- Ложись так, я сама!
Через полчаса они сидели за столом, а через час спали в обнимку на кухонном полу.
Утром Беляева тошнило, болела голова, мелко дрожали руки. Он лежал на кухне один, вслушивался в свою болезнь и никак не мог понять где он, что с ним, почему ему так плохо, и почему он всего боится. Так он лежал до тех пор, пока не вошла на кухню какая-то полная пожилая женщина, прямо-таки старуха, сказавшая:
- Коля, плохо?
Он лишь сигнализировал закрытием глаз. И подумал про себя, смутно вспоминая вчерашний день, неужели он совокуплялся с этой старухой. Она вышла, но мигом вернулась с фужером водки и соленым огурцом.
- Я не-е бу-уду, - простонал, едва отмахнувшись слабой рукой, Беляев. Я никогда на другой день не-е бу-уду...
- Как миленький будешь! - приказным тоном сказала старуха и приподняла ладонью голову Беляева. - Пей немедленно! Смотри, на кого ты похож! Стыд и срам. Совсем зеленый! - Она стала заливать ему в рот водку.
Водка не хотела идти внутрь, наталкивалась на плотины, но старуха упрямо заливала ее в рот, пока что-то не открылось в Беляеве и он не проглотил целый фужер, тут же зажевав его огурцом.
- Теперь полежи тихо, не шевелись! - приказала старуха и ушла.
Сначала Беляев почувствовал огонь в желудке, потом ощутил прилив крови к голове. Через минут пятнадцать вдруг все исчезло. Не все то, что радовало, а все то, что болело. Тело стало легким, воздушным, хотелось радости, праздника.
Беляев быстро поднялся, заскочил в ванную, умылся, побрился и причесался.
С порога комнаты он с улыбкой и довольно громко промолвил:
- Я человек праздничный!
Скребнев и Тоська, сидевшие за столом спиной к двери, обернулись и захлопали в ладоши. При этом Скребнев столкнул рюмку на пол. Тоська тут же нагнулась и подняла ее. Рюмка не разбилась,
- А вот мы сейчас и устроим праздник! - поддержала Тоська. - Сегодня же Введение!
- Вот-вот! - радостно пробурчал Скребнев, наливая по полной.
Когда выпили, Тоська сразу же похорошела и стала в глазах Беляева такой же привлекательной, как накануне. Она встала из-за стола и сказала:
- Вы тут посидите, а я сейчас горячего приготовлю!
Как только она удалилась, Скребнев спросил:
- Я вчера ничего такого себе не позволял?
- Да вроде, нет, - сказал Беляев.
- Еле встал, - пожаловался Скребнев.
- Не говори! Я тоже.
- И чего мы завелись, - сказал Скребнев. - Ладно, сегодня еще попьем для поправки и амба! Завтра жена приедет.
- Амба! - согласился Беляев.
- А эта где спала? - спросил Скребнев, кивая в сторону кухни.
- Как где? - не понял Беляев. - С тобой, наверно.
- Да что ты! Я как труп один на диване валялся...
- А я на кухне на полу, - сказал Беляев, - чтобы вам не мешать...
Помолчали, затем выпили.
Тоська принесла горячее: картошку с антрекотами. Под это дело хорошо выпили и запьянели. Хотелось петь, шуметь, говорить. Скребнев вдруг стал долго и нудно говорить о том, как он руководит институтом и воспитывает студентов.
Беляев слушал, слушал, слушал, затем как заорет:
- Что говорил Заратустра?!
Стекла задрожали от этого душераздирающего вопля. Тоська побелела и ее изнутри охватил страх. А Скребнев вжался в кресло.
Беляев уже стоял в центре комнаты, нервно сжимал кулаки и, трепеща всем телом, напряженно смотрел на сидящих, как будто хотел сейчас же убить их. Ножа ему не хватало в руке.
- Я повторяю вопрос, - медленно, с дрожью в голосе, но все же с известной долей металла, проговорил Беляев: - Что говорил Заратустра?!
Тоська и Скребнев немного приободрились.
- А черт его знает, что он там говорил! - отмахнулся было Скребнев.
Беляев вновь прокричал:
- Что говорил Заратустра?!
В паузе он увидел, что Тоська и Скребнев опять напугались. Тогда он сбросил обороты, шагнул к столу и, улыбнувшись, разъяснил:
- Так! Так говорил Заратустра! То есть, когда я выкликаю призывно вопрос: "Что говорил Заратустра?!", вы тут же хором отвечаете сначала: "Так!", а через антракт добавляете: "Так говорил Заратустра!" Ясно? Есть восторженные вопросы?
- Вопросов нет! - сказала Тоська, облегченно вздыхая.
