.. Жалею я.
- Почему?
- Бьетесь вы, бьетесь... А помады ваши, духи всякие, дорого стоят. Вот, если женщина замужем... ей об этом думать не приходится. Особенно, если муж не дурак. А если дурак, - тем более. Вот у меня сосед - уже доктор наук, а дурак. Нищенствует. Как посмотришь на его жену - жалко. Не люблю я вас.
- Кого? Жен?
- Да журналистов. Подлый вы народ. Вот пускали мы вас, пускали. А хоть бы благодарными были. Ни слова хорошего. А вот бьешься здесь, бьешься...
- Над чем? Над исправлением?
- Над порядком. Никого ещё зона не исправила. Они там, наоборот, такую школу проходят - ого-го! Один, глядишь, сел по дури, а вышел грамотным, потом с такой статьей к нам же вернется - о-го-го! Там бывают такие умницы сидят - миллионами долларов воруют, воруют... Жалею я...
- Кого? Тех, кто ворует?
- Да нет. Умных людей - нечего им у нас делать. Такие мозги, да на пользу бы государства! Они что чуть - себе наворуют и успокоятся, а потом какую пользу во имя собственной славы государству принесут! Эх... Жалею я.
"Боже, да что же он такой жалостливый? Когда ж бумагу подпишет?.." - с терпеливым ужасом смотрела на него Алина.
- О чем писать собираетесь?
- Не волнуйтесь, меня не интересует, какую они получают пайку хлеба и мыла.
- Мыло дают не пайкой. Мыло раздают кусками.
- Что?! - взглянула на него и только сейчас поняла, где находится и с кем говорит. И вспомнила Омар Хайяма:
"Будь жизнь тебе хоть триста лет дана
Но все равно она обречена,
Будь ты халиф или базарный нищий,
В конечном счете - всем одна цена..."
"Остановись! Остановись! - кричало её распоротое лезвием обреченности сознание. - Как выйти - "за"?.. Как выйти за пределы этой одной единственной цены?!"
- Я еду, чтобы понять, - сказала она и, вдруг поняла, что просто переступает, таким образом, черту собственной реальности, вырывается из замкнутого круга своих проблем, перестает бояться жить в чужой реальности. Потому что своя невозможна.
ОСТАЛОСЬ ДВЕСТИ СЕМЬДЕСЯТ ШЕСТЬ ДНЕЙ.
ГЛАВА 19
"Я опущусь на дно морское, я вознесусь под облака..." - такая строка из песни, пусть он и не пел никогда этих русских песен, больше всего подходила Фоме как негласный девиз. Таков был диапазон качества его жизни, поражающий своим размером все устои, вдохновляющий, порождающий творческий импульс. Когда раньше, во времена Совдепии, его брали в милицию - он шел как Гумилев на расстрел, как Жанна д"Арк на костер, не меньше. Когда заходился в гневе, стуча по столу, очередной, ещё по-совдеповски консервативный редактор, ошарашенный беспардонностью его фотоматериала, Фома испытывал полет удовольствия живодера, наблюдающего очередную агонию жертвы. Когда пил - падал замертво, словно подзаборный горемыка. Когда был трезвый - вел себя не менее чем принц крови. Роста небольшого, лицо испитое, глаза ввалившиеся, хоть и внимательные, патлы нечесаные, но манера говорить!.. Медленно с расстановочкой, бархатистым баритоном... манера проваливать работу, и глазом не моргнув, все делать, как бы ничего не делая, и вдруг приносил фоторепортаж, от которого все ахали, все прощали, и считались с ним как с гением-героем. Женщины липли к нему - такому невзрачному, такому редко осуществляющемуся, он сохранял всегда внешнее равнодушие. Почему?..
Алине не было до этого никого дела.
Ей было вообще ни до кого. "Вези меня по городу такси, как будто бы я адрес забываю..." - напевала она строку Бродского под стук вагонных колес и смотрела в окно электрички. За окном тянулось серое предрассветье Подмосковья. "Вези меня из прошлого вези... вези себя из прошлого вези, везу, как будто душу отрываю..." - напевала она, переделывая чужие строки. "Куда я?.. Да куда угодно. Лишь бы - оттуда. Это конец. Конец всего. Всего, что было раньше. Всего, что считалось собственной жизнью. Не стоит думать о том, что будет дальше. Каждый день теперь - последний день, поскольку нет пути назад..."
