картины... ? Но если на одном плане -- лебеди, то на втором ... кто?
Таюнь высвобождает из под тяжелой перины руку, сразу коченеющую от холода и осторожно, чтобы не просыпать махорки, привычно свертывает самокрутку. Надо следить, чтобы горящие крошки не упали на перину... и так не хочется вставать в этот холод, идти в коридор, задевать локтями за стенки уборной -- крохотного шкафчика просто, где тут же свешивающийся почти над судном умывальник со скупо падающей, прерывающейся струйкой ледяной воды, потом идти в их "общую комнату" -- к Разбойнику, собирать кампанию для завтрака в столовой внизу. Если у кого нибудь найдется, можно подмешать к коричневой бурде хоть немножко американского экстрактного кофе, это было бы хорошо!
А лебеди снова вплывают в память -- и снова тяжело падают на снег...
* * *
На панелях, часто просто кирпичной кладки, на мостовой, больше из булыжников, снег лежал неровно, сбиваясь в застывшие голым льдом лужи, примерзнув корочкой по краям обнаженных камней, сухих и тоже каких то голодных. Земля на дорожках парка, твердая и сухая, звенела и пружинисто подбрасывала ногу. На разбегающихся аллеях и полянах снег тоже лежал обманчивым слоем -- чуть чуть припорошив рыжеющую серость высохшей травы и темные, скатанные трубочками коричневые листья -- скупо, как будто и его выдавали по карточкам только. От этого бедного снега создавалась даже иллюзия весны: вот только проглянуть солнцу завтра, и сразу набухнут почки на деревьях, вытянутся прутья кустов с распускающимися листьями, может быть на проталинах покажутся уже первые стрелки зеленоватых подснежников, крокусов -- парк ведь, наверно все это есть в нем весной.
Но это было иллюзией. Ветки сухо и твердо бились и шуршали на колючем ветру совершенно зимнего месяца в этих краях -- февраля. А большое озеро на окраине парка, еще неделю тому назад в шорохе темных льдинок, в хрусте прибрежного льда -- замерзло совсем, раздвинулось от белой пелены снега еще шире, закуталось в безнадежный сумрак на другом берегу, там, на загибе поворота куда-то вдаль. Конечно, это просто тени кустов прочертили берег, но озеро сразу придвинулось к темной каемке дальнего леса, замкнулось в пушистой, белой, всепоглощающей пустоте.
Может быть поэтому кургауз казался таким располагающе-уютным. К нему вело от озера и главной аллеи несколько террас, с трех сторон, уступами. Ступени были пологими и широкими, в каменных вазах по краям застыли комочки снега, но за верхней баллюстрадой распахивались стеклянные приветливые двери. Здание шло широким полукругом, с большим мезонином, комнатами для гостей. Теперь только избранных, конечно -- военных, отдыхающих эс-эсовцев, важных комиссаров -- если они случайно заглядывали сюда. Большая зала внизу со стеклянной верандой и подиумом для оркестра не отапливалась, и была заперта. Тоже застекленные двери отражали слегка запылившийся паркет, спускавшиеся до полу окна веранды, и вторые окна с гладью озера в них -перемежающиеся стеклянные загородки, охватившие пустоту и холод -- может быть даже какой то страх от сдвинувшейся реальности.
Но по эту сторону, налево и направо от деревянной лестницы с перилами три комнаты с неожиданно низкими потолками и полукруглыми выступами фонариков еще хранили скупое тепло роскошных печек в зеленоватых изразцах с бронзовыми решетками в завитушках. На скатертях редко разбросанных столиков часто попадалась штопка, и они слегка посерели -- но это даже больше подходило к тем блюдам, которые подавались двумя быстрыми, совершенно безразличными девушками в простых, картонно накрахмаленных передниках, старомодных, как в больницах. Может быть, они и раньше не были кокетливыми кургаузными горничными, но теперь все возможные улыбки и взмахи ресниц были давно отщелкнуты маникюрными ножницами, болтавшимися на тесемке в кармане.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
* * *
Стукнула ручка, дверь слегка приоткрылась, и у самой притолоки, поверх дверного края, показалась маленькая белесая головка, быстро поворачиваясь во все стороны, поскольку позволял край двери.
-- Простите, нет ли здесь кого нибудь из Балтики?
-- Большой выбор даже -- прогудел снизу Викинг, медленно поднимаясь с пола, где он чертил что-то Лизочке.
