А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Было это в дни смерти Сталина. Какая тогда была обстановка, все знают, помнят, то есть не все, а те, кто пережил. В кино, может быть, было чуть легче, чем в других областях, но все равно нелегко. Тяжело было быть евреем – ужасно, стыдно и страшно. Сжималась какая-то петля. Из знакомых в те дни были арестованы Игорь Нежный, Маклярский. В группе было страшно. Все наглее делался Викторов-Алексеев.
А тут процесс врачей-убийц, много врачей знакомых. В общем, жутко было. Машина дежурила все время под окном. Каждый звонок ночью заставлял вскочить. Звук остановившейся машины – и сердце забьется; я чувствовал – долго не протянуть.
Уже вызывал меня Рязанов, заместитель Большакова, намекал: работать мы вам позволим, но группу буду подбирать сам, будете под особым наблюдением. Я сказал:
– Режиссер, который не может набрать группу, уже не режиссер.
Он говорит:
– Ну, ваше дело. А чем займетесь?
Я говорю:
– Сценарии буду писать.
– А мы их ставить не будем. Вы поймите, Михаил Ильич, речь идет о вашей работе, а может быть, и больше. Мы о вашем благе заботимся. Мы сохранить вас хотим.
Эрмлер был в это время уже уволен в документальную кинематографию. Арнштам уволен, Райзман в Латвию куда-то. В общем, сладко было.
Ну, чувствовал я, что, вот, последние дни; уже примерялись мы с Лелей, что будет, как будет, что делать, если это случится?
А тут – подох!
Ну, объявления в газетах, траурные речи. На улицах миллион народа. Масса погибших в давке – все это знают. Растерянная Наташка. В доме растерянность. Только отчетливо помню: сознанием я понимал – слава богу, может быть, будет легче! Может быть, уцелеем.
А сердце как-то не мирилось, потому что в то же время я сердцем как-то верил в Сталина. Помню, Леля меня ночью спрашивает, глаза широко открыты:
– Роммочка, что же с нами будет?
Я ей говорю:
– Леля, хуже не будет… хуже не будет. – Говорю, и сам не верю.
Вот в этом странном состоянии, в котором многие тогда пребывали, решил я пойти к одному знакомому – хорошему человеку, большому, умному человеку. Жил он в Доме правительства. Решил просто пойти, поговорить с ним. Незадолго до этого Леля у него была, еще до смерти Сталина, рассказывала, что со мной творится, как меня травят, что происходит, и говорит ему:
– Может быть, к Берии пойти?
Он ей:
– Упаси вас бог появляться у этого человека, упаси вас бог!
Пошел я к нему, говорю ему: так и так, мол. Имя-отчество не хочу упоминать, он меня ведь не уполномочил рассказывать-то.
– Что будет?
Он говорит:
– Давайте пойдем на кухню, там можно спокойнее говорить.
Повел меня на кухню, пустил воду из крана, зажег четыре конфорки газовые и говорит:
– Расскажу я вам одну историю. Несколько лет назад я получил высокое назначение. Получил от Сталина. Поручено мне было составить доклад по одному очень важному делу.
(Но я тоже этого дела излагать не буду, потому что сразу будет понятно, к кому это я пришел.)
– Доложить должен был на Политбюро. Вот прихожу, являюсь на Политбюро первый раз в жизни. Сидят все члены Политбюро, Сталин во главе. Ну, тут Маленков, Каганович, Берия, Ворошилов, Молотов, – все. Докладываю. Докладываю объективно: дело крупное, потребует огромных капиталовложений, которые должны пойти за счет других отраслей народного хозяйства. Поэтому, естественно, надо было подумать, идти на него или не идти. Ну, я доложил, выслушали все, первое слово берет Ворошилов, говорит: «А зачем нам это? Огромные капиталовложения, придется сократить другие, очень важные отрасли, в том числе вооружение армии, развитие промышленности, строительство. А эффект какой? Не нужно нам это, в общем, пока что». И пока Ворошилов говорил, Сталин чуть-чуть нахмурился.
Это другие заметили, а Ворошилов не заметил. Но другие заметили, и тут же взял слово Берия. И горячо поддержал это новое, очень дорогое дело. За ним поддержал еще кто-то, еще кто-то, Каганович, Маленков, Булганин… Ну, Ворошилов, видно, несообразительный, вторично просит слово и говорит: «Я все-таки не понимаю, ну зачем же это…»
И в это время Сталин так легонечко ударяет по столу пальцами, и все замолкают. И Сталин говорит, негромко так: «Я не понимаю, почему товарищ Ворошилов с таким упорством отстаивает предложение, которое явно клонит к уменьшению военной мощи Советского Союза. Что это предложение клонит к тому, чтобы уменьшить нашу мощь, это мы все понимаем. Мы еще не понимаем причин, по которым товарищ Ворошилов отстаивает' его и, кстати, не в первый раз отстаивает подобную точку зрения. Но рано или поздно мы это поймем».