Было муторно, сыро и грязно; бледно, серо и пусто, - как в душе, так и снаружи. А когда проскрипели тяжелые замки, и отъехали в строну бронированные двери, то в конце тускло освещенного коридора засияло вдруг солнце и открылся кампанелловский рай. Алина сразу почувствовала, что все знает, абсолютно все. Помнит, не вспоминая. И память это какая-то врожденная, засевшая в спинном мозгу. Знает, где здесь палаты для сна, где клуб, где столовая. Что-то знакомое с детства это все ей напоминало. Пионерский лагерь! - про себя прошептала она. - Настоящий, показательно образцовый пионерский лагерь!.. Детский сад... детский дом, колония, зона, этапы, дом престарелых - вот та невидимая схема рабовладельческой империи, в которой лишь немногие умудрялись просто так, преспокойненько жить. И образ этот накатил на неё гигантским катком и расплющил свободное дыхание. Она оглянулась, через силу, - это была зона строгого режима. Конечно же образцово-показательная зона, для журналистов. Но все равно - менее тошно от этого не становилось. Серые шинели. Черно-серые ватники... Серые взгляды, серые лица, словно покрытые серой щетиной, а приглядишься - все гладко выбриты...
- С кем хотите говорить? - спросил её молодой лейтенант. Сам он явно хотел говорить только с Алиной, делая вид, что не шокирован сопровождением этого патлатого, похмельного типа, явно не вписывающегося в его правильное сознание.
- А с кем можно? - словно невменяемая спросила Алина, расширенными глазами оглядываясь вокруг, и при этом испытывая тоску серой скуки от внутреннего сравнения этого жуткого, мрачного мира с обыкновенным лагерем её детства.
- Вот приехали бы вы ещё лет десять назад, у нас такие культурные люди были! А теперь что... Сначала статью за диссидентство отменили, и приличных людей не осталось, одни воры да с тяжкими телесными. А потом и вовсе культурных людей не за что сажать стало. А те, что сидят у нас - просто дураки. Умные откупаются, да на джипах на воле гоняют, а дураки - здесь от голодухи спасаются. Так что теперь у нас контингент не тот. А жаль, попрепираться даже не с кем. - Искренне вздохнул он. - Так куда ж мне вас вести? Отфотографируйте вот здесь... а из осужденных никого не снимайте, разве что... сейчас покажу вам реликта...
- Скажите, а зачем вы всю жизнь воруете? Ведь потом все равно сидеть, - задала Алина свой первый вопрос и сама на себя разозлилась за свой непрофессионализм. Потому как знала, что "сидеть" не обязательно, да и какие можно произносить морали в это время в таком государстве, где все, прибывая в возне безнравственности с пошлостью, не ощущают, как глубоко все засосала тина беспросветности. Но в этом мире, в этом центре времени, она сама себе казалась единственной фигурой, понимающей, что умирает навсегда. И в принципе ответы на вопросы, вопросы и вообще слова являлись дутой, фальшивой оправой алмаза каждой минуты её наиценнейшей жизни. Она произносила их как правильно, как надо другим, не понимающим, что умирают, что жизнь единственна и неповторима, как надо... но дай ей волю, она бы посчитала единственно верным - молчание...
Однако дремучий вор, соблюдая тоже явно чужие правила, ей отвечал:
- Не сижу, а исправляюсь. Вот - товарищи начальники надо мною трудятся, трудятся, а я все думаю: да неужели я такой безнадежный? Нет, думаю, когда-нибудь исправлюсь. Что ж они зря трудятся, жалко аж их, бедненьких.
- А сколько вам лет?
- Три.
- Как это - три?!
- Таков приговор. Я ведь как - год отгуляю - три получу. Три года отгуляю - пять получу. У меня по жизни так. Сызмальства. Вот как в одиннадцать лет замели, я ловкий был, маленький, меня в форточку и запускали...
- В одиннадцать лет?! Такого маленького - и посадили?!
- Что ж поделать. Такие законы были.
- А... если бы вы жили при других законах, как вы думаете, чем бы вы смогли заняться?
- Как так - при других законах? - руки его танцевали странный танец. Какие были законны, такие и были. Законы не нам выбирать.
- Но если бы вы... уехали за границу?.. Получали бы нормальное пособие, вы и тогда бы воровали?
Вдруг он протянул ей её шариковую ручку. Это было тем более странно, что она не приближалась к нему во время разговора. Во всяком случае, не помнила, чтобы это было.
- Прощеньица прошу. Не корысти ради - во имя искусства...
"Во имя искусства! - все вспыхнуло в Алине - Безнравственное воровство, а все ж просительно, когда красиво! Быть может, так и стоит жить... красиво в каждом своем движении и шаге... красиво соответственно себе, не важно, где ты - в зоне ли, снаружи... за гранью жизни, за границей понимания цены вещей... которые крадешь у предыстории себя... и все же красиво никогда не может быть корысти ради..."