Так же медленно он выпрямился во весь рост, шагнул к двери, облокотился о ее верхний край, и прищурился в упор в голубые мигающие глаза, бывшие на одном уровне с ним.
-- Вы случайно не из светлейших князей Ливенов, судя по росту? -спросил он.
-- Если еще один великан, то я окончательно стану лилипутом, -пробурчал Разбойник, с обычной завистью поглядывая на монументальную спину Викинга. -- Попробуйте войти все таки, в дверь дует.
-- Нет, я не Ливен, я фон Трамм, -- робко произнесла фигура, извилистым движением ныряя в комнату.
-- Костя! -- всплеснула руками Таюнь, бросаясь к нему. -- Милый! Как вы ... ?
Дотянуться она до него не могла, конечно, но Костя фон Трамм быстро сложился в три погибели, чтобы она могла его обнять, и смущенно заморгал, длинными и очень густыми, но совершенно светлыми ресницами. ("Глиста, упавшая в обморок" -- звали его товарищи по гимназии).
-- Ну -- с, теперь по порядку, -- сказал Разбойник -- и как полагается: откуда, каким образом, и что теперь? Вас я не знаю, но отец ваш по моему, профессором Рижского университета был? Ну да. Таюнь вы тоже знаете, повидимому. А это эстонский ловец душ и рыб заодно, Юкку Кивисилд, по прозвищу Викинг. Раньше рисовал картины, теперь больше воздушные замки. Этот, который не наш, тевтон Ганс. Этот герой -- Янис Лайминь, серый барон с Огера. Остальные обитатели -- два поэта, бешеные канарейки: один молится на Блока, другой на Маяковского. Истерики разумеется, оба. Лизочку можно не считать, потому что она еще обычно под столом обретается, а кроме Таюнь, дам нет. Моя жена красавица, но не дама, а еще к нам относится дивчина напротив, которой только случайно нет здесь, красотка за тридцать. Пока все, кроме приходящих, которых не счесть. Комната считается моей, но вы думаете, что я здесь хозяин? Вообще мы собирались сейчас поесть что нибудь. У вас продовольственные карточки есть, между прочим?
-- Ннет -- еще больше смутился вошедший. -- Я, видите ли... один из четырнадцати. Неправда ли, по мне не видно, что я был в армии?
Реакция на вопрос была разнообразной.
-- Ах, Костенька, вы неисправимы, -- вздохнула Таюнь. -- Да от вас на десять километров немецким унтером несет!
-- Но я постарался замаскироваться!
-- Оно и видно! -- Разбойник поперхнулся на следующем слове, и только непосредственная Лизочка высунула со своего наблюдательного поста под столом курчавую головенку, внимательно осмотрела ноги в разношенных солдатских сапогах, доходивших только до трети икры, широченные солдатские зеленые штаны, собранные гармошкой, узкие плечи в лиловом почему то пиджачке, кончавшемся выше талии, как испанское болеро, с рукавами еле до локтя, и не удержалась.
-- Хи-хи, ты совсем смешняк!
-- Новый житель, словом, -- пожал плечами Разбойник. -- Садитесь и рассказывайте. Но сперва надо пошамать.
Собрав все имеющиеся у присутствующих карточки (его еще не были готовы), Разбойник подсчитал: 30 граммов жира и целых 80 -- "лебенсмиттель".
-- Есть "средства к жизни!" -- громогласно заявил он. -- И в активе еще целая банка пыльно-мыльного порошка (так назывался сыр) и кирпич солдатского хлеба. Предлагаю отрядить делегацию на кухню. Если ущипнуть Аннхен за то, что следует, то она даст нам своих восхитительных манных лепешек.
-- Полную тарелку -- мечтательно облизнулась Лизочка. "Манные лепешки" -- были верхом кулинарного искусства Аннхен. Манна варилась и застывала так, что ее можно было резать ножом. Но поддевать на лопаточку эти колеблющиеся куски и поджаривать их на сухой сковородке, так что они подпекались без капельки жира -- хотя на него брались карточки -- это вызывало восхищение перед кухонным артистом у всех, а не только у фрау Урсулы.
Янис молча встал, прошел в свою комнату, и тщательно разделил там запасы: на продажу одно, Оксане на ужин другое; вернувшись, положил на стол три головки лука и добрую четверть фунта шпека.
-- Если поджарить, и промокнуть хлебу, то получится другая дела -деловито объяснил он на своем своеобразном русском языке. Ганс даже свистнул от восторга при виде сала.
