Как мне тут все верно рассчитать и безошибочно предугадать? Да и что, собственно, предугадывать? Внутренний приговор она все равно вынесет, а вообще-то простит меня. Все вроде бы предугадано, предусмотрено. Что же за мелочь остается, что еще пугает? Бог знает! Я томился. Я понимал, что должен ей сказать и что если она даже не простит меня, предпочтет обругать и порвать со мной, мне это будет все же легче, чем и дальше держать в себе подлую правду. А вместе с тем что-то упорно мешало мне приступить к делу. Я решился, невзирая даже на ее чрезмерную красоту и утеснявшую меня необходимость особой ответственности, однако никак не начинал. Я сунул ей в руки какой-то альбом с художествами, а сам сел рядом с ней. Она с некоторой непосредственностью оперлась локтем о мое колено, прижалась плечом к моему плечу, видимо, после того поцелуя у метро она сразу почувствовала себя свободнее в моем обществе, взяла себе это право легко опираться на меня или даже захотела наверстать что-то из не бывших у нее времен жизни детей, когда те беспечно играют с взрослыми в очень близкие игры. Альбом она листала с полным равнодушием. Момент настал, час пробил! Ее шея - отнюдь не подобающая величавой женщине - ее тонкая шейка, нежная, с легким пушком, стояла, стебельком какого-то чудесного растения выгибаясь, перед моими глазами. Какую ответственность, кроме отцовской, я мог питать перед таким хрупким органом? Что меня могло пугать или тревожить в ней, даже если затем последуют и впрямь жутковатые вещи, вопли признаний, бредни полной откровенности, мольбы о прощении? Я нагнулся и поцеловал эту шейку.
- А! Значит, ты меня все-таки любишь? - спросила Машенька удивленным и нежно поплывшим голосом.
- Еще бы! - ответил я просто.
Поначалу это было все равно что съесть куриное крылышко, не думая, что съедаешь в сущности жизнь целой курицы, не тобой затеянную, не тебе подаренную. Но ведь не мог я только целовать ее шею и делать свои признания, не мог не знать, что так это не делается, так не полагается. Как же, я знал, что надобно большего, чего-то до крайности сильного и трепетного. И я вполне сознавал, что за столь легко поддающейся шейкой меня ждут куда более крупные и не столь невинные органы моей дочери, прямо сказать - члены, в общем, я знал, предвидел и предчувствовал весь ее масштаб, не совсем-то для меня и посильный, и не это ли сознание, действовавшее во мне, конечно же, и до поцелуя, заставило меня в каком-то даже испуге броситься и поцеловать ее?
И еще один момент. Еще прежде, чем она поставила свой нежный вопрос о любви, ее шею залила краска. Она не подняла головы, когда спрашивала. И все это говорило о ее невинности. Следовательно, она еще и наивна в некотором роде, она способна испугаться, если я осуществлю задуманное, она будет испуганно плакать и умолять меня прекратить мое умоисступление, и все это отразится на ней в высшей степени положительно, укрепит ее дух и красоту? Мое покаяние не развратит ни ее, ни меня самого? Я могу действовать смело, в полной уверенности, что ни одной наглой, развратной мыслишки не пробежит в ее головке, пока я буду в неистовстве рассказывать о своем проступке?
Мне вдруг пришло в голову, что не обязательно и неистовствовать, почему же не рассказать ей все спокойно и обстоятельно. Но поймет ли она тогда меня до конца? И что мне самому будет в такой исповеди? Я не очень-то хорошо понимал, что значит тут мое желание быть понятым ею до конца. Наверное, тут уже намечалось происшедшее со мной по-настоящему только сейчас, а именно возникшее у меня желание вслед за шеей расцеловать ее всю, несмотря на эту ее неожиданную невинность, а может быть, как раз и вследствие ее. Но как я мог надеяться вставить это желание в свой рассказ об украденных у нее драгоценностях, да еще и на то, что она меня поймет, поймет даже не столько со стороны моего покаянного признания, сколько со стороны именно этого внезапно и неодолимо овладевшего мной желания?