- Тогда репетнем, - сказал Беляев и без предупреждения вскричал пуще прежнего: - Что-о-о го-оворил Заратустра-а-а-а?!
- Так! - как танковый залп, грянул Скребнев, а Тоська запоздала.
Беляев прошелся по комнате, набычившись, как бы оценивая качество услышанного ответа.
- А ну еще раз! - приказал Беляев и на смертельно высокой ноте проскулил: -Что говорил Заратустра?!
- Так! - в унисон бухнули ответ и после малой паузы - добавили: - Так говорил Заратустра!
- Так говорил Заратустра!
- Годится! - похвалил учеников Беляев, сел к столу и как ни в чем не бывало налил всем по полной.
Он поднял рюмку, подумал и встал.
- Итак, я вынужден произнести небольшую речь, поскольку вижу, что праздник, не начавшись, может печально закончиться. Времени у нас, - он взглянул на часы, - десять часов и эти десять часов мы должны провести в карнавальном веселии. Есть возражения?!
- Нет, - сказала Тоська, хохоча заранее.
- Нет, - сказал Скребнев, принимая праздник.
- Итак, я продолжаю читать тезисы доклада к юбилейной конференции праздничной комиссии, созданной для подготовки к празднованию круглой эллиптической даты введения непосвященных в посвященные в праздники. Беляев чуть качнулся и плеснул из своей поднятой рюмки водку на цветастое платье красавицы Тоськи. Но Тоська не обратила на это внимания. - Я человек праздничный! Я вижу жизнь не как уныние, а как великое магическое поле своего вечного праздника. Но праздник - это не значит полудурковатое веселье. Праздник - это нечто возвышенное! Нас здорово дурачили разные Грозные, Сталины, Христы...
Беляев на мгновение замер, почувствовав, что отец вошел в него в эту минуту, отнял его голос и воткнул свой, более ядовитый. И уже, казалось Беляеву, не он говорит, а говорит отец. И она никак не мог остановить отца. Он и сам как будто вылетел из своей оболочки, сидел на люстре и смотрел на себя, стоящего под этой люстрой и говорящего голосом отца:
- Мы рабы авторитетов. Любой, овладевший гипнотизмом слова, способен повести стадо человеческое за собой. Но я предостерегаю вас от этого...
Беляев сопротивлялся отцу, и когда тот хотел высказаться о писателях, которые суть евреи, Беляев откусил голос отца, переборов в себе отца, увел тему в сторону, но в какую-то другую, не предполагавшуюся им для этого праздничного слова. Беляев вновь возвысил голос до крика:
- Я - Фидлер! Сотрудники НКВД - ко мне! Смирно!
Скребнев не отводил глаз от бледного, по-волчьи злого лица Беляева. А тот вдруг затих, выронил рюмку и зарыдал. Так стонут деревья во время урагана.
Тоська вскочила и прижала его голову к своей груди. Через минуту-другую Беляев успокоился, махнул рукой, сел за стол. Скребнев моментально налил ему полную. Выпили, закусили. Беляев улыбнулся Скребневу и закурил. Ему вдруг стало нестерпимо хорошо в этом кругу. Не хотелось ни говорить, ни спорить, а просто вот так сидеть, наслаждаться покоем и курить. Беляев как бы окончательно похмелился, сбросил с себя груз вчерашнего, протрезвел. И новый день увиделся им через прозрачные занавески. Небо было синее, светило солнце и виднелись снежные крыши.
Хорошо.
Он был совершенно трезв, как льдинка, как хрусталь.
И ему хотелось веселья. Не ему самому даже, а тому, кто был в нем сейчас и руководил им. Значит, отец временно исчез. Это приятно. Беляев встал, походил по квартире, как бы что-то придумывая. Скребнев о чем-то весело и беззаботно трепался с Тоськой.
Наконец Беляев увидел хозяйственную сумку с вином. Подумал. Направился в ванную, взял таз, эмалированный. С тазом и с сумкой вошел в комнату. Поставил таз на пол. Взял нож, чтобы срезать с бутылок полиэтиленовые пробки. Срежет пробку и стоит - льет вино в таз. До краев наполнил.
Скребнев с Тоськой молча наблюдали за ним.
Беляев встал на колени и принялся лакать вино из таза. Тут же Тоська присоединилась. Она лакала так смачно, что Скребнев не заставил себя ждать.
- До дна! - изредка кричал Беляев, давая себе передохнуть.
Толкались головами, хотя таз был довольно-таки широкий, хохотали, сопели, булькали.
- И я не отрицаю в себе животность, - в паузу мягко заметил Беляев.
- А хорошо! - вопила Тоська.
Потом как-то все стало гаснуть и, как бы сопротивляясь темноте, Беляев выкрикнул в эту темноту:
- Что говорил Заратустра?!
