А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- Напишет иной поп статейку про свой храм, про свой приход, рассказывал он с грубым неистовством, - и все бы хорошо, потому что ведь всякие ляпсусы можно в конечно счете убрать, выправить, так ведь нет, обязательно он хоть кусочек да сдерет из какого-нибудь путеводителя, из какого-нибудь достойного сочинения. Только что чуть-чуть поменяет порядок слов, что-нибудь там подвыкинет или, как было однажды, вместо типичных трехчастных окон пропишет, исключительно по невнимательности списывания, тупые, глупые, фантастические трехчастотные - и вся недолга! От моего внимания это, разумеется, не ускользает. Я ему примерно в следующих словах: батюшка, нехорошо, грех, своровали. А он поглаживает бороду и благостно отвечает: а что такого? мы в церкви не очень-то насчет авторских прав... главное, чтоб вразрез святости всего дела не шло. Я конкретнее: батя, у нас это не пройдет, у меня, по крайней мере, я насчет авторских прав - кремень! Вымарывай списанное! Он садится и прилежно переписывает, то есть я на него как бы епитимью наложил, и он глубоко смирился. Пишет, а сам от усердия кончиком языка облизывает губы. Это тебе, конечно, не козлогласовать в своем приходе с амвона по писанному. Читаю, что он там нацарапал, и глаза лезут на лоб: одна кромешная ахинея! А у него все толстое лицо в поту, он шепчет мне: больше ничего не в состоянии поделать, слаб, грешен, вы уж сами, Бога ради... Приходится браться за перо. У них, у этих моих авторов, бывает и так, что какой-нибудь Пугачев все еще действует, тогда как в действительности его уже год или два, или три как казнили!
- Я тут о том, Петр Васильевич, - сказал Обросов с вкрадчивой улыбкой, уточкой понырявшей в темном озерце между его влажно раскрывшимися губами, - что вы меня, услыхав о моих статьях и заметках, поставили тотчас в своем воображении на одну доску с этими вашими борзописцами. Признайтесь, что это было.
- А могло ли быть иначе? Вы разве на моем месте не поступили бы точно так же?
- Конечно. Я, со своей стороны, даже до сих пор по-настоящему не верю, что вы действительно хороший, достойный редактор. Я еще не убедился в этом, и, естественно, не имел повода... Хотя вы мне нравитесь. Иначе я не заговорил бы с вами.
Пастухов польщено усмехался, краем уха слыша, что его хвалят, что он нравится, пришелся ко двору. Птица высоко парила в небе над рекой, и ему казалось, что и его превозносят до небес. Кровь жарче побежала в жилах. Он и не думал останавливать свое баснословие.
- Зашел я однажды в Угрешский монастырь, там неподалеку проживает один наш автор, он, знаете ли, смотрел в окно на жеребцовскую колокольню, на купола того собора, который построил Каминский, на двор монастырский, где самого Леонтьева настоятель заставлял собирать щепки, смотрел да и сочинил некую элегию. А сам инвалид. Из уважения к его безножию, старости и нищете я собственным ходом потащился к нему для окончательной обработки статьи, и для начала сказал примерно следующее: какого хрена такие пустые фразы? нельзя ли было присочинить с душой, с сердцем? Должен вам сказать, Алексей Петрович, что это было недавно, но я тогда был еще другой, истерический, порой даже грубый. Сейчас я изменился. Кое-что произошло. Я притих, что ли. А инвалид готов и побои снести от меня, только бы его напечатали. Мы с ним поработали, а потом я зашел в монастырь. Началось у меня с предположения, что уж я-то написал бы об этой прекрасной обители с душой и сердцем, а как пошел мимо пруда, глядя на зданьица, на колокольню, на собор, началось совсем другое - я понял, что еще мало у меня и сердца, и души, и темен я, а надо верить и любить, любить и эту обитель, и небо над ней, и Бога, и людей, которые там вокруг пруда бродят, всех этих худосочных мамаш с детскими колясками, невзрачных юношей, диких стариков и старух, и даже моего словоблуда инвалида... Да ведь и любил же, но тут какая-то потребность в умоисступлении, я даже чуть было не покатился по земле, потому что у меня возникла мысль, да, целая мысль, о необходимости натуральным образом грызть ее, то есть жрать траву и заглатывать комья грязи. Нет, это не та перемена со мной, о которой я сказал, она-то вызвана совсем другим, она выкатилась, я бы сказал, колобком из целого ряда жизненных обстоятельств, о которых я распространяться не буду. А то была тоска по высшему, по Китежу, так это назовем. Я почувствовал себя маленьким, но теплым, обогретым, обеспеченным со стороны какой-то высшей силы. Еще раньше я приметил монахов на лавочке, но пренебрег ими, они были слишком толстые, краснорожие, показались мне наглыми, развязными, и я подумал: разве они заботятся об умном делании, об умной молитве, разве им известна по-настоящему тайна исповеди, ведома смиренная любовь к духовному отцу? Потом я их увидел с противоположного берега пруда, и они мне уже не показались такими неприглядными, я вообразил, что они там на лавочке богословствуют... Не то чтобы меня к ним повлекло, но я, так или иначе, приблизился, посмотрел на них гораздо внимательней. Нет! Все, как один, упитанные, мордастые, грубые. И надо же было такому случиться... Как назло! Я задрожал. Они на меня не смотрели, а я к ним как бы случайно присматривался. Не знаю, о чем они говорили, но, судя по всему, о пустяках, шутили даже... наверняка шутили, потому что вдруг как взорвутся диким хохотом, хохотом до открытых и мерзко торчащих в разные стороны зубов! И это в тихой обители! Монахи! А рожи - толстые, наглые, красные. Беда! Беда России! Крах Востока! - закричал печальными вздохами Пастухов над нежной рябью реки.