Хорошо ли мне было в те минуты? Не знаю. В некотором смысле действительно хорошо, потому что я любил дочь и она этого заслуживала, была на редкость хороша и к тому же невинна, как ангел. В тот момент она, что бы она собой ни представляла на самом деле, была именно невинна. Она даже словно выставляла эту невинность предо мной, но не в порядке защиты от моей явной горячности, а просто потому, что сама не знала, что ей с ней делать, хотя и любила ее, как любила все, что хотя бы отчасти или только условно принадлежало ей. Но я слишком томился, и это было не совсем так хорошо, как могло бы быть, если бы моя любовь отвечала всем законам чистоты и совершенства. Только хрупкая преграда удерживала меня от решающего и окончательного движения к ней, от растекания по ее телу в поцелуях и криках; эту преграду еще поддерживала и во мне некая похилившаяся опора, которую можно назвать слабой мыслишкой о том, что дальше-то, за поцелуями и выкриками, - невообразимое, невозможное, едва ли жизненное. Тем не менее сама преграда была в сущности прозрачна, и я видел сквозь нее вполне роскошную грудь Машеньки, ее сдвинутые колени, ее обнаженные руки, откладывающие в сторону надоевший альбом.
Я совершенно не думал в том смысле, что я грешен и задумал греховное, эта мысль пришла позже, когда я остался один и стал рваться, ругая себя последними словами. Но тогда я действовал. Мы по-прежнему сидели рядышком на диване, и я пользовался этим, созидая в душе иллюзию нашей особой близости и обладания ею. Я вовсе не предполагал довести дело до конца, это, мелькавшее в моей голове время от времени как нечто вероятное, я решительно отметал, но в глубине души оставалось и понимание, что совсем без этого, т. е. без овладения хотя бы в каком-то символическом роде, нам обойтись будет нельзя. Я так думал и так понимал дело, еще не зная, как посмотрит она, Машенька, на мои действия и что ответит на мои запросы.
Итак, я признался ей в любви. Она, удивленная моим поцелуем и покрасневшая, проверила меня, испытала трогательным вопросом, на который я дал ей положительный ответ.
- А ты раньше думала, что я тебя не люблю? - спросил я, невольно улыбаясь. Затем я объяснился: - Это отцовская любовь. Семья может развалиться, а отец все равно останется человеком любящим.
- Почему же ты не помогал нам и не интересовался мной? Вспомни, я сама тебя отыскала, сама к тебе пришла, а ты и не подумал этого сделать, произнесла она укорительно.
Я опять улыбнулся.
- Конечно, я был не прав, и это мой грех, но не всегда надо о нем думать и говорить, ведь наши отношения, Машенька, состоят не только в том, чтобы ты укоряла меня, а я оправдывался. Я хочу сказать, что не во всякую минуту и не во всяком разговоре надо напоминать мне о моем недостойном поведении.
- А сейчас как раз такая минута, когда не надо?
- Думаю, что да.
- Но я тебя раньше никогда не укоряла, и если мне это вдруг взбрело на ум сделать именно сейчас, то как же быть?
- Ну, не знаю, - сказал я, - наверное, рассудить... Я вижу эту минуту такой, а ты понимаешь ее иначе, значит, остается только решить, чье понимание существеннее...
Она размышляла, медленно и слабо прокручивала в голове какие-то серые мыслишки.
- Почему же не выбрать что-нибудь среднее... чтобы и волки были сыты, и бараны остались целы, - вдруг сказала она странно.
Я, признаться, вздрогнул. Неужели она догадывается или даже видит меня насквозь? Я сказал, стараясь получше взять себя в руки:
- Уступи мне.
- В каком смысле?
- Согласись, что минута не та, чтобы тебе меня укорять.
- Почему?
- Я старше. Я, что называется, старший. Уступи мне. Я ведь виновник твоих дней. И я с такой нежностью, с такой гордостью, что ты такая, люблю тебя сейчас, что мне совсем не хочется разлада, распри, обсуждений грехов прошлого. Мне хочется согласия, мира, гармонии. Да, я не помогал вам и не интересовался тобой, ну, как бы не интересовался, но нельзя же все мерить неким материальным мерилом, более того, я даже скажу, что если ты по-настоящему взвесишь, то есть на одну чашу весов положишь меня, а на другую - недоданные мной средства и вообще не данные мной деньги, так ведь я, как ни крути, перевешу. Ладно, прости мне мое прошлое, мое былое равнодушие. Я чего-то не понимал в тебе, не чувствовал. А теперь из-за этого схожу с ума. Ты красивая, Машенька, и такая близкая, такая большая, такая родная... Я безумно люблю тебя.