И далеким эхом из этой темноты донеслось:
- Так! Так говорил Заратустра.
Глава XXIX
- Заратустру зарезали как собаку туранцы во взятом ими Балхе две с половиной тысячи лет назад, а ты тут сидишь и заратуструешь! Все вы, заратустры, убегаете от жизни, как. только понимаете, что не можете пробиться в этой жизни среди равных вам по рождению людей, убегаете в отрицание устоявшегося быта, сшибаете с пьедесталов богов, как будто в богах все дело. Дело в людях, создающих этих богов. Но ты, Заратустра, на Бога не тянешь. Нет, не тянешь, - усмехнулся Беляев, более или менее приходя в себя после пьянки.
Отца неприятно волновало, что сын ввалился к нему вчера поздно вечером в состоянии положения риз. То было словно во сне или в бреду, отец никак не мог поверить в то, что сын напьется, как и он напивался. Зеркало! Отвратительное зеркало. Отцу неприятно было смотреть на самого себя. И сейчас, когда витийствовал поправившийся водкой сын, отец как-то съежился, дыхание стало тяжелым и частым, все тело болело от усталости, и почему-то слезы потекли у него по лицу. Жалко было сына. Отец и не предполагал, что вся его, как он сам называл, "сволочная" сущность передастся сыну. А почему она не должна была передаться сыну, если он двадцать лет выступал перед ним именно в моменты разнузданных пьянок? В этот же момент водка для самого отца была противна, и он не пил, был трезв и стар.
Он смахнул слезы со щек и для успокоения сына, для поддержания беседы сказал:
- Зарезали тело, но не зарезали существа идеи. Впрочем, тот персидский Заратуштра мне менее всего интересен, как и все огнепоклонники. Мне интересен тип человека Заратустры, каковым и я сам являюсь. Это тип отбросок общества.
Беляев что-то промычал, желая попасть вилкой в огурчик, который плавал на дне большой банки и никак не хотел попадаться на острые зубцы. Беляеву даже показалось, что это какой-то живой огурец, вроде головастика, которых он в детстве, в пионерлагере, ловил собственным чулком, когда чулок походил на змею, съедающую будущего лягушонка в крапинку, пупырчатого как маринованный огурчик, который не хотел попадаться на вилку.
- А я - сердце и ум общества, - сказал Беляев, проткнув огурец.
Он поднял вилку с огурцом и долго смотрел на него, как бы прикидывая, откусить сразу или после рюмки. Решил - после рюмки, и выпил. Водка показалась слишком сладкой и слабой. И огурчик не подчеркнул ее свежести.
- Люблю я тебя, отец! - воскликнул Беляев и полез обниматься, что особенно было неприятно отцу, но он терпел.
- И я тебя люблю, - тихо сказал отец, когда Беляев отстранился. - Как же я могу тебя не любить, когда ты мой ребеночек. Я смотрю на тебя и не верю, что ты мыслишь, говоришь, живешь, действуешь в этой проклятой жизни. И я боюсь за тебя.
- Почему?
- Потому что и ты умрешь! - всхлипнул отец. - Все мы смертники на этом свете, и все утешаем себя, что каким-то образом будем жить на небесах, Страшно, страшно мне, Заратустре!
Беляев слушал своего отца и вспоминал, как когда-то, много-много лет назад, во сне, он увидел себя в красном гробу, проснулся в ужасе и с криком, после чего мать никак не могла его успокоить и он не мог заснуть до самого утра.
- Подбадривать нужно себя, подбадривать, - сказал Заратустра. - Все религии и все философии мира - род подбадривания. Я чувствую, по себе чувствую, что человек от рождения очень печален. Эти чертовы мысли о смерти преследуют меня всю жизнь. А я все живу, живу, живу и никак не доживу до могилы...
- Живи пока, - сказал Беляев.
- Живу и ничего не понимаю, хотя напихал в свою память всякую всячину Сократа, Ницше, Христа, Аристотеля, Платона, Шопенгауэра, Сервантеса, Толстого, Конфуция, Чехова, Сартра, Достоевского, Моисея, Марка и Иоанна, Заратуштру, Монтеня, Эпиктета, Аврелия, Будду, Эразма Роттердамского, Франциска Ассизского, Паскаля, Джона Рескина, - имена вылетали из уст отца, как из автомата, - Лессинга, Чаадаева, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Кропоткина, Карлейля, Магомета, благодаря тебе - самиздат и тамиздат, и "Пиры Валтасара" Искандера!
Выстрелив именами, отец встал, хрипло закашлялся и закурил.
- А что говорил Заратустра? - с некоторым пьяненьким ехидством спросил Беляев, наливая себе очередную рюмку.