- А за границу я не поеду, - вздохнул старик и с расстановкой пояснил, - Пусть там пособия даже за безделье платят. Дело не в этом. Я родину не предам. Я русских людей люблю.
- Русских людей любите?! Но вы же их обворовываете!
- Что ж поделать, профессия такая, - убого вздохнул он.
- Какая профессия! Побойтесь Бога!
- Бога? А я в Бога не верю. Я вот бога ещё на колымском тракте молил голодно было, думал совсем помру, как я его молил!.. Не упало мне с неба хлебушка. А вот товарищ начальник меня пожалел. Пайку выделил.
- Но... есть же...
- Не верю я в бога, не верю, а в товарища начальника верю.
- Но неужели за всю вашу жизнь не было ничего, что бы натолкнуло вас на мысль, что над человеком есть, если не Бог, то хотя бы какие-то высшие начала...
- Не было ничего такого. А вот про себя если, - то со мною случай один был, - не слушая её, продолжал насмешливо юродствовать старик. - Подошла ко мне женщина на вокзале, попросила сумки постеречь, пока она за билетами сходит. Час стерег. Ничего не взял. А ведь мог бы. Сижу на её сумках и не понимаю, что со мной. Потом понял - исправляюсь. И аж потом прошибло на пороге новой жизни-то. А вот ещё - мать мою соседка попросила цветы поливать и в отпуск уехала. Ключи от квартиры отдала. А я не воспользовался. Видать не совсем я безнадежный. А соседка-то из богатых была - у неё в доме сушеный крокодил был. Вы не знаете, сколько сушеный крокодил на рынке стоит?
Вопросов больше не было. Фома тоже молчал.
"Какой-то фантастический лунарий, - отчаянно твердила Алина про себя, - и это тоже жизнь?.. Что за проблемы в его жизни, что за проблемы воровать или не воровать. При чем здесь я?.. Вся жизнь моя и смерть? Красиво ли, искусства ли ради - я, умирающая, та, которой осталось всего ничего - вдруг опускаюсь в эту смрадную помойку?! Но что-то я же здесь нашла! А разве было бы красивей, когда б я как щенок, пытающийся оторвать свой хвост, гонялась бы за собственной болезнью, пытаясь оторвать её от тела?..
- Ну хорошо, - сказал майор Правдухин, - Поговорили, теперь я экскурсию проведу. И повел из кабинета начальства, где происходила встреча, по четко распланированному пространству.
Они молча смотрели на одноэтажные бараки, отштукатуренные бледно-желтые, на длинные ряды нар, покрытых черными одеялами, и старались не вглядываться в сумрачные лица. Но одно лицо, не лицо, а лик святой с картины Нестерова, поразило своим прозрачно-неприкаянным взглядом.
- Кто это? - спросила тихо Алина.
- А... это наш художник. Окромя кисточки и стакана ничего в руках держать не умеет.
- А почему же он здесь?
- Жена в третий раз за алименты посадила. Вот и попал за рецидив в "строгий". На год. И это в такие времена, когда кругом киллеры рыскают - да за алименты. До чего женщины жестокие!
"Ничего себе, до чего же проста мужская правда, - думала Алина, в ответ. - Не рожают, не кормят, вообще не при чем, а вот жизнь им подай, и плевать, какого этой женщине вынянчить, выкормить, вырастить. А быть может, она и не хуже его как человек, может, тоже хотела бы пить, рисовать... да инстинкт материнства и совесть ей не позволяют... Не жестоко ли жить: вот так - не при чем?
- ...Как подумаешь, какие жестокие!.. - продолжал Правдухин о своей правде. - Вот, возьмите картинку на память. Церкви рисует. Он всегда у нас церкви рисует. Как будто святой. Краски у нас тут не положено держать. Так он комбижир, что в столовой выдают, со штукатуркой и с землей смешивал. Вот и решился я режим нарушить - сам ему все необходимое для рисования, на свои кровные, закупаю. Да и хозяин смотрит на это сквозь пальцы. Он художников любит.
- Помнится, мелькала информация, как один разбойник-убийца, по деревням грабил и семьи вырезал, тоже церкви, распятия и Христа рисовал, вздохнула Анна.
- А кто ж церкви не любит? Права не имеет не любить!..
Кирилл не любил ходить в церкви. Но когда узнал, что Алина уехала, почувствовал, как ужас охватил его: за все его существо и существование. И было такое чувство, что она уже умерла. И все умерли. Но если раньше он, порою, подсознательно мечтал об этом как о времени полной свободы, то теперь он не чувствовал себя ни легче, ни свободней. И тянуло зайти в церковь... да неловко было как-то - молиться по правилам не умел.