Сказал и замолчал. И стало так тихо, что слышно было, как тикают часы на руках у присутствующих. И даже как будто бы слышно, как сердце бьется. Ворошилов сидит белый, на лбу у него выступает пот, начинает стекать вниз. Никто на него не смотрит, только Берия смотрит, не отрывая взгляда.
А я, – говорит мне рассказчик, – сижу, затаив дыхание, смотрю то на Ворошилова, то на Берию. Берия пальцами перебирает. На Сталина не решаюсь даже взглянуть. И вдруг, после этой долгой, томительной паузы, которая длилась, может быть, несколько минут – они показались огромным временем, и все тикали часы на руках, – Сталин так говорит негромко: «Ну что ж, на сегодня довольно. Давайте перейдем в зал, посмотрим картину».
Все встали, пошли в зал. Раздались голоса. Переговариваются все между собой. Ворошилов один, никто к нему не подходит. Все пошли в зал, и я пошел в зал.
Ну, вошли мы в зал. В зале столики стоят, около каждого столика три стула – три, потому что одна сторона обращена к экрану, там стула нет… Вино на столе, фруктовая вода, лимонад, фрукты, конфеты, что ли. Все сели за столики – вдвоем, втроем. Народу-то немного, три столика заняли. А Ворошилов один сел, к нему никто не подсел. Ну, я человек новый, незнакомый, – говорит мне рассказчик, – тоже сел один, за отдельный столик, думаю: что же он нам покажет сейчас? Маневры американского флота или какую-нибудь политическую хронику? Что?
А его в зале нет.
Погас свет, зажегся экран. Господи, владыка! «Огни большого города» Чарли Чаплина! Ну, очевидно, там все привыкли. Дело в том, что Сталин очень любил несколько картин, в том числе «Огни большого города», «Чапаева», «Волгу-Волгу» и «Ленин в Октябре». Да, еще «Большой вальс». И, оказывается, члены Политбюро всегда знали, что в любой момент им могут показать любую из этих картин, и надо смотреть. Ничего тут не сделаешь – смотри. Хозяин хочет сегодня смотреть «Волгу-Волгу» – смотри «Волгу-Волгу», «Большой вальс» – смотри «Большой вальс». Но вот на этот раз решил смотреть почему-то «Огни большого города».
Я сижу в полном недоумении: начались «Огни большого города», а его все нет. Вот уже прошел первый эпизод первой части. Впоследствии выяснил, он что-то недолюбливал именно этот эпизод, где памятник открывается и Чаплин там на памятнике спит. Ну, эпизод кончился, входит Сталин. Огляделся, подошел к моему столику, сел. Да, прежде чем сел, спросил: «Разрешите, пожалуйста. Я вам не помешаю?» – «Да что вы, товарищ Сталин, садитесь пожалуйста». Сел. «Что же вы ничего не пьете, не кушаете? Вы не стесняйтесь, будьте как дома, вы – свой человек». Любезно так. Я говорю: «Спасибо, благодарю вас». Он стал спрашивать меня что-то. Потом поглядывает все на экран. И я поглядываю на экран. Идут «Огни большого города». Все потихоньку переговариваются, но очень негромко, очень почтительно, так сказать, тихо. И Сталин говорит со мной иногда, иногда смотрит на экран.
В последней части, когда уже Чаплин выходит из тюрьмы, идет по улице оборванный, грязный, порванные штаны у него, мальчишки его дразнят, смотрю: что такое? Лезет Сталин в карман, вынимает платок. Кончиком платка вытирает глаз.
Ну, тут девушка, бывшая слепая, продает цветы. Чаплин ее узнает, она его – нет. Вдруг Сталин встал, отошел в угол, встал там в углу, сморкается и бросает косые взгляды на экран.
Потом узнала его девушка, реплика идет: «Это вы?» – «Да, это я». И Сталин отчетливо всхлипнул.
Кончилась картина, все встают, ждут. Сталин поворачивается, сморкается, вытирает глаза. Взгляд смягченный, умиленный. Подходит к Ворошилову: «Клим, дорогой, что-то ты плохо выглядишь. Наверное, работаешь много, не отдыхаешь». – «Да, – говорит Ворошилов, не понимая еще ничего, – работаю, не отдыхаю». – «Лаврентий, – говорит Сталин, подзывает Берию, кладет Ворошилову на плечо руку, – Лаврентий, о таких людях заботиться надо. Он может ошибаться, но это наш человек. Ты это запомни, Лаврентий».