-- Ну что ж, нельзя отставать и мне -- заключил Викинг. -- Полбутылки самогона тоже найдется... в честь "четырнадцатого". Французских Людовиков вы все таки не догнали, Трамм, хотя мне не совсем понятно, почему.
Трамм сидел полусогнувшись на стуле, опустив руки между колен и тщетно пытаясь обдернуть пониже свое лиловое "болеро".
* * *
Когда 9 мая 1945 года Германия капитулировала, то война кончилась, но на одном клочке земли она все таки продолжалась: безнадежно и упорно, несмотря ни на что, Либава, или Лиепая по латышски, открытый порт Балтийского моря, отрезанный советскими войсками от остальной страны, -Либава продолжала защищаться, держась во что бы то ни стало, чтобы дать возможность уйти последним кораблям с беженцами, ранеными и войсками.
Части знаменитой 19-ой дивизии, Латвийский добровольный легион, части РОА -- немцы, русские, латыши защищали подступы к городу, с каждым днем отодвигаясь ближе к морю. Каждый день к ним прорывались еще отдельные части, машины, телеги с беженцами. Каждый день из либавского порта уходили в море караваны судов. Радиостанции всего мира кричали о мире, о занятии союзниками побежденной Германии. А здесь, на этом последнем клочке свободной земли рвались еще снаряды, взрывались склады, и в городе, который за последние двадцать лет назывался "Спящей красавицей" (после Первой мировой войны Либава, как военный порт потеряла свое прежнее значение -- порт был слишком велик для маленькой Латвии) -- существовали только три ценности: спирт, табак и сало. Жизнь и все остальное не стоили ничего.
Только когда держаться дальше уже не было никакой возможности, когда советские войска вошли уже в предместье, когда горели все склады, а из порта ушли последние суда -- горсточка последних защитников Балтики оставила город. Либава была сдана только 7 июня 1945 года. Месяц спустя после перемирия. И немногие могут рассказать о ее конце.
* * *
После первого стакана самогона бледно голубые глаза Трамма заблестели, он воодушевился и стал, по своему обыкновению, размахивать руками.
-- Понимаете, надо уже уходить, до последнего держались, большевики уже на улицах, город в дыму -- мы зажгли склады, а перед этим все тащили, кто что мог... осталось семь или восемь судов. И какие посудины! То ли пароходишко, то ли корыто -- и как на воде держится, не понять. Капитан, старый, настоящий морской волк, сплюнул только и говорит: "Ну вот что, теперь в море выходим, так имейте в виду: снизу у нас -- мины, сверху -самолеты, а вообще -- шторма ждать надо, так и сами потонем. Против мин и самолетов нам делать нечего, кроме как Богу молиться. А на счет морской болезни, как вы есть сухопутные крысы, так средство имеется только одно: напиться до изумления. Спирт у всех есть? Не хватит, ко мне придете".
-- Спирту было достаточно. Но первые сутки не до питья было. Капитан правильно говорил, и ведь не шли мы, а ползли, пешком скорее было бы... Кто на палубах был, половину поранило, так сказать, дополнительно, ну а кого и совсем, за борт потом ... Но однако, кончилось. И налеты, и буря. Вошли в шведские воды уже и встречаем шведский крейсер. Красавец! Тут конечно сигналы, шлюпки, приглашает капитана нашей флотилии, так сказать. Встречаются на крейсере два моряка и происходит такой разговор, как нам потом капитан рассказывал: Швед говорит: он нашу флотилию заберет, приведет в шведский порт, там всех интернируют и передадут советским, конечно ... Выслушал это наш капитан и спокойно отвечает: "Топите".
-- Стрелять, да еще по крейсеру нам, понятно, нечем. На всей флотилии ни одной пушки -- половина рыболовные суда. Подумал швед и говорит: ну хорошо, команду оставлю, то есть ее интернируют, а потом видно будет, только войска, которые на борту, будут сразу выданы, поскольку дружественный нейтралитет с Советским Союзом и прочее. "Топите" -- отвечает капитан и смотрит на него в упор. Тут швед ударил кулаком по столу, отдал честь и говорит: чорт, мол, с вами. Я вас не видел и вы меня тоже. "И разошлись, как в море корабли", -- говорит капитан, вернувшись. -- Ну теперь все позади, кончилось. Идем в Киль сдаваться англичанам и можно вздохнуть свободно"!