- Знаешь, папа, - сказала она, - я в действительности и не думала укорять тебя, и это просто у меня сорвалось. Мне не до этого, я... как бы тут выразиться... я немножко легкомысленно смотрю на такие вещи, не то что мама, которая тебя до сих пор не хочет простить. А я неплохо зарабатываю, у меня бодрая жизнь, и мне совершенно не нужны те деньги, которых ты нам не давал. Я же не за деньгами пришла. Я тогда, первый раз, пришла потому, что мне хотелось увидеть, какой ты, мне было интересно, я воображала тебя загадочным. А ты и оказался таким, и я стала к тебе ходить, я тебя полюбила, даже больше, чем маму, с которой мы всегда грыземся, как крысы. Вот я и стала к тебе ходить. И если я тебя вдруг укорила, то это вовсе не потому, что сегодня я вспомнила о деньгах и пришла за ними.
- Говоришь, что ходила ко мне и интересовалась мной... а разве ты стала читать книжки, которые я читаю, и разве ты ходишь ко мне достаточно часто, чтобы я мог правильно тебя воспитать?
- Меня вечно что-то отвлекает, я человек занятой и не всегда о тебе помню, уж прости, но как вспомню, сразу хочу побежать к тебе. Ну да, у меня нет к тебе настоящей привычки, потому что мы слишком долго жили врозь. Поэтому я больше не вспоминаю о тебе, чем вспоминаю. Но после прошлого раза, после того, как мы говорили в кафе и ты назвал меня красивой, я думала о тебе постоянно и постоянно к тебе рвалась. Но все равно что-то то и дело мешало. А я бы к тебе хоть на следующий день прибежала. Ты когда в кафе стал хвалить и украшать меня, ты сам стал такой необыкновенный, светящийся, украшенный, такой легкий - как облако, как дух, и у меня просто голова пошла кругом. Я не сразу, конечно, но потом, подумав хорошенько, поняла, как мне надоели окружающие меня люди, все эти мальчики, юноши, девушки, и как мне нужен настоящий человек, сильный, властный, крепко выражающий свои мысли... Папа, ну что ты знаешь о моей жизни?!
Я рассеянно покачал головой, отвечая на ее вопрос, но и не отвечая ничего, потому что, собственно говоря, не слушал ее, плавая в своем безумии. Я действительно мало или вовсе ничего не знал о ее жизни. Вообще-то я посреди того безумия настроился на лирический лад, и только со стороны могло показаться, будто я улыбаюсь сумасшедшим. Я нежно смотрел на светлые завитки волос, лежавшие на ее шее.
- Машенька, я вижу, ты очень волнуешься, но из-за чего же? Я, кажется, чего-то не понимаю...
- Папа, разреши мне жить с тобой! - взмолилась она.
Этого я никак не ожидал.
- Милая, ну что ты... - бормотал я, обнимая ее. А она плакала у меня на груди и говорила:
- Я не могу больше с мамой. Она грубая, глупая и лишена интересов. Мы постоянно ругаемся. Она читает идиотские книжки, а от меня хочет одного: чтобы приносила домой заработанные деньги. А я хочу копить. Я хочу накопить и купить себе дом и тогда уже пожить в свое удовольствие. - Машенька вдруг отстранилась и внимательно посмотрела на меня. Видя, что я не убежден ее словами и не подавлен, она сказала крепко, рассчитывая меня все-таки сломить: - Она меня раздражает, папа.
Я рассмеялся, видя такую ее детскость, никак не соответствовавшую моим представлениям о том, чем бы я мог сейчас с ней заниматься.
- Да мало ли кто кого раздражает, - сказал я. - И где гарантия, что я через несколько дней не буду раздражать тебя? Если мама такая грубая и глупая, а я такой ласковый и умный, то как же вышло, скажи, как вышло, что мы с ней в свое время поженились? Ты не задумывалась, не старалась понять, чем же это она меня соблазнила и чем я в ней прельстился? Не приходило ли тебе в голову, что я, может быть, не далеко от нее ушел?
- Разве я не вижу, какой ты? Я вижу. Ты совсем не такой, как она. А почему вы поженились, я не знаю и даже не думаю об этом, потому что это не мое дело, и вообще, мало ли людей, которые женятся по ошибке!