Жанна, прятавшая последнее время глаза, вдруг стала вновь смотреть в упор. Купила себе очки, чтобы театрально-внимательно прищуриваться сквозь них. Звонила ему домой, вроде бы, по делу. Потом оказывалось, что дела были надуманные.
Дома также не было покоя. Мама, вроде бы, выздоровела, но теперь он сомневался - не сошла ли с ума.
- Сынок, вот Поле, знакомой моей, помнишь, она еще... Ей сын на путевку в Анталию доллары дал. Все теперь по заграницам ездят... - Заводила Любовь Леопольдовна разговоры как бы ни с того ни с сего.
- Ты же недавно чуть ли не парализованной была! Как я тебя такую слабую куда-нибудь отправлю.
- Слабую, не слабую. А хоть перед смертью мир посмотрю. Ты думаешь, у меня уже и запросов нету?
"Лечь бы на дно, как подводная лодка, чтоб не смогли запеленговать" повторял про себя Кирилл строку Высоцкого и продолжал машинально делать то, что делал всегда, то есть - деньги.
ГЛАВА 20.
Когда разведчику надо узнать что выпускает засекреченный завод, он едет на свалку его отходов.
Алина понимала, что через это отхожее место жизни она постигнет то, что покидает навсегда, она постигнет логику людскую, сознание которое, как почва питает весь окружающий её кончающийся век - и никакие Фиджи, Майями и Парижи, - ей не дадут той глубины всей подноготной сопутствующей внешней стороне жизни. "Не для прессы мне это нужно, но для себя".
Да, это она понимала, и все же чувствовала, что наивность её не имеет предела. Весь прошлый опыт жизни не срабатывал. И слезы текли по её лицу, пока она читала анкеты из женской зоны. Не ответы на вопросы, а то, что было написано на обороте:
"... А он ограбил своего отца и ушел. А дядя Гриша умер в нищете от горя. Тогда я, как соседка, собрала деньги с соседей и дядю Гришу похоронила. А он явился через месяц, после похорон и заявился ко мне с благодарностью. У меня дети малые, я ему говорю: уходи. А он насильничать стал. Избил меня всю. Со мною никто так не обращался, даже муж покойный. А когда на следующий раз пришел, не выдержала я и стукнула его топором по голове. Слава богу, он жив остался! А ведь могла бы стать убийцей. Женщины, милые, заклинаю вас, никогда сюда не попадать!.. Потому что мы на воле нужны своим детям и матерям! Когда б я знала, что здесь окажусь, никогда бы не сопротивлялася."
Алина читала и плакала. В голове гудел густой бас начальника женской зоны:
- За что в основном сидят?.. Да процентов шестьдесят - за убийство. Только вы не бойтесь. Это в основном умные, благородные женщины. Просто превысили меры сопротивления, вот здесь и оказались.
Но что писали мужчины на обратной стороне анкет!.. "Здеся вооще ничаво, жить можно, но хорошо бы ещё женщину давали".
Фома в женскую зону с ней не пошел. Говорил, что боится, мол, нервы не выдержат. Отснял женщину-полковника, всю в сером на фоне серых железных ворот, а далее предпочел чаевничать с тех, кого обычно называли "хозяином" - начальником исправительного учреждения. Алина пошла одна на негнущихся ногах за болезненно-бледным воспитателем. Никто из женщин художником не был. Не занимались они живописью, зато вязали кружева на спичках, потому что спиц не давали, "дабы не тыркали друг в друга". Украшали покрывала, накидки на подушки кропотливой вышивкой. Палаты их, с кроватями в один ярус, были похожи на сказочные девичьи светелки, так все сияло от белизны. Да только странный натюрморт из непривычно маленьких, казалось детских, кирзовых сапог, выставленных в предбаннике, застыл у Алины перед глазами. Женщины были поразительно красивыми от природы, словно их подбирали здесь по породе. Только шрамы на лицах зияли тайной правдой местного быта.
- Вы бьете их?
- Не бьем, если не хотят.
- Что слезы лить, мадам. - Вздохнул Фома, - Все равно ничем не поможешь.
Она посмотрела на него внимательно, отвернулась и ушла к себе в комнату.
- За свободу русского оружия, - c браво поднятым стаканом Фома вошел к ней и, увидев, как она перебирает анкеты, сидя за столом около окна, и глаза её полны сострадательного горя, добавил: - Слушай, хватит все брать на себя. Выпей лучше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
- Почему?