-- Ну, мы и вздохнули! Через несколько минут во всей флотилии ни одного трезвого человека не осталось. Так пили, как я никогда не видел. И вот, сколько то там спустя, входит в Киль, занятый англичанами, флотилия совершенно пьяных судов. Против всяких правил морского движения. Бочки там какие то, буи, срезали, суда идут и шатаются, а мы все -- ей Богу, ходить уже не можем, больше на карачках ползаем. И желаем сдаваться, флаг белый выкинули. А англичане не берут. Мы им сигналим, а они хоть бы хны.
-- Ну что же делать. Встали кое как на якорь, и вечером начали для развлечения иллюминацию. Палим в белый свет -- из винтовок, пистолетов, ракеты пускаем -- все, что было огнестрельного на борту. Англичане с берега на нас в бинокль смотрят и честное слово, какой то фильм крутят. А в плен не берут.
-- Прошли еще добрые сутки, пока мы протрезвели окончательно, и тут оказалось, что спирт весь выпит, а воды ни капли нет. Про воду мы совсем забыли... ну, покрутились, и пришлось выкинуть сигнал: "Судно терпит бедствие". Тут и англичане смилостивились, дали еще время очухаться и взяли наконец в плен.
-- На этом комическое интермеццо кончается, и начинается совсем другое. Привезли нас в лагерь, неподалеку от Киля. Английский офицер, солдаты, все очень вежливо и хорошо, деревня в лесу, проволоки почти нет, -- вроде стоим в летнее время на постое. Через некоторое время приезжает к нашему коменданту советский офицер, а тот ему заявляет просто: "Я с вами разговаривать не желаю". Мы свистели, хулиганили, машину советскую камнями забросали... уехал.
-- Восьмого августа, через два месяца после нашего ухода из Либавы, утром это было. Просыпаемся -- и вдруг: пулеметы, танки, лагерь окружен. И тот же советский офицер -- к нашему коменданту: "А теперь, говорит, господин капитан, вам придется со мною разговаривать!"
-- Английский офицер, который нам честное слово давал, что ничего не будет, тут же стоит -- и в землю смотрит. Ну, началось. Одни успели с собой покончить, другие под грузовики кидались, на пулеметы шли... остальных -- на грузовики, и раненых, и живых. В лесу, на повороте, с нашего грузовика и еще с двух, кажется, спрыгнуло несколько десятков человек. Стреляли, но четырнадцать ушло все таки. Вот и я в их числе...
Он уже перестал говорить, но его продолжали молча и внимательно слушать дальше -- недоговоренное.
-- Что же вы думаете теперь делать, Костя? -- устало спросила Таюнь.
-- А вот говорят, что у вас при УНРРе университет устраивают. Пойду туда, на философский факультет. Что же еще остается?
-------
3
Утро рассветало медленно и тяжело, набухая дождевыми каплями, смешанными со снегом, шуршащими змейками сбегавшими по стеклу. В комнате Таюнь помещалась одна кровать, между нею и стеной можно было пройти только боком. "Второй гроб" -- сказал Викинг, живший рядом. Печку заменяла допотопная немецкая перина, пожертвованная фрау Урсулой: за манеры Таюнь, и иностранную фамилию -- Свангаард на настоящем паспорте. Фрау Урсула всегда хвалила себя за то, что разбирается в людях. Комнату достал Викинг, когда Таюнь в двадцать четыре часа выставили из лагеря, где она "гастролировала" два месяца переводчицей, после первой американской комиссии, носившей такое забавное название "скрининг" -- чисто по советски. Вычистили же за то, что она чистосердечно и наивно, как оказалось потом, заявила, что сын и муж были на фронте, а где теперь -- не знает; как и полагается балтийцам -- с немцами, те освободили их в сорок первом году от тринадцати месяцев советской власти. По интеллигентской логике Таюнь считала, что во первых, защищать свои взгляды с оружием в руках -- наибольшее доказательство этих взглядов, а во-вторых, -- что быть убежденным антикоммунистом -- не позорное клеймо на Западе, а наоборот. Но уже кратковременной работы в лагере, имея дело каждый день с УНРРой, было достаточно, чтобы понять что логика не имеет ничего общего с жизнью, и надо переучиться простым геометрическим понятиям. Если по Эвклиду кратчайшее расстояние между двумя точками составляет одна прямая, то в этом новом западном мире -- или, может быть, только в Новом Свете? -- кратчайшее расстояние составляет множество самых разнообразных, и больших кривых ...