- А я твою маму любил, - сказал я нагло и развязно.
- Не шути, папа, не шути со мной. Я же серьезно. Я тебя по-настоящему прошу, и я эту просьбу не сейчас выдумала, я ее хорошо обдумала, я этого действительно хочу.
- Нельзя, милая, - возразил я. - Это встряска. Маму может как-то даже перевернуть, опрокинуть... Вот еще хотя бы подготовить ее сначала, подвести к этому медленно и последовательно, а если сразу поставить ее перед свершившимся фактом, она сойдет с ума и выйдет натуральной фурией.
- Ты не хочешь?
Она пронзительно на меня посмотрела. Я поймал ее руки и принялся покрывать их поцелуями.
- Хочу!
- Тогда не отказывай мне, и я останусь.
- Нельзя, так сразу, мгновенно, нельзя. Дай мне время подумать, осмыслить положение... понять, что из этого всего может получиться, успевал я лепетать среди жадности поцелуев, успевал, собственно, утверждать некое здравомыслие в эту минуту, когда мне казалось, что все уже решено и дело идет к развязке. Я выкликал ее имя. Для чего? Не знаю. То есть мне этого и понимать не следовало, ведь я просто действовал, а вот понимала ли она, что случилось и что со мной происходит от того, что я будто бы без всякой причины выкрикиваю раз за разом ее имя, этого я впрямь не знаю и не в состоянии рассудить.
- Но в целом ты не отказываешь? - вела она какой-то вполне обычный разговор.
- В целом не отказываю.
- Хорошо!
Она была довольна, вырвав у меня это, как ей представлялось, согласие. И вот, когда в моей голове все перемешалось, когда мое сердце окутал непроглядный туман и я уже почти не владел собой да и точно не совладал бы, если бы, целуя ее руки, вдруг хоть на крошечный шажок сдвинулся к ее груди или лицу, она с беспечной легкостью отстранилась, встала и поправила сбившиеся одежды. Сказала, что ей пора. Оставалось ли мне что иное, кроме как смирно отпустить ее? Я, в сущности, и сам был доволен. Я уже словно чего-то добился и устроил некий важный задел на будущее, но сейчас мне, пожалуй, и нужно было, чтобы она ушла, дав мне время все спокойно обмозговать наедине с собой. Она говорила о целом, сказала умно и намекающе, тонко, я же видел, как из всего в целом выходило не только мое согласие по прошествии некоторого времени поселить ее в моей квартире, но и большое, бескрайнее, да только и какое-то бескрылое смущение. Я боялся ее отпускать, боялся, что оторвавшись от меня всего на мгновение, она утратит свое нынешнее существование, уже находящееся, как мне казалось, в моей власти, уже поддающееся мне. Но я боялся и того, что впрямь осмелюсь переступить последнюю черту. Не понимал я толком, что происходит, что такое начало твориться вокруг меня, к чему все это может привести, не к тому ли, что я сам окажусь в подвешенном состоянии, может быть, даже на улице, в изгнании. Да, минута была чувствительная, но я не все лишь вскрикивал и скрючивался, решаясь взглядывать на Машеньку только искоса, как бы пряча глаза и свой истинный взгляд, а еще и разбирал всю эту внушительную, плотную массу возникших у меня в отношении дочери подозрений. Мне казалось, что Машенька требует и домогается от меня чего-то крупного и твердого, а при этом и сама готова не постоять за ценой. Это меня пугало. Когда человек вот так крупно и твердо обосновывается, утверждается, то сколько бы он ни был готов добросовестно и честно расплачиваться, может, глядишь, статься так, что он просто толкнет тебя ненароком, заденет плечом, а ты и отлетишь в сторону и окажешься не при чем. Она любит меня, и шейка у нее остается невинной, но при этом она так вдруг восстала, так взыграла, с такой мощью завертелась, что я рисковал попросту затеряться и пропасть. Я был в недоумении. Едва я дождался, пока она уйдет, и как только она вышла, я тут же мысленно поклялся не допустить ее опасного переселения ко мне. Поселится здесь - попробуй потом от нее избавиться, ведь, чего доброго, сам полетишь отсюда вверх тормашками. Не этого я хотел, не того, чтобы она за мой счет решала свои проблемы. Да и минута... какая минута! а она, похоже, только то и сообразила, что можно с пользой для себя сыграть на моих чувствах. Она мне вдруг стала неприятна. Моя голова совсем пошла кругом. Отпустив ее, не воспользовавшись достигнутым, тем, что могло еще иметь вид чего-то идеального, а не стоящего на одном единственно ее голом расчете, я проиграю и никогда уже впоследствии не сумею возродить подобную ситуацию, восстановить свои завоеванные ныне права. Однако я не решился ее остановить и даже сам подгонял ее, подталкивал к двери в полном и будто бы трезвом убеждении, что ей лучше уйти.