- Бьетесь вы, бьетесь... А помады ваши, духи всякие, дорого стоят. Вот, если женщина замужем... ей об этом думать не приходится. Особенно, если муж не дурак. А если дурак, - тем более. Вот у меня сосед - уже доктор наук, а дурак. Нищенствует. Как посмотришь на его жену - жалко. Не люблю я вас.
- Кого? Жен?
- Да журналистов. Подлый вы народ. Вот пускали мы вас, пускали. А хоть бы благодарными были. Ни слова хорошего. А вот бьешься здесь, бьешься...
- Над чем? Над исправлением?
- Над порядком. Никого ещё зона не исправила. Они там, наоборот, такую школу проходят - ого-го! Один, глядишь, сел по дури, а вышел грамотным, потом с такой статьей к нам же вернется - о-го-го! Там бывают такие умницы сидят - миллионами долларов воруют, воруют... Жалею я...
- Кого? Тех, кто ворует?
- Да нет. Умных людей - нечего им у нас делать. Такие мозги, да на пользу бы государства! Они что чуть - себе наворуют и успокоятся, а потом какую пользу во имя собственной славы государству принесут! Эх... Жалею я.
"Боже, да что же он такой жалостливый? Когда ж бумагу подпишет?.." - с терпеливым ужасом смотрела на него Алина.
- О чем писать собираетесь?
- Не волнуйтесь, меня не интересует, какую они получают пайку хлеба и мыла.
- Мыло дают не пайкой. Мыло раздают кусками.
- Что?! - взглянула на него и только сейчас поняла, где находится и с кем говорит. И вспомнила Омар Хайяма:
"Будь жизнь тебе хоть триста лет дана
Но все равно она обречена,
Будь ты халиф или базарный нищий,
В конечном счете - всем одна цена..."
"Остановись! Остановись! - кричало её распоротое лезвием обреченности сознание. - Как выйти - "за"?.. Как выйти за пределы этой одной единственной цены?!"
- Я еду, чтобы понять, - сказала она и, вдруг поняла, что просто переступает, таким образом, черту собственной реальности, вырывается из замкнутого круга своих проблем, перестает бояться жить в чужой реальности. Потому что своя невозможна.
ОСТАЛОСЬ ДВЕСТИ СЕМЬДЕСЯТ ШЕСТЬ ДНЕЙ.
ГЛАВА 19
"Я опущусь на дно морское, я вознесусь под облака..." - такая строка из песни, пусть он и не пел никогда этих русских песен, больше всего подходила Фоме как негласный девиз. Таков был диапазон качества его жизни, поражающий своим размером все устои, вдохновляющий, порождающий творческий импульс. Когда раньше, во времена Совдепии, его брали в милицию - он шел как Гумилев на расстрел, как Жанна д"Арк на костер, не меньше. Когда заходился в гневе, стуча по столу, очередной, ещё по-совдеповски консервативный редактор, ошарашенный беспардонностью его фотоматериала, Фома испытывал полет удовольствия живодера, наблюдающего очередную агонию жертвы. Когда пил - падал замертво, словно подзаборный горемыка. Когда был трезвый - вел себя не менее чем принц крови. Роста небольшого, лицо испитое, глаза ввалившиеся, хоть и внимательные, патлы нечесаные, но манера говорить!.. Медленно с расстановочкой, бархатистым баритоном... манера проваливать работу, и глазом не моргнув, все делать, как бы ничего не делая, и вдруг приносил фоторепортаж, от которого все ахали, все прощали, и считались с ним как с гением-героем. Женщины липли к нему - такому невзрачному, такому редко осуществляющемуся, он сохранял всегда внешнее равнодушие. Почему?..
Алине не было до этого никого дела.
Ей было вообще ни до кого. "Вези меня по городу такси, как будто бы я адрес забываю..." - напевала она строку Бродского под стук вагонных колес и смотрела в окно электрички. За окном тянулось серое предрассветье Подмосковья. "Вези меня из прошлого вези... вези себя из прошлого вези, везу, как будто душу отрываю..." - напевала она, переделывая чужие строки. "Куда я?.. Да куда угодно. Лишь бы - оттуда. Это конец. Конец всего. Всего, что было раньше. Всего, что считалось собственной жизнью. Не стоит думать о том, что будет дальше. Каждый день теперь - последний день, поскольку нет пути назад..."