- А преувеличивать не надо, - заметил Обросов. - Слишком просто все это у вас вышло. Тоска по горнему, гогочущие монахи... Это контраст из дешевых романов, а не истинная действительность Угрешского монастыря.
Пастухов стал энергично горячиться:
- Вот я назову вам только несколько имен, напомню только о нескольких профессорах духовных академий или церковной истории в университетах. Алексей Петрович Лебедев, Петр Васильевич Знаменский. Хотите, и других назову? Я знаю! Но где они все? На кладбище! Встав утром и отправляясь на службу, я и в мыслях не держу, что вдруг откроется дверь моего чуланчика там, в редакции, и войдет некто, имеющий на себе хоть крошечный отблеск Лебедева или Знаменского. Нет! Не видать что-то Ключевских с Голубинскими. Приходят какие-то клоунами ухмыляющиеся старцы, важные старухи, молодые люди с узенькими плечиками и впалой грудью, и у них дрожат руки от страха, что их писания не примут, бросят в корзину, после чего им уже некуда будет идти. Я так к этому привык, что когда мой редактор ударяется в свое доморощенное богословие или начинает толковать, что я будто бы чуть ли не отошел от Бога, у меня вдруг возникает ужас, и вместе с мурашками по телу ползет по мне, скажу вам, чудовищная мысль, что какой же тут Бог, когда я совершенно облеплен разными глупцами и проходимцами от литературы, от истории! А вы - другой, и ваш случай - особый случай. Я чувствую, что вы глубоки и не можете быть бездарным. Но тут и опасность особого рода. Может быть, вы в своих статьях все гладко и правильно пишете, но где же гарантия, что они обязательно оправдают мои ожидания? Вот я о чем говорю... об опасности, об опасности того, что возможно разочарование, которое при том, что с нами сегодня случилось, будет особенно горьким.
Обросов расправил плечи, и свежая рубаха на нем захрустела. Был летний солнечный день, и там, куда направлялись друзья, охваченные знающим воодушевлением, ослепительно золотой книгой раскрывался кремль.
- В моих статьях все гладко и правильно, и они по-своему глубоки, но в них нет совершенства, - возразил Обросов. - Я их пишу для заработка. Я не могу писать их плохо просто потому, что я пишу хорошо. Но менее всего я забочусь о совершенстве, и это принципиально. Оно будет потом.
- То есть совершенство будет потом... - пробормотал Пастухов раздумчиво. - А когда же?
- В другом мире.
Пастухов принужденно усмехнулся:
- Такая у вас вера?
- Допустим. А вы ни во что не верите?
- Бог знает, верю ли я во что-нибудь. У меня в душе такие потемки, я и сам не разберусь! Если бы вы действительно знали мою жизнь... - Пастухов не договорил, но удрученно понурился, словно сбросив с сердца полную тяжких подробностей исповедь. И мысли его улетели далеко от Обросова.
- Я пишу для заработка, - повторил Обросов, - но есть еще нечто, что я пишу для себя. Что-то длинное, без начала, без конца. Назовите это дневником, пожалуйста, хотя бы даже дневником писателя. Это своего рода проба сил, тренировка, разминка перед работой на более высокой ступени развития, - жестко обрисовывал он свой стиль и, поворачивая лицо к Пастухову, смотрел на него прищурившись, строго и несколько даже высокомерно - чтобы тот, намекнувший на некое жалкое неблагополучие своей души, раскаялся в сказанном и больше не решался на унижение. - В жизни книжника, не только читающего, но и пишущего, наступает момент, когда он начинает сознавать, что всех книг перечитать не успеет, а действительно достойного, равного космосу, тайнам бытия, законам мироздания не напишет. Он тогда яснее видит человечество и понимает, что подавляющее большинство его ни на что не годится, а значит, умерши, всего-навсего истлеет, исчезнет без следа. Но не может быть, кажется книжнику, чтобы и с ним приключилось подобное. Для чего же в таком случае все его познания, весь его трудный и серьезный опыт писательства? Ради чего он старался? Бог, говорят нам, Бог с любовью творил этот мир, Бог - это любовь. Если так, то трудно и вообразить большее проявление любви, чем навсегда упокоить во тьме, во мраке вечности всех этих ваших авторов, а тем более сильно размноженных всюду невежд, хамов, дельцов, ничтожеств... Не спрашиваю вашего согласия на подобное деяние, оно ни к чему, как и мое. Но спрашиваю вашего согласия на прямой разговор с Богом.