- Так! - умышленно взвизгнул отец, чтобы поддержать уровень хорошего самочувствия сына. Беляев не удовлетворился ответом.
- Заратустра говорил, - начал Беляев, - что не обрабатывающий землю будет вечно стоять у чужих дверей с протянутой рукой, вечно будет пользоваться отбросами богатых.
Говоря это, Беляев как бы намекал на бездеятельность отца и подчеркивал то, что он сам, Беляев, достиг в жизни всего, что доступно человеку в его положении. Однако и у Беляева оставалось сомнение, не все было ясно, чего-то еще недоставало, и все еще казалось, что у него нет чего-то самого главного, а что такое в жизни самое главное - он не знал. В виде подмены этого главного могли им ставиться какие-то цели, но они для того и ставятся, чтобы их достигать, и как очередная цель достигалась, на месте этого главного образовывалась колоссальная черная дыра неизвестности, что же дальше, что в этой загадочной и одновременно примитивной жизни главное?! И в настоящем, как и прежде, как и много лет назад, волнует все та же надежда на будущее. И в этом будущем, где-то далеко, стоит и светит сумеречным светом сигнальный огонек смерти.
Заратустра вдруг преобразился, принял величественную позу, такую позу, когда все люди кажутся маленькими, испуганными и виноватыми, и отчеканил:
- Так! говорил Заратустра! Через тебя, семя мое, я обрабатываю землю и повелеваю людям быть послушными мне!
- Молодец! - вскричал Беляев. - Ты - гениальный человек, Заратустра, что замешал меня на еврейской крови!
После этого Беляев, как и Заратустра, прослезился и долго от волнения не мог выговорить ни слова, затем встал, подошел к отцу и стал страстно целовать его, как единственную в жизни драгоценную душу.
- Ад скрыт за наслаждениями, а рай - за трудами и бедствиями, зашептал он на ухо отцу. - Но уж очень привлекателен ад!
- Не познавший ада - не узнает и рай, - сказал отец.
Он усадил сына на место, а сам зажег газ и принялся готовить ему горячий завтрак. Вчерашнее картофельное пюре, которое он замешивал на кипяченом молоке, выложил на горячую сковороду, положил сливочного масла, рядом с пюре устроил две сосиски и разбил на них три яйца, аппетитно глянувшие тремя солнцами желтков.
- Все живое боится мучений, - сказал Заратустра, - все живое боится смерти. Это я какой-то выродок, уже умер, а все живу.
Он положил на тарелку горячую еду и поставил ее на стол перед сыном.
- Как гудит у меня голова! - сказал Беляев.
- Пройдет.
- Я знаю, что пройдет, но знание не успокаивает.
- Поешь, легче будет.
- Не идет в меня еда.
- А ты - потихоньку, - посоветовал отец. Беляев подцепил вилкой яйцо и поднес ко рту, затем усилием воли заставил себя проглотить насильно это яйцо.
Посидев некоторое время молчаливо, Беляев вдруг встрепенулся, как бы что-то вспоминая, и сказал:
- Заратустра, отведи меня домой. Я больше не желаю пить! Отведи меня, а то я могу и возжелать. Отведи меня домой. Сам я могу не дойти, а моя Лиза не знает, где я и что со мной.
Отец с некоторой приподнятостью пожелал помочь сыну одеться, но тот сам, как бы трезвея от поставленной ближайшей цели - попасть домой, - ловко попал руками в рукава новой дубленки.
- Говорит Первый - посидим вечерок. Ну и посидели - недельку! Он пьет и не пьянеет! Я упаду, засну, открою глаза, а он сидит за столом как ни в чем не бывало. Бывают же такие русские типы! Бочками пьют и не падают!
- Ты мне о Первом ничего не говорил.
- А что о нем, борове, говорить, - махнул куда-то за стену рукой Беляев.- Млекопитающее. Плохо говорит на родном языке, книг не читает, охотник. Говорит, что любит охотиться на уток, гусей и кабанов. Стрелять лучше всего в глаз. Пили, а он все мне про этот глаз! Думаю, что он и человеку, ближайшему родственнику гуся и кабана, в глаз запросто выстрелит!
Отец оделся и они вышли на улицу. Светило солнце. Сверкал серебром снег. Близился Новый, 1982 год.
От солнца и синего неба Беляев повеселел.
- Как хорошо дышать морозным воздухом! - воскликнул он. - Надо отходную сделать! - добавил он твердо и потащил отца к Краснопролетарской улице.
Отец повиновался и, когда, увидев церковь, понял замысел сына, как-то подтянулся и расправил плечи.
Сняв шапки, вошли в церковь.
Шла служба. Беляев стал страстно, даже неистово креститься. Отец тоже хотел наложить на себя крестное знамение, но рука не поднялась, словно окаменела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
Через полчаса они сидели за столом, а через час спали в обнимку на кухонном полу.