Было муторно, сыро и грязно; бледно, серо и пусто, - как в душе, так и снаружи. А когда проскрипели тяжелые замки, и отъехали в строну бронированные двери, то в конце тускло освещенного коридора засияло вдруг солнце и открылся кампанелловский рай. Алина сразу почувствовала, что все знает, абсолютно все. Помнит, не вспоминая. И память это какая-то врожденная, засевшая в спинном мозгу. Знает, где здесь палаты для сна, где клуб, где столовая. Что-то знакомое с детства это все ей напоминало. Пионерский лагерь! - про себя прошептала она. - Настоящий, показательно образцовый пионерский лагерь!.. Детский сад... детский дом, колония, зона, этапы, дом престарелых - вот та невидимая схема рабовладельческой империи, в которой лишь немногие умудрялись просто так, преспокойненько жить. И образ этот накатил на неё гигантским катком и расплющил свободное дыхание. Она оглянулась, через силу, - это была зона строгого режима. Конечно же образцово-показательная зона, для журналистов. Но все равно - менее тошно от этого не становилось. Серые шинели. Черно-серые ватники... Серые взгляды, серые лица, словно покрытые серой щетиной, а приглядишься - все гладко выбриты...
- С кем хотите говорить? - спросил её молодой лейтенант. Сам он явно хотел говорить только с Алиной, делая вид, что не шокирован сопровождением этого патлатого, похмельного типа, явно не вписывающегося в его правильное сознание.
- А с кем можно? - словно невменяемая спросила Алина, расширенными глазами оглядываясь вокруг, и при этом испытывая тоску серой скуки от внутреннего сравнения этого жуткого, мрачного мира с обыкновенным лагерем её детства.
- Вот приехали бы вы ещё лет десять назад, у нас такие культурные люди были! А теперь что... Сначала статью за диссидентство отменили, и приличных людей не осталось, одни воры да с тяжкими телесными. А потом и вовсе культурных людей не за что сажать стало. А те, что сидят у нас - просто дураки. Умные откупаются, да на джипах на воле гоняют, а дураки - здесь от голодухи спасаются. Так что теперь у нас контингент не тот. А жаль, попрепираться даже не с кем. - Искренне вздохнул он. - Так куда ж мне вас вести? Отфотографируйте вот здесь... а из осужденных никого не снимайте, разве что... сейчас покажу вам реликта...
- Скажите, а зачем вы всю жизнь воруете? Ведь потом все равно сидеть, - задала Алина свой первый вопрос и сама на себя разозлилась за свой непрофессионализм. Потому как знала, что "сидеть" не обязательно, да и какие можно произносить морали в это время в таком государстве, где все, прибывая в возне безнравственности с пошлостью, не ощущают, как глубоко все засосала тина беспросветности. Но в этом мире, в этом центре времени, она сама себе казалась единственной фигурой, понимающей, что умирает навсегда. И в принципе ответы на вопросы, вопросы и вообще слова являлись дутой, фальшивой оправой алмаза каждой минуты её наиценнейшей жизни. Она произносила их как правильно, как надо другим, не понимающим, что умирают, что жизнь единственна и неповторима, как надо... но дай ей волю, она бы посчитала единственно верным - молчание...
Однако дремучий вор, соблюдая тоже явно чужие правила, ей отвечал:
- Не сижу, а исправляюсь. Вот - товарищи начальники надо мною трудятся, трудятся, а я все думаю: да неужели я такой безнадежный? Нет, думаю, когда-нибудь исправлюсь. Что ж они зря трудятся, жалко аж их, бедненьких.
- А сколько вам лет?
- Три.
- Как это - три?!
- Таков приговор. Я ведь как - год отгуляю - три получу. Три года отгуляю - пять получу. У меня по жизни так. Сызмальства. Вот как в одиннадцать лет замели, я ловкий был, маленький, меня в форточку и запускали...
- В одиннадцать лет?! Такого маленького - и посадили?!
- Что ж поделать. Такие законы были.
- А... если бы вы жили при других законах, как вы думаете, чем бы вы смогли заняться?
- Как так - при других законах? - руки его танцевали странный танец. Какие были законны, такие и были. Законы не нам выбирать.
- Но если бы вы... уехали за границу?.. Получали бы нормальное пособие, вы и тогда бы воровали?
Вдруг он протянул ей её шариковую ручку. Это было тем более странно, что она не приближалась к нему во время разговора. Во всяком случае, не помнила, чтобы это было.
- Прощеньица прошу. Не корысти ради - во имя искусства...
"Во имя искусства! - все вспыхнуло в Алине - Безнравственное воровство, а все ж просительно, когда красиво! Быть может, так и стоит жить... красиво в каждом своем движении и шаге... красиво соответственно себе, не важно, где ты - в зоне ли, снаружи... за гранью жизни, за границей понимания цены вещей... которые крадешь у предыстории себя... и все же красиво никогда не может быть корысти ради..."