За ней захлопнулась дверь, а я стал внушать себе, что рискую зайти слишком далеко, если она будет жить со мной. Что оно гораздо безопаснее, когда мы живем раздельно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
- А! Значит, ты меня все-таки любишь? - спросила Машенька удивленным и нежно поплывшим голосом.
- Еще бы! - ответил я просто.
Поначалу это было все равно что съесть куриное крылышко, не думая, что съедаешь в сущности жизнь целой курицы, не тобой затеянную, не тебе подаренную. Но ведь не мог я только целовать ее шею и делать свои признания, не мог не знать, что так это не делается, так не полагается. Как же, я знал, что надобно большего, чего-то до крайности сильного и трепетного. И я вполне сознавал, что за столь легко поддающейся шейкой меня ждут куда более крупные и не столь невинные органы моей дочери, прямо сказать - члены, в общем, я знал, предвидел и предчувствовал весь ее масштаб, не совсем-то для меня и посильный, и не это ли сознание, действовавшее во мне, конечно же, и до поцелуя, заставило меня в каком-то даже испуге броситься и поцеловать ее?
И еще один момент. Еще прежде, чем она поставила свой нежный вопрос о любви, ее шею залила краска. Она не подняла головы, когда спрашивала. И все это говорило о ее невинности. Следовательно, она еще и наивна в некотором роде, она способна испугаться, если я осуществлю задуманное, она будет испуганно плакать и умолять меня прекратить мое умоисступление, и все это отразится на ней в высшей степени положительно, укрепит ее дух и красоту? Мое покаяние не развратит ни ее, ни меня самого? Я могу действовать смело, в полной уверенности, что ни одной наглой, развратной мыслишки не пробежит в ее головке, пока я буду в неистовстве рассказывать о своем проступке?
Мне вдруг пришло в голову, что не обязательно и неистовствовать, почему же не рассказать ей все спокойно и обстоятельно. Но поймет ли она тогда меня до конца? И что мне самому будет в такой исповеди? Я не очень-то хорошо понимал, что значит тут мое желание быть понятым ею до конца. Наверное, тут уже намечалось происшедшее со мной по-настоящему только сейчас, а именно возникшее у меня желание вслед за шеей расцеловать ее всю, несмотря на эту ее неожиданную невинность, а может быть, как раз и вследствие ее. Но как я мог надеяться вставить это желание в свой рассказ об украденных у нее драгоценностях, да еще и на то, что она меня поймет, поймет даже не столько со стороны моего покаянного признания, сколько со стороны именно этого внезапно и неодолимо овладевшего мной желания?
Хорошо ли мне было в те минуты? Не знаю. В некотором смысле действительно хорошо, потому что я любил дочь и она этого заслуживала, была на редкость хороша и к тому же невинна, как ангел. В тот момент она, что бы она собой ни представляла на самом деле, была именно невинна. Она даже словно выставляла эту невинность предо мной, но не в порядке защиты от моей явной горячности, а просто потому, что сама не знала, что ей с ней делать, хотя и любила ее, как любила все, что хотя бы отчасти или только условно принадлежало ей. Но я слишком томился, и это было не совсем так хорошо, как могло бы быть, если бы моя любовь отвечала всем законам чистоты и совершенства. Только хрупкая преграда удерживала меня от решающего и окончательного движения к ней, от растекания по ее телу в поцелуях и криках; эту преграду еще поддерживала и во мне некая похилившаяся опора, которую можно назвать слабой мыслишкой о том, что дальше-то, за поцелуями и выкриками, - невообразимое, невозможное, едва ли жизненное. Тем не менее сама преграда была в сущности прозрачна, и я видел сквозь нее вполне роскошную грудь Машеньки, ее сдвинутые колени, ее обнаженные руки, откладывающие в сторону надоевший альбом.