Утром Беляева тошнило, болела голова, мелко дрожали руки. Он лежал на кухне один, вслушивался в свою болезнь и никак не мог понять где он, что с ним, почему ему так плохо, и почему он всего боится. Так он лежал до тех пор, пока не вошла на кухню какая-то полная пожилая женщина, прямо-таки старуха, сказавшая:
- Коля, плохо?
Он лишь сигнализировал закрытием глаз. И подумал про себя, смутно вспоминая вчерашний день, неужели он совокуплялся с этой старухой. Она вышла, но мигом вернулась с фужером водки и соленым огурцом.
- Я не-е бу-уду, - простонал, едва отмахнувшись слабой рукой, Беляев. Я никогда на другой день не-е бу-уду...
- Как миленький будешь! - приказным тоном сказала старуха и приподняла ладонью голову Беляева. - Пей немедленно! Смотри, на кого ты похож! Стыд и срам. Совсем зеленый! - Она стала заливать ему в рот водку.
Водка не хотела идти внутрь, наталкивалась на плотины, но старуха упрямо заливала ее в рот, пока что-то не открылось в Беляеве и он не проглотил целый фужер, тут же зажевав его огурцом.
- Теперь полежи тихо, не шевелись! - приказала старуха и ушла.
Сначала Беляев почувствовал огонь в желудке, потом ощутил прилив крови к голове. Через минут пятнадцать вдруг все исчезло. Не все то, что радовало, а все то, что болело. Тело стало легким, воздушным, хотелось радости, праздника.
Беляев быстро поднялся, заскочил в ванную, умылся, побрился и причесался.
С порога комнаты он с улыбкой и довольно громко промолвил:
- Я человек праздничный!
Скребнев и Тоська, сидевшие за столом спиной к двери, обернулись и захлопали в ладоши. При этом Скребнев столкнул рюмку на пол. Тоська тут же нагнулась и подняла ее. Рюмка не разбилась,
- А вот мы сейчас и устроим праздник! - поддержала Тоська. - Сегодня же Введение!
- Вот-вот! - радостно пробурчал Скребнев, наливая по полной.
Когда выпили, Тоська сразу же похорошела и стала в глазах Беляева такой же привлекательной, как накануне. Она встала из-за стола и сказала:
- Вы тут посидите, а я сейчас горячего приготовлю!
Как только она удалилась, Скребнев спросил:
- Я вчера ничего такого себе не позволял?
- Да вроде, нет, - сказал Беляев.
- Еле встал, - пожаловался Скребнев.
- Не говори! Я тоже.
- И чего мы завелись, - сказал Скребнев. - Ладно, сегодня еще попьем для поправки и амба! Завтра жена приедет.
- Амба! - согласился Беляев.
- А эта где спала? - спросил Скребнев, кивая в сторону кухни.
- Как где? - не понял Беляев. - С тобой, наверно.
- Да что ты! Я как труп один на диване валялся...
- А я на кухне на полу, - сказал Беляев, - чтобы вам не мешать...
Помолчали, затем выпили.
Тоська принесла горячее: картошку с антрекотами. Под это дело хорошо выпили и запьянели. Хотелось петь, шуметь, говорить. Скребнев вдруг стал долго и нудно говорить о том, как он руководит институтом и воспитывает студентов.
Беляев слушал, слушал, слушал, затем как заорет:
- Что говорил Заратустра?!
Стекла задрожали от этого душераздирающего вопля. Тоська побелела и ее изнутри охватил страх. А Скребнев вжался в кресло.
Беляев уже стоял в центре комнаты, нервно сжимал кулаки и, трепеща всем телом, напряженно смотрел на сидящих, как будто хотел сейчас же убить их. Ножа ему не хватало в руке.
- Я повторяю вопрос, - медленно, с дрожью в голосе, но все же с известной долей металла, проговорил Беляев: - Что говорил Заратустра?!
Тоська и Скребнев немного приободрились.
- А черт его знает, что он там говорил! - отмахнулся было Скребнев.
Беляев вновь прокричал:
- Что говорил Заратустра?!
В паузе он увидел, что Тоська и Скребнев опять напугались. Тогда он сбросил обороты, шагнул к столу и, улыбнувшись, разъяснил:
- Так! Так говорил Заратустра! То есть, когда я выкликаю призывно вопрос: "Что говорил Заратустра?!", вы тут же хором отвечаете сначала: "Так!", а через антракт добавляете: "Так говорил Заратустра!" Ясно? Есть восторженные вопросы?
- Вопросов нет! - сказала Тоська, облегченно вздыхая.