Ну, все тут просияли. И Ворошилов просиял, еще не понимая, что гроза прошла. И Лаврентий усмехнулся. Сталин потрепал Ворошилова по плечу: «Ну, ладно, до свидания».
Стали расходиться. Простил. Картина его умилила, размягчился. Простил.
Вот такая черта характера.
Как мне пригодились Сталинские премии, или Юбилей Илико Чавчавадзе
Наш Союз был создан позже других союзов, лет на тридцать позже. В 30-х годах были созданы союзы писателей, художников, композиторов, архитекторов. Но наш Союз все как-то не создавали. Боялись, что противопоставим себя, что буза будет. Пока жив был Сталин – не создавали. Умер Сталин, но так до XX съезда не создали. Ну, потом XX съезд, опять все не поднимали вопрос, тут разоблачение культа личности, Сталинские премии отменены, бюсты уничтожены, портреты тоже, а Союз все не создают.
Наконец, удалось дождаться какого-то такого удобного момента. Хрущев поехал в Финляндию, а за него остались заместители, в том числе Шепилов. Хитрый Пырьев решил, что как раз вот сейчас-то и нужно делать это дело. Срочно к Шепилову отправилась делегация, человек семь. Час мы у него просидели – уговорили. Разрешил Шепилов Союз, состоялось постановление. А тут вернулся Хрущев, произошел разгром группы Маленкова, Кагановича, Молотова и примкнувшего к ним Шепилова. Шепилова не стало, а Союз остался.
Первые собрания происходили в обстановке невероятной активности. Все били себя в грудь, клялись, что все переменится. Активность была невероятная, некоторые режиссеры каялись, в общем, что-то творилось несусветное.
И вот в этот период огромной активности киноработников, надежд, организации всяких секций, комиссий, докладных записок и прочее отправлена была небольшая группа в Тбилиси. Не помню, то ли надо было там открывать отделение Союза, то ли еще что-то, но, в общем, поехали я, Людмила Павловна Погожева и Ростислав Николаевич Юренев. Ну, еще Жоржик Мдивани должен был присоединиться.
Перед отъездом произошел у меня разговор с Марьямовым Григорием Борисовичем. Он мне говорит:
– Михаил Ильич, сколько у вас Сталинских премий?
Я говорю:
– Пять.
– Возьмите их с собой.
Я говорю:
– Зачем? Я их и при Сталине-то не носил, а сейчас и вовсе это даже неудобно.
Он говорит:
– Да ведь официально они не отменены, вот было даже такое высказывание – почему не носить? Ленинские премии еще пока не присуждаются. А там, в Тбилиси, придется вам добиваться и помещений, того, сего, – пригодится. Наденьте, пригодится, возьмите на всякий случай с собой.
Ну, ладно, пригодятся так пригодятся. Я взял все Сталинские премии, думаю – что же, мне их в коробочке везти? Нашил все пять штук на черную ленточку, думаю – если нужно будет, прямо ленточку пристегну на костюм, пойду там добиваться помещений.
Прилетели мы в Тбилиси. Это был первый мой полет на ТУ-104, показался он совершенно волшебным. Не успели сесть позавтракать, – уже в Тбилиси, уже под нами снеговые горы, делаем заход, садимся.
Ну, дальше пошли тбилисские рабочие будни: бестолковщина, заседания, шашлыки, вино, тосты – то, другое, третье. Интриги какие-то. И среди, всего этого мутного времяпрепровождения вдруг мы узнаем, что в воскресенье будет праздноваться юбилей классика грузинской литературы Илико Чавчавадзе. Торжества будут происходить у него в имении, все будут там, и нам тоже следует поехать туда. Ну, мы, признаться, не знали, далеко ли там до имения Илико Чавчавадзе.
На следующее утро подали нам машину. Мы еле позавтракали. А надо признаться, в Тбилиси, в гостинице особенно, и не позавтракаешь. Они о завтраке особенного понятия не имеют, так что ни кофе там, ни чаю с утра не выпьешь, как следует быть. Чепуха какая-то. Всегда с утра мы ждали до первого шашлыка.
Ну вот, поехали. В машине кроме шофера я – руководитель делегации, Погожева, Юренев и Жоржик Мдивани. И мы сразу говорим: «А далеко до имения-то? Нам есть вот хочется, потому что мы не позавтракали, [нам бы] где-нибудь перекусить». И Мдивани нам так строго говорит:
– Грузия большая, на другую сторону Алазанской долины ехать надо. Надо было есть.
Вообще, он был сердитый. А сердитый он был потому, что только что вышел номер «Искусства кино» и в нем критиковали какую-то из картин, поставленных по его сценарию.