Я совершенно не думал в том смысле, что я грешен и задумал греховное, эта мысль пришла позже, когда я остался один и стал рваться, ругая себя последними словами. Но тогда я действовал. Мы по-прежнему сидели рядышком на диване, и я пользовался этим, созидая в душе иллюзию нашей особой близости и обладания ею. Я вовсе не предполагал довести дело до конца, это, мелькавшее в моей голове время от времени как нечто вероятное, я решительно отметал, но в глубине души оставалось и понимание, что совсем без этого, т. е. без овладения хотя бы в каком-то символическом роде, нам обойтись будет нельзя. Я так думал и так понимал дело, еще не зная, как посмотрит она, Машенька, на мои действия и что ответит на мои запросы.
Итак, я признался ей в любви. Она, удивленная моим поцелуем и покрасневшая, проверила меня, испытала трогательным вопросом, на который я дал ей положительный ответ.
- А ты раньше думала, что я тебя не люблю? - спросил я, невольно улыбаясь. Затем я объяснился: - Это отцовская любовь. Семья может развалиться, а отец все равно останется человеком любящим.
- Почему же ты не помогал нам и не интересовался мной? Вспомни, я сама тебя отыскала, сама к тебе пришла, а ты и не подумал этого сделать, произнесла она укорительно.
Я опять улыбнулся.
- Конечно, я был не прав, и это мой грех, но не всегда надо о нем думать и говорить, ведь наши отношения, Машенька, состоят не только в том, чтобы ты укоряла меня, а я оправдывался. Я хочу сказать, что не во всякую минуту и не во всяком разговоре надо напоминать мне о моем недостойном поведении.
- А сейчас как раз такая минута, когда не надо?
- Думаю, что да.
- Но я тебя раньше никогда не укоряла, и если мне это вдруг взбрело на ум сделать именно сейчас, то как же быть?
- Ну, не знаю, - сказал я, - наверное, рассудить... Я вижу эту минуту такой, а ты понимаешь ее иначе, значит, остается только решить, чье понимание существеннее...
Она размышляла, медленно и слабо прокручивала в голове какие-то серые мыслишки.
- Почему же не выбрать что-нибудь среднее... чтобы и волки были сыты, и бараны остались целы, - вдруг сказала она странно.
Я, признаться, вздрогнул. Неужели она догадывается или даже видит меня насквозь? Я сказал, стараясь получше взять себя в руки:
- Уступи мне.
- В каком смысле?
- Согласись, что минута не та, чтобы тебе меня укорять.
- Почему?
- Я старше. Я, что называется, старший. Уступи мне. Я ведь виновник твоих дней. И я с такой нежностью, с такой гордостью, что ты такая, люблю тебя сейчас, что мне совсем не хочется разлада, распри, обсуждений грехов прошлого. Мне хочется согласия, мира, гармонии. Да, я не помогал вам и не интересовался тобой, ну, как бы не интересовался, но нельзя же все мерить неким материальным мерилом, более того, я даже скажу, что если ты по-настоящему взвесишь, то есть на одну чашу весов положишь меня, а на другую - недоданные мной средства и вообще не данные мной деньги, так ведь я, как ни крути, перевешу. Ладно, прости мне мое прошлое, мое былое равнодушие. Я чего-то не понимал в тебе, не чувствовал. А теперь из-за этого схожу с ума. Ты красивая, Машенька, и такая близкая, такая большая, такая родная... Я безумно люблю тебя.
- Знаешь, папа, - сказала она, - я в действительности и не думала укорять тебя, и это просто у меня сорвалось. Мне не до этого, я... как бы тут выразиться... я немножко легкомысленно смотрю на такие вещи, не то что мама, которая тебя до сих пор не хочет простить. А я неплохо зарабатываю, у меня бодрая жизнь, и мне совершенно не нужны те деньги, которых ты нам не давал. Я же не за деньгами пришла. Я тогда, первый раз, пришла потому, что мне хотелось увидеть, какой ты, мне было интересно, я воображала тебя загадочным. А ты и оказался таким, и я стала к тебе ходить, я тебя полюбила, даже больше, чем маму, с которой мы всегда грыземся, как крысы. Вот я и стала к тебе ходить. И если я тебя вдруг укорила, то это вовсе не потому, что сегодня я вспомнила о деньгах и пришла за ними.