По этой ли кривизне вспомнилась сейчас эта маленькая сценка -- с лебедями? Такая же иссера-серая, печальная история, как вот это утро, но будто есть в ней что-то, чего не надо забывать, что еще вырастет, станет чем то -- ?
Смешно. К чему сейчас этот городок, куда она наверняка никогда не попадет больше, и кургауз, и лебеди? Может быть, для картины... ? Но если на одном плане -- лебеди, то на втором ... кто?
Таюнь высвобождает из под тяжелой перины руку, сразу коченеющую от холода и осторожно, чтобы не просыпать махорки, привычно свертывает самокрутку. Надо следить, чтобы горящие крошки не упали на перину... и так не хочется вставать в этот холод, идти в коридор, задевать локтями за стенки уборной -- крохотного шкафчика просто, где тут же свешивающийся почти над судном умывальник со скупо падающей, прерывающейся струйкой ледяной воды, потом идти в их "общую комнату" -- к Разбойнику, собирать кампанию для завтрака в столовой внизу. Если у кого нибудь найдется, можно подмешать к коричневой бурде хоть немножко американского экстрактного кофе, это было бы хорошо!
А лебеди снова вплывают в память -- и снова тяжело падают на снег...
* * *
На панелях, часто просто кирпичной кладки, на мостовой, больше из булыжников, снег лежал неровно, сбиваясь в застывшие голым льдом лужи, примерзнув корочкой по краям обнаженных камней, сухих и тоже каких то голодных. Земля на дорожках парка, твердая и сухая, звенела и пружинисто подбрасывала ногу. На разбегающихся аллеях и полянах снег тоже лежал обманчивым слоем -- чуть чуть припорошив рыжеющую серость высохшей травы и темные, скатанные трубочками коричневые листья -- скупо, как будто и его выдавали по карточкам только. От этого бедного снега создавалась даже иллюзия весны: вот только проглянуть солнцу завтра, и сразу набухнут почки на деревьях, вытянутся прутья кустов с распускающимися листьями, может быть на проталинах покажутся уже первые стрелки зеленоватых подснежников, крокусов -- парк ведь, наверно все это есть в нем весной.
Но это было иллюзией. Ветки сухо и твердо бились и шуршали на колючем ветру совершенно зимнего месяца в этих краях -- февраля. А большое озеро на окраине парка, еще неделю тому назад в шорохе темных льдинок, в хрусте прибрежного льда -- замерзло совсем, раздвинулось от белой пелены снега еще шире, закуталось в безнадежный сумрак на другом берегу, там, на загибе поворота куда-то вдаль. Конечно, это просто тени кустов прочертили берег, но озеро сразу придвинулось к темной каемке дальнего леса, замкнулось в пушистой, белой, всепоглощающей пустоте.
Может быть поэтому кургауз казался таким располагающе-уютным. К нему вело от озера и главной аллеи несколько террас, с трех сторон, уступами. Ступени были пологими и широкими, в каменных вазах по краям застыли комочки снега, но за верхней баллюстрадой распахивались стеклянные приветливые двери. Здание шло широким полукругом, с большим мезонином, комнатами для гостей. Теперь только избранных, конечно -- военных, отдыхающих эс-эсовцев, важных комиссаров -- если они случайно заглядывали сюда. Большая зала внизу со стеклянной верандой и подиумом для оркестра не отапливалась, и была заперта. Тоже застекленные двери отражали слегка запылившийся паркет, спускавшиеся до полу окна веранды, и вторые окна с гладью озера в них -перемежающиеся стеклянные загородки, охватившие пустоту и холод -- может быть даже какой то страх от сдвинувшейся реальности.
Но по эту сторону, налево и направо от деревянной лестницы с перилами три комнаты с неожиданно низкими потолками и полукруглыми выступами фонариков еще хранили скупое тепло роскошных печек в зеленоватых изразцах с бронзовыми решетками в завитушках. На скатертях редко разбросанных столиков часто попадалась штопка, и они слегка посерели -- но это даже больше подходило к тем блюдам, которые подавались двумя быстрыми, совершенно безразличными девушками в простых, картонно накрахмаленных передниках, старомодных, как в больницах. Может быть, они и раньше не были кокетливыми кургаузными горничными, но теперь все возможные улыбки и взмахи ресниц были давно отщелкнуты маникюрными ножницами, болтавшимися на тесемке в кармане.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31