- А за границу я не поеду, - вздохнул старик и с расстановкой пояснил, - Пусть там пособия даже за безделье платят. Дело не в этом. Я родину не предам. Я русских людей люблю.
- Русских людей любите?! Но вы же их обворовываете!
- Что ж поделать, профессия такая, - убого вздохнул он.
- Какая профессия! Побойтесь Бога!
- Бога? А я в Бога не верю. Я вот бога ещё на колымском тракте молил голодно было, думал совсем помру, как я его молил!.. Не упало мне с неба хлебушка. А вот товарищ начальник меня пожалел. Пайку выделил.
- Но... есть же...
- Не верю я в бога, не верю, а в товарища начальника верю.
- Но неужели за всю вашу жизнь не было ничего, что бы натолкнуло вас на мысль, что над человеком есть, если не Бог, то хотя бы какие-то высшие начала...
- Не было ничего такого. А вот про себя если, - то со мною случай один был, - не слушая её, продолжал насмешливо юродствовать старик. - Подошла ко мне женщина на вокзале, попросила сумки постеречь, пока она за билетами сходит. Час стерег. Ничего не взял. А ведь мог бы. Сижу на её сумках и не понимаю, что со мной. Потом понял - исправляюсь. И аж потом прошибло на пороге новой жизни-то. А вот ещё - мать мою соседка попросила цветы поливать и в отпуск уехала. Ключи от квартиры отдала. А я не воспользовался. Видать не совсем я безнадежный. А соседка-то из богатых была - у неё в доме сушеный крокодил был. Вы не знаете, сколько сушеный крокодил на рынке стоит?
Вопросов больше не было. Фома тоже молчал.
"Какой-то фантастический лунарий, - отчаянно твердила Алина про себя, - и это тоже жизнь?.. Что за проблемы в его жизни, что за проблемы воровать или не воровать. При чем здесь я?.. Вся жизнь моя и смерть? Красиво ли, искусства ли ради - я, умирающая, та, которой осталось всего ничего - вдруг опускаюсь в эту смрадную помойку?! Но что-то я же здесь нашла! А разве было бы красивей, когда б я как щенок, пытающийся оторвать свой хвост, гонялась бы за собственной болезнью, пытаясь оторвать её от тела?..
- Ну хорошо, - сказал майор Правдухин, - Поговорили, теперь я экскурсию проведу. И повел из кабинета начальства, где происходила встреча, по четко распланированному пространству.
Они молча смотрели на одноэтажные бараки, отштукатуренные бледно-желтые, на длинные ряды нар, покрытых черными одеялами, и старались не вглядываться в сумрачные лица. Но одно лицо, не лицо, а лик святой с картины Нестерова, поразило своим прозрачно-неприкаянным взглядом.
- Кто это? - спросила тихо Алина.
- А... это наш художник. Окромя кисточки и стакана ничего в руках держать не умеет.
- А почему же он здесь?
- Жена в третий раз за алименты посадила. Вот и попал за рецидив в "строгий". На год. И это в такие времена, когда кругом киллеры рыскают - да за алименты. До чего женщины жестокие!
"Ничего себе, до чего же проста мужская правда, - думала Алина, в ответ. - Не рожают, не кормят, вообще не при чем, а вот жизнь им подай, и плевать, какого этой женщине вынянчить, выкормить, вырастить. А быть может, она и не хуже его как человек, может, тоже хотела бы пить, рисовать... да инстинкт материнства и совесть ей не позволяют... Не жестоко ли жить: вот так - не при чем?
- ...Как подумаешь, какие жестокие!.. - продолжал Правдухин о своей правде. - Вот, возьмите картинку на память. Церкви рисует. Он всегда у нас церкви рисует. Как будто святой. Краски у нас тут не положено держать. Так он комбижир, что в столовой выдают, со штукатуркой и с землей смешивал. Вот и решился я режим нарушить - сам ему все необходимое для рисования, на свои кровные, закупаю. Да и хозяин смотрит на это сквозь пальцы. Он художников любит.
- Помнится, мелькала информация, как один разбойник-убийца, по деревням грабил и семьи вырезал, тоже церкви, распятия и Христа рисовал, вздохнула Анна.
- А кто ж церкви не любит? Права не имеет не любить!..
Кирилл не любил ходить в церкви. Но когда узнал, что Алина уехала, почувствовал, как ужас охватил его: за все его существо и существование. И было такое чувство, что она уже умерла. И все умерли. Но если раньше он, порою, подсознательно мечтал об этом как о времени полной свободы, то теперь он не чувствовал себя ни легче, ни свободней. И тянуло зайти в церковь... да неловко было как-то - молиться по правилам не умел.