- Говоришь, что ходила ко мне и интересовалась мной... а разве ты стала читать книжки, которые я читаю, и разве ты ходишь ко мне достаточно часто, чтобы я мог правильно тебя воспитать?
- Меня вечно что-то отвлекает, я человек занятой и не всегда о тебе помню, уж прости, но как вспомню, сразу хочу побежать к тебе. Ну да, у меня нет к тебе настоящей привычки, потому что мы слишком долго жили врозь. Поэтому я больше не вспоминаю о тебе, чем вспоминаю. Но после прошлого раза, после того, как мы говорили в кафе и ты назвал меня красивой, я думала о тебе постоянно и постоянно к тебе рвалась. Но все равно что-то то и дело мешало. А я бы к тебе хоть на следующий день прибежала. Ты когда в кафе стал хвалить и украшать меня, ты сам стал такой необыкновенный, светящийся, украшенный, такой легкий - как облако, как дух, и у меня просто голова пошла кругом. Я не сразу, конечно, но потом, подумав хорошенько, поняла, как мне надоели окружающие меня люди, все эти мальчики, юноши, девушки, и как мне нужен настоящий человек, сильный, властный, крепко выражающий свои мысли... Папа, ну что ты знаешь о моей жизни?!
Я рассеянно покачал головой, отвечая на ее вопрос, но и не отвечая ничего, потому что, собственно говоря, не слушал ее, плавая в своем безумии. Я действительно мало или вовсе ничего не знал о ее жизни. Вообще-то я посреди того безумия настроился на лирический лад, и только со стороны могло показаться, будто я улыбаюсь сумасшедшим. Я нежно смотрел на светлые завитки волос, лежавшие на ее шее.
- Машенька, я вижу, ты очень волнуешься, но из-за чего же? Я, кажется, чего-то не понимаю...
- Папа, разреши мне жить с тобой! - взмолилась она.
Этого я никак не ожидал.
- Милая, ну что ты... - бормотал я, обнимая ее. А она плакала у меня на груди и говорила:
- Я не могу больше с мамой. Она грубая, глупая и лишена интересов. Мы постоянно ругаемся. Она читает идиотские книжки, а от меня хочет одного: чтобы приносила домой заработанные деньги. А я хочу копить. Я хочу накопить и купить себе дом и тогда уже пожить в свое удовольствие. - Машенька вдруг отстранилась и внимательно посмотрела на меня. Видя, что я не убежден ее словами и не подавлен, она сказала крепко, рассчитывая меня все-таки сломить: - Она меня раздражает, папа.
Я рассмеялся, видя такую ее детскость, никак не соответствовавшую моим представлениям о том, чем бы я мог сейчас с ней заниматься.
- Да мало ли кто кого раздражает, - сказал я. - И где гарантия, что я через несколько дней не буду раздражать тебя? Если мама такая грубая и глупая, а я такой ласковый и умный, то как же вышло, скажи, как вышло, что мы с ней в свое время поженились? Ты не задумывалась, не старалась понять, чем же это она меня соблазнила и чем я в ней прельстился? Не приходило ли тебе в голову, что я, может быть, не далеко от нее ушел?
- Разве я не вижу, какой ты? Я вижу. Ты совсем не такой, как она. А почему вы поженились, я не знаю и даже не думаю об этом, потому что это не мое дело, и вообще, мало ли людей, которые женятся по ошибке!
- А я твою маму любил, - сказал я нагло и развязно.
- Не шути, папа, не шути со мной. Я же серьезно. Я тебя по-настоящему прошу, и я эту просьбу не сейчас выдумала, я ее хорошо обдумала, я этого действительно хочу.
- Нельзя, милая, - возразил я. - Это встряска. Маму может как-то даже перевернуть, опрокинуть... Вот еще хотя бы подготовить ее сначала, подвести к этому медленно и последовательно, а если сразу поставить ее перед свершившимся фактом, она сойдет с ума и выйдет натуральной фурией.
- Ты не хочешь?
Она пронзительно на меня посмотрела. Я поймал ее руки и принялся покрывать их поцелуями.
- Хочу!
- Тогда не отказывай мне, и я останусь.