И вот так запомнилась мне эта поездка. До имения Илико Чавчавадзе, оказывается, было километров триста, ехать пришлось целый день. Целый день, и мы все голоднее, голоднее, голоднее, потому что пожрать по дороге ничего не приходилось. Проезжали дивные леса, проезжали какую-то реку, деревни, в которых стояли красивые, как Антинои, грузинские молодые крестьяне, всякие другие прелести, а Мдивани злой, все время точил Погожеву и Юренева. Сидел рядом с шофером, обернувшись через плечо, говорил:
– Слушай, Погожева, ты вот выругала мой сценарий, ты думаешь, это тебе даром пройдет? Нет, это тебе даром не пройдет. Ты вот выругала сценарий. Все думают: Мдивани добрый, Жоржик добрый. Нет, я не добрый, я зло помню. Ты когда-нибудь еще сделаешь ошибку, потому что редактор журнала непременно сделает ошибку. Сделаешь ошибку, я подстерегу, я тогда тебе сделаю гадость. Я про тебя сообщу, я тебя разоблачу. И ты, Юренев, тоже. Ты думаешь – вот выругал Мдивани, и все пройдет. Нет, критик не имеет права на ошибки. Творческий работник – другое дело, а критик не имеет права. Я вот вас подстерегу, первая ошибка – и будет сигнал: и ты уже не будешь редактором журнала, потому что будет сигнал, у тебя будет ошибка.
Я говорю:
– Ну, Жоржик, довольно уже. Отпилил ты им головы, хватит.
Он говорит:
– Почему довольно? Почему довольно? Почему они имеют право ругать Мдивани, а я не имею права ответить? Что такое, я написал сто сценариев, в конце концов, а они меня ругают. Творческий работник имеет право на ошибку. Один хороший, один плохой, в конце концов. Но журнал – другое дело. И я повторяю: я подстерегу. Я подстерегу тебя, Погожева. Ты сделаешь когда-нибудь ошибку, и когда ты сделаешь ошибку, ты вспомнишь, как нельзя обижать Жоржика Мдивани.
Я ему говорю:
– Ну, замолчи, жрать хочется.
– Мне тоже хочется, но только я с утра поел, а ты не поел. Почему не поел? Ты знаешь, Грузия большая, на другую сторону Алазанской долины ехать. В имение Илико Чавчавадзе. Вот, давай заедем в Сабур-Талы, там красивые пейзажи.
Я говорю:
– Господи, мне не до пейзажей.
– Все равно, пока не приедем, не будет ничего. Вот приедем, тогда видно будет.
Я говорю:
– А что видно будет-то?
– Там вся Грузия будет. Там будет и обком, и представители ЦК, там будут представители правительства, общественность, литература, – все там будет. Там совхоз имени, кажется, 23 Октября. Там будет стол на три тысячи человек, тогда и поешь. Памятник открывать будем, понимаешь? Митинг там будет, большое событие для Грузии. Это надо знать все-таки, куда приехал.
Ну, ладно. По дороге заехали мы в действительно прелестный городишко какой-то, не помню его названия. Знаменит он, во-первых, тем, что стоит на верхушке горы и как построены были домики сто лет назад, так и стоят. Достроить нельзя, потому что вся верхушка этой горки занята этими домиками, места больше нет. Похоже это на старинную какую-то немецкую гравюру: горка, серпантин, а наверху кучка домиков, как веночек.
И еще известен городишко тем, что там не то бывал, не то жил, не то родился Нико Пиросманашвили, или сестра его там жила. В общем, там в музее должны быть какие-то вещи.
Добился Мдивани того, что поехали мы в этот городок. Заехали. Посмотрели, действительно, замечательные домики. Тишина, людей мало. Пришли в музей, все хотим посмотреть, что же тут от Нико Пиросманашвили. А старый грузин, хранитель музея, показывает нам все какую-то чепуху. Какие-то стулья местного производства, какие-то раскопки, что-то еще.
Мы его спрашиваем: а где Пиросманашвили у вас? Тот недовольно ворчит:
– Пиросманашвили… Пиросманашвили. Я не понимаю, почему такой вокруг Пиросманашвили шум? Есть у нас тут один его рисунок, что ли, порванная бумага. Вот, посмотрите, если интересно, Пиросманашвили. Пьяница был, по-моему, не художник… Ну, вам видней, конечно, может быть, и художник.
Ну, в общем, побыли мы там, поехали дальше. Уже от голода делается худо. Едем мы уже часов шесть, уже три часа, четыре часа, а имения Илико Чавчавадзе все нет, а Жоржик Мдивани продолжает время от времени ворчать:
– Вы думаете, Жоржик Мдивани такой добродушный!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22