Жанна, прятавшая последнее время глаза, вдруг стала вновь смотреть в упор. Купила себе очки, чтобы театрально-внимательно прищуриваться сквозь них. Звонила ему домой, вроде бы, по делу. Потом оказывалось, что дела были надуманные.
Дома также не было покоя. Мама, вроде бы, выздоровела, но теперь он сомневался - не сошла ли с ума.
- Сынок, вот Поле, знакомой моей, помнишь, она еще... Ей сын на путевку в Анталию доллары дал. Все теперь по заграницам ездят... - Заводила Любовь Леопольдовна разговоры как бы ни с того ни с сего.
- Ты же недавно чуть ли не парализованной была! Как я тебя такую слабую куда-нибудь отправлю.
- Слабую, не слабую. А хоть перед смертью мир посмотрю. Ты думаешь, у меня уже и запросов нету?
"Лечь бы на дно, как подводная лодка, чтоб не смогли запеленговать" повторял про себя Кирилл строку Высоцкого и продолжал машинально делать то, что делал всегда, то есть - деньги.
ГЛАВА 20.
Когда разведчику надо узнать что выпускает засекреченный завод, он едет на свалку его отходов.
Алина понимала, что через это отхожее место жизни она постигнет то, что покидает навсегда, она постигнет логику людскую, сознание которое, как почва питает весь окружающий её кончающийся век - и никакие Фиджи, Майями и Парижи, - ей не дадут той глубины всей подноготной сопутствующей внешней стороне жизни. "Не для прессы мне это нужно, но для себя".
Да, это она понимала, и все же чувствовала, что наивность её не имеет предела. Весь прошлый опыт жизни не срабатывал. И слезы текли по её лицу, пока она читала анкеты из женской зоны. Не ответы на вопросы, а то, что было написано на обороте:
"... А он ограбил своего отца и ушел. А дядя Гриша умер в нищете от горя. Тогда я, как соседка, собрала деньги с соседей и дядю Гришу похоронила. А он явился через месяц, после похорон и заявился ко мне с благодарностью. У меня дети малые, я ему говорю: уходи. А он насильничать стал. Избил меня всю. Со мною никто так не обращался, даже муж покойный. А когда на следующий раз пришел, не выдержала я и стукнула его топором по голове. Слава богу, он жив остался! А ведь могла бы стать убийцей. Женщины, милые, заклинаю вас, никогда сюда не попадать!.. Потому что мы на воле нужны своим детям и матерям! Когда б я знала, что здесь окажусь, никогда бы не сопротивлялася."
Алина читала и плакала. В голове гудел густой бас начальника женской зоны:
- За что в основном сидят?.. Да процентов шестьдесят - за убийство. Только вы не бойтесь. Это в основном умные, благородные женщины. Просто превысили меры сопротивления, вот здесь и оказались.
Но что писали мужчины на обратной стороне анкет!.. "Здеся вооще ничаво, жить можно, но хорошо бы ещё женщину давали".
Фома в женскую зону с ней не пошел. Говорил, что боится, мол, нервы не выдержат. Отснял женщину-полковника, всю в сером на фоне серых железных ворот, а далее предпочел чаевничать с тех, кого обычно называли "хозяином" - начальником исправительного учреждения. Алина пошла одна на негнущихся ногах за болезненно-бледным воспитателем. Никто из женщин художником не был. Не занимались они живописью, зато вязали кружева на спичках, потому что спиц не давали, "дабы не тыркали друг в друга". Украшали покрывала, накидки на подушки кропотливой вышивкой. Палаты их, с кроватями в один ярус, были похожи на сказочные девичьи светелки, так все сияло от белизны. Да только странный натюрморт из непривычно маленьких, казалось детских, кирзовых сапог, выставленных в предбаннике, застыл у Алины перед глазами. Женщины были поразительно красивыми от природы, словно их подбирали здесь по породе. Только шрамы на лицах зияли тайной правдой местного быта.
- Вы бьете их?
- Не бьем, если не хотят.
- Что слезы лить, мадам. - Вздохнул Фома, - Все равно ничем не поможешь.
Она посмотрела на него внимательно, отвернулась и ушла к себе в комнату.
- За свободу русского оружия, - c браво поднятым стаканом Фома вошел к ней и, увидев, как она перебирает анкеты, сидя за столом около окна, и глаза её полны сострадательного горя, добавил: - Слушай, хватит все брать на себя. Выпей лучше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45