- Тогда репетнем, - сказал Беляев и без предупреждения вскричал пуще прежнего: - Что-о-о го-оворил Заратустра-а-а-а?!
- Так! - как танковый залп, грянул Скребнев, а Тоська запоздала.
Беляев прошелся по комнате, набычившись, как бы оценивая качество услышанного ответа.
- А ну еще раз! - приказал Беляев и на смертельно высокой ноте проскулил: -Что говорил Заратустра?!
- Так! - в унисон бухнули ответ и после малой паузы - добавили: - Так говорил Заратустра!
- Так говорил Заратустра!
- Годится! - похвалил учеников Беляев, сел к столу и как ни в чем не бывало налил всем по полной.
Он поднял рюмку, подумал и встал.
- Итак, я вынужден произнести небольшую речь, поскольку вижу, что праздник, не начавшись, может печально закончиться. Времени у нас, - он взглянул на часы, - десять часов и эти десять часов мы должны провести в карнавальном веселии. Есть возражения?!
- Нет, - сказала Тоська, хохоча заранее.
- Нет, - сказал Скребнев, принимая праздник.
- Итак, я продолжаю читать тезисы доклада к юбилейной конференции праздничной комиссии, созданной для подготовки к празднованию круглой эллиптической даты введения непосвященных в посвященные в праздники. Беляев чуть качнулся и плеснул из своей поднятой рюмки водку на цветастое платье красавицы Тоськи. Но Тоська не обратила на это внимания. - Я человек праздничный! Я вижу жизнь не как уныние, а как великое магическое поле своего вечного праздника. Но праздник - это не значит полудурковатое веселье. Праздник - это нечто возвышенное! Нас здорово дурачили разные Грозные, Сталины, Христы...
Беляев на мгновение замер, почувствовав, что отец вошел в него в эту минуту, отнял его голос и воткнул свой, более ядовитый. И уже, казалось Беляеву, не он говорит, а говорит отец. И она никак не мог остановить отца. Он и сам как будто вылетел из своей оболочки, сидел на люстре и смотрел на себя, стоящего под этой люстрой и говорящего голосом отца:
- Мы рабы авторитетов. Любой, овладевший гипнотизмом слова, способен повести стадо человеческое за собой. Но я предостерегаю вас от этого...
Беляев сопротивлялся отцу, и когда тот хотел высказаться о писателях, которые суть евреи, Беляев откусил голос отца, переборов в себе отца, увел тему в сторону, но в какую-то другую, не предполагавшуюся им для этого праздничного слова. Беляев вновь возвысил голос до крика:
- Я - Фидлер! Сотрудники НКВД - ко мне! Смирно!
Скребнев не отводил глаз от бледного, по-волчьи злого лица Беляева. А тот вдруг затих, выронил рюмку и зарыдал. Так стонут деревья во время урагана.
Тоська вскочила и прижала его голову к своей груди. Через минуту-другую Беляев успокоился, махнул рукой, сел за стол. Скребнев моментально налил ему полную. Выпили, закусили. Беляев улыбнулся Скребневу и закурил. Ему вдруг стало нестерпимо хорошо в этом кругу. Не хотелось ни говорить, ни спорить, а просто вот так сидеть, наслаждаться покоем и курить. Беляев как бы окончательно похмелился, сбросил с себя груз вчерашнего, протрезвел. И новый день увиделся им через прозрачные занавески. Небо было синее, светило солнце и виднелись снежные крыши.
Хорошо.
Он был совершенно трезв, как льдинка, как хрусталь.
И ему хотелось веселья. Не ему самому даже, а тому, кто был в нем сейчас и руководил им. Значит, отец временно исчез. Это приятно. Беляев встал, походил по квартире, как бы что-то придумывая. Скребнев о чем-то весело и беззаботно трепался с Тоськой.
Наконец Беляев увидел хозяйственную сумку с вином. Подумал. Направился в ванную, взял таз, эмалированный. С тазом и с сумкой вошел в комнату. Поставил таз на пол. Взял нож, чтобы срезать с бутылок полиэтиленовые пробки. Срежет пробку и стоит - льет вино в таз. До краев наполнил.
Скребнев с Тоськой молча наблюдали за ним.
Беляев встал на колени и принялся лакать вино из таза. Тут же Тоська присоединилась. Она лакала так смачно, что Скребнев не заставил себя ждать.
- До дна! - изредка кричал Беляев, давая себе передохнуть.
Толкались головами, хотя таз был довольно-таки широкий, хохотали, сопели, булькали.
- И я не отрицаю в себе животность, - в паузу мягко заметил Беляев.
- А хорошо! - вопила Тоська.
Потом как-то все стало гаснуть и, как бы сопротивляясь темноте, Беляев выкрикнул в эту темноту:
- Что говорил Заратустра?!