- Нельзя, так сразу, мгновенно, нельзя. Дай мне время подумать, осмыслить положение... понять, что из этого всего может получиться, успевал я лепетать среди жадности поцелуев, успевал, собственно, утверждать некое здравомыслие в эту минуту, когда мне казалось, что все уже решено и дело идет к развязке. Я выкликал ее имя. Для чего? Не знаю. То есть мне этого и понимать не следовало, ведь я просто действовал, а вот понимала ли она, что случилось и что со мной происходит от того, что я будто бы без всякой причины выкрикиваю раз за разом ее имя, этого я впрямь не знаю и не в состоянии рассудить.
- Но в целом ты не отказываешь? - вела она какой-то вполне обычный разговор.
- В целом не отказываю.
- Хорошо!
Она была довольна, вырвав у меня это, как ей представлялось, согласие. И вот, когда в моей голове все перемешалось, когда мое сердце окутал непроглядный туман и я уже почти не владел собой да и точно не совладал бы, если бы, целуя ее руки, вдруг хоть на крошечный шажок сдвинулся к ее груди или лицу, она с беспечной легкостью отстранилась, встала и поправила сбившиеся одежды. Сказала, что ей пора. Оставалось ли мне что иное, кроме как смирно отпустить ее? Я, в сущности, и сам был доволен. Я уже словно чего-то добился и устроил некий важный задел на будущее, но сейчас мне, пожалуй, и нужно было, чтобы она ушла, дав мне время все спокойно обмозговать наедине с собой. Она говорила о целом, сказала умно и намекающе, тонко, я же видел, как из всего в целом выходило не только мое согласие по прошествии некоторого времени поселить ее в моей квартире, но и большое, бескрайнее, да только и какое-то бескрылое смущение. Я боялся ее отпускать, боялся, что оторвавшись от меня всего на мгновение, она утратит свое нынешнее существование, уже находящееся, как мне казалось, в моей власти, уже поддающееся мне. Но я боялся и того, что впрямь осмелюсь переступить последнюю черту. Не понимал я толком, что происходит, что такое начало твориться вокруг меня, к чему все это может привести, не к тому ли, что я сам окажусь в подвешенном состоянии, может быть, даже на улице, в изгнании. Да, минута была чувствительная, но я не все лишь вскрикивал и скрючивался, решаясь взглядывать на Машеньку только искоса, как бы пряча глаза и свой истинный взгляд, а еще и разбирал всю эту внушительную, плотную массу возникших у меня в отношении дочери подозрений. Мне казалось, что Машенька требует и домогается от меня чего-то крупного и твердого, а при этом и сама готова не постоять за ценой. Это меня пугало. Когда человек вот так крупно и твердо обосновывается, утверждается, то сколько бы он ни был готов добросовестно и честно расплачиваться, может, глядишь, статься так, что он просто толкнет тебя ненароком, заденет плечом, а ты и отлетишь в сторону и окажешься не при чем. Она любит меня, и шейка у нее остается невинной, но при этом она так вдруг восстала, так взыграла, с такой мощью завертелась, что я рисковал попросту затеряться и пропасть. Я был в недоумении. Едва я дождался, пока она уйдет, и как только она вышла, я тут же мысленно поклялся не допустить ее опасного переселения ко мне. Поселится здесь - попробуй потом от нее избавиться, ведь, чего доброго, сам полетишь отсюда вверх тормашками. Не этого я хотел, не того, чтобы она за мой счет решала свои проблемы. Да и минута... какая минута! а она, похоже, только то и сообразила, что можно с пользой для себя сыграть на моих чувствах. Она мне вдруг стала неприятна. Моя голова совсем пошла кругом. Отпустив ее, не воспользовавшись достигнутым, тем, что могло еще иметь вид чего-то идеального, а не стоящего на одном единственно ее голом расчете, я проиграю и никогда уже впоследствии не сумею возродить подобную ситуацию, восстановить свои завоеванные ныне права. Однако я не решился ее остановить и даже сам подгонял ее, подталкивал к двери в полном и будто бы трезвом убеждении, что ей лучше уйти.
За ней захлопнулась дверь, а я стал внушать себе, что рискую зайти слишком далеко, если она будет жить со мной. Что оно гораздо безопаснее, когда мы живем раздельно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9