И далеким эхом из этой темноты донеслось:
- Так! Так говорил Заратустра.
Глава XXIX
- Заратустру зарезали как собаку туранцы во взятом ими Балхе две с половиной тысячи лет назад, а ты тут сидишь и заратуструешь! Все вы, заратустры, убегаете от жизни, как. только понимаете, что не можете пробиться в этой жизни среди равных вам по рождению людей, убегаете в отрицание устоявшегося быта, сшибаете с пьедесталов богов, как будто в богах все дело. Дело в людях, создающих этих богов. Но ты, Заратустра, на Бога не тянешь. Нет, не тянешь, - усмехнулся Беляев, более или менее приходя в себя после пьянки.
Отца неприятно волновало, что сын ввалился к нему вчера поздно вечером в состоянии положения риз. То было словно во сне или в бреду, отец никак не мог поверить в то, что сын напьется, как и он напивался. Зеркало! Отвратительное зеркало. Отцу неприятно было смотреть на самого себя. И сейчас, когда витийствовал поправившийся водкой сын, отец как-то съежился, дыхание стало тяжелым и частым, все тело болело от усталости, и почему-то слезы потекли у него по лицу. Жалко было сына. Отец и не предполагал, что вся его, как он сам называл, "сволочная" сущность передастся сыну. А почему она не должна была передаться сыну, если он двадцать лет выступал перед ним именно в моменты разнузданных пьянок? В этот же момент водка для самого отца была противна, и он не пил, был трезв и стар.
Он смахнул слезы со щек и для успокоения сына, для поддержания беседы сказал:
- Зарезали тело, но не зарезали существа идеи. Впрочем, тот персидский Заратуштра мне менее всего интересен, как и все огнепоклонники. Мне интересен тип человека Заратустры, каковым и я сам являюсь. Это тип отбросок общества.
Беляев что-то промычал, желая попасть вилкой в огурчик, который плавал на дне большой банки и никак не хотел попадаться на острые зубцы. Беляеву даже показалось, что это какой-то живой огурец, вроде головастика, которых он в детстве, в пионерлагере, ловил собственным чулком, когда чулок походил на змею, съедающую будущего лягушонка в крапинку, пупырчатого как маринованный огурчик, который не хотел попадаться на вилку.
- А я - сердце и ум общества, - сказал Беляев, проткнув огурец.
Он поднял вилку с огурцом и долго смотрел на него, как бы прикидывая, откусить сразу или после рюмки. Решил - после рюмки, и выпил. Водка показалась слишком сладкой и слабой. И огурчик не подчеркнул ее свежести.
- Люблю я тебя, отец! - воскликнул Беляев и полез обниматься, что особенно было неприятно отцу, но он терпел.
- И я тебя люблю, - тихо сказал отец, когда Беляев отстранился. - Как же я могу тебя не любить, когда ты мой ребеночек. Я смотрю на тебя и не верю, что ты мыслишь, говоришь, живешь, действуешь в этой проклятой жизни. И я боюсь за тебя.
- Почему?
- Потому что и ты умрешь! - всхлипнул отец. - Все мы смертники на этом свете, и все утешаем себя, что каким-то образом будем жить на небесах, Страшно, страшно мне, Заратустре!
Беляев слушал своего отца и вспоминал, как когда-то, много-много лет назад, во сне, он увидел себя в красном гробу, проснулся в ужасе и с криком, после чего мать никак не могла его успокоить и он не мог заснуть до самого утра.
- Подбадривать нужно себя, подбадривать, - сказал Заратустра. - Все религии и все философии мира - род подбадривания. Я чувствую, по себе чувствую, что человек от рождения очень печален. Эти чертовы мысли о смерти преследуют меня всю жизнь. А я все живу, живу, живу и никак не доживу до могилы...
- Живи пока, - сказал Беляев.
- Живу и ничего не понимаю, хотя напихал в свою память всякую всячину Сократа, Ницше, Христа, Аристотеля, Платона, Шопенгауэра, Сервантеса, Толстого, Конфуция, Чехова, Сартра, Достоевского, Моисея, Марка и Иоанна, Заратуштру, Монтеня, Эпиктета, Аврелия, Будду, Эразма Роттердамского, Франциска Ассизского, Паскаля, Джона Рескина, - имена вылетали из уст отца, как из автомата, - Лессинга, Чаадаева, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Кропоткина, Карлейля, Магомета, благодаря тебе - самиздат и тамиздат, и "Пиры Валтасара" Искандера!
Выстрелив именами, отец встал, хрипло закашлялся и закурил.
- А что говорил Заратустра? - с некоторым пьяненьким ехидством спросил Беляев, наливая себе очередную рюмку.
- Так! - умышленно взвизгнул отец, чтобы поддержать уровень хорошего самочувствия сына. Беляев не удовлетворился ответом.
- Заратустра говорил, - начал Беляев, - что не обрабатывающий землю будет вечно стоять у чужих дверей с протянутой рукой, вечно будет пользоваться отбросами богатых.
Говоря это, Беляев как бы намекал на бездеятельность отца и подчеркивал то, что он сам, Беляев, достиг в жизни всего, что доступно человеку в его положении. Однако и у Беляева оставалось сомнение, не все было ясно, чего-то еще недоставало, и все еще казалось, что у него нет чего-то самого главного, а что такое в жизни самое главное - он не знал. В виде подмены этого главного могли им ставиться какие-то цели, но они для того и ставятся, чтобы их достигать, и как очередная цель достигалась, на месте этого главного образовывалась колоссальная черная дыра неизвестности, что же дальше, что в этой загадочной и одновременно примитивной жизни главное?! И в настоящем, как и прежде, как и много лет назад, волнует все та же надежда на будущее. И в этом будущем, где-то далеко, стоит и светит сумеречным светом сигнальный огонек смерти.
Заратустра вдруг преобразился, принял величественную позу, такую позу, когда все люди кажутся маленькими, испуганными и виноватыми, и отчеканил:
- Так! говорил Заратустра! Через тебя, семя мое, я обрабатываю землю и повелеваю людям быть послушными мне!
- Молодец! - вскричал Беляев. - Ты - гениальный человек, Заратустра, что замешал меня на еврейской крови!
После этого Беляев, как и Заратустра, прослезился и долго от волнения не мог выговорить ни слова, затем встал, подошел к отцу и стал страстно целовать его, как единственную в жизни драгоценную душу.
- Ад скрыт за наслаждениями, а рай - за трудами и бедствиями, зашептал он на ухо отцу. - Но уж очень привлекателен ад!
- Не познавший ада - не узнает и рай, - сказал отец.
Он усадил сына на место, а сам зажег газ и принялся готовить ему горячий завтрак. Вчерашнее картофельное пюре, которое он замешивал на кипяченом молоке, выложил на горячую сковороду, положил сливочного масла, рядом с пюре устроил две сосиски и разбил на них три яйца, аппетитно глянувшие тремя солнцами желтков.
- Все живое боится мучений, - сказал Заратустра, - все живое боится смерти. Это я какой-то выродок, уже умер, а все живу.
Он положил на тарелку горячую еду и поставил ее на стол перед сыном.
- Как гудит у меня голова! - сказал Беляев.
- Пройдет.
- Я знаю, что пройдет, но знание не успокаивает.
- Поешь, легче будет.
- Не идет в меня еда.
- А ты - потихоньку, - посоветовал отец. Беляев подцепил вилкой яйцо и поднес ко рту, затем усилием воли заставил себя проглотить насильно это яйцо.
Посидев некоторое время молчаливо, Беляев вдруг встрепенулся, как бы что-то вспоминая, и сказал:
- Заратустра, отведи меня домой. Я больше не желаю пить! Отведи меня, а то я могу и возжелать. Отведи меня домой. Сам я могу не дойти, а моя Лиза не знает, где я и что со мной.
Отец с некоторой приподнятостью пожелал помочь сыну одеться, но тот сам, как бы трезвея от поставленной ближайшей цели - попасть домой, - ловко попал руками в рукава новой дубленки.
- Говорит Первый - посидим вечерок. Ну и посидели - недельку! Он пьет и не пьянеет! Я упаду, засну, открою глаза, а он сидит за столом как ни в чем не бывало. Бывают же такие русские типы! Бочками пьют и не падают!
- Ты мне о Первом ничего не говорил.
- А что о нем, борове, говорить, - махнул куда-то за стену рукой Беляев.- Млекопитающее. Плохо говорит на родном языке, книг не читает, охотник. Говорит, что любит охотиться на уток, гусей и кабанов. Стрелять лучше всего в глаз. Пили, а он все мне про этот глаз! Думаю, что он и человеку, ближайшему родственнику гуся и кабана, в глаз запросто выстрелит!
Отец оделся и они вышли на улицу. Светило солнце. Сверкал серебром снег. Близился Новый, 1982 год.
От солнца и синего неба Беляев повеселел.
- Как хорошо дышать морозным воздухом! - воскликнул он. - Надо отходную сделать! - добавил он твердо и потащил отца к Краснопролетарской улице.
Отец повиновался и, когда, увидев церковь, понял замысел сына, как-то подтянулся и расправил плечи.
Сняв шапки, вошли в церковь.
Шла служба. Беляев стал страстно, даже неистово креститься. Отец тоже хотел наложить на себя крестное знамение, но рука не поднялась, словно окаменела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38