- Зачем оно вам? - странно усмехнулся Пастухов. Он уже, похоже, немного сопротивлялся своему новому другу или даже выдумал для себя задачу размягчить чрезмерную твердость его сердца. Однако Обросов не уступал:
- Затем, что мы, книжки, должны прямо сказать Всевышнему, что все эти священные писания с их превозношением некоего рая никуда не годятся, благостный и совершенный Адам - это старо и глупо, и не нужен нам рай хотя бы даже и с гуриями. Не благодати, не безоблачности и безмятежности мы ищем, а труда, настоящего труда на более высокой ступени развития, в ином мире, где шире горизонты познания и постижения, огромнее возможности живущего, думающего и пишущего.
Пастухов с задумчивостью, почесывая в затылке, возразил:
- Но вы сказали, что уже верите в этот иной мир, и не сомневаетесь, что будете в нем работать. Для чего же еще говорить с Богом, если для вас уже и так все ясно и очевидно?
- Я не это имел в виду, не веру, а только своего рода требование. Это, собственно говоря, постановка вопроса: либо необходимый нам иной мир есть, и тогда мы понимаем земной путь, как терпеливую подготовку к нему, либо его нет, и тогда мы только здешние, но понимаем дело так, что готовиться нам не к чему, а здесь мы ничего совершенного сделать не можем, да и не хотим. Вот что такое Бог.
- То есть человек и есть Бог?
- Богом становится тот, кто способен удовлетворить нашему требованию. В сущности, богов много, и у вас, не исключено, свой.
- А вам не тревожно с этим жить? - все раздумывал и колебался Пастухов, но беспокоил его, кажется, только вопрос, как смотрит Обросов на его, сугубо пастуховские, шансы приобщиться к прозвучавшей постановке вопроса. - Ведь, наверное, иной раз закрадывается мысль, что могли бы и хорошее сделать, книгу написать наилучшим образом, а отказываетесь в силу поставленного требования и, может быть, упускаете возможности, один раз данный вам шанс...
- Я не пишу плохой книги, - сухо отпарировал Обросов, - книга, напротив, получается хорошая. Но я знаю, что мне следует писать лучше, а сделать это я смогу только в другом мире, не нашем.
- Каким образом вы все это узнаете и познаете, как же вы это о таких вещах догадываетесь? - пробормотал обескураженный Пастухов. - Нет, точно скажите, точно и определенно, откуда вы все это берете и как наблюдаете?
- Назовите это умным деланием. Нужно уметь заглядывать в вечность.
- Сложно! Очи горе возводить, что ли?
- Бывают вспышки, бывают прозрения. И что тогда видится?
- Меня об этом не надо спрашивать.
- Я не спрашиваю. Видится словно некая библиотека в огромных, уводящих в бесконечность проходах, человек, листающий книгу... Вы книжник? Вы еще это увидите. Сосредоточитесь, поработаете душой - и увидите.
- Было время, - сказал Пастухов, - когда я ходил в простенький, без изысков построенный, а уютный, однако, добрый монастырек к одному старцу и был возле него, можно сказать, послушником. Это недалеко от Москвы происходило. Что ни скажет старец, я исполняю. А он лично ко мне вряд ли и обращался, просто я все, что бы он ни сказал назидательного, принимал на свой счет. Он лишнего не требовал, сознавая, что я все-таки обета никакого не давал и действую только как доброволец. Но, конечно, наставлял. Я уж старался, никогда с ним не спорил, не возражал ему. Однажды он свалился на пол в храме во время службы и ногами задрыгал, и все молчат и делают вид, что ничего не видят, зная, видимо, за ним такие вещи. Я тоже молчу, не спрашиваю о причинах происшествия ни у него, ни у других. Прошло время. Я был один из многих при старце, но он вдруг всмотрелся в меня и, когда мы пошли по аллейкам возле все того же храма, задушевно и с некоторой как бы хитрецой произнес: мне явился светозарный ангел, но я распознал в нем лукавого. Я молчу, хотя мне странно, что нечистый вроде бы способен принять столь неподобающий ему облик. Разве Бог и такое попускает? А он улыбнулся и говорит: ты молчишь, а ведь я вижу, что ты мне не веришь, сомневаешься, и знаешь, что это у тебя? у тебя, сын мой, помыслы, так не пристало ли мне наложить на тебя за них епитимью? Вы накладывайте, и я исполню, а спрашивать и выражаться мне не надлежит, ответил я. Я скажу тебе больше, говорит он, дьявол порой является даже в облике самого Христа. Тут мне совсем дивно и чудно стало, а старец все подмечает. Предположил он кое-что насчет чистки отхожего места, и я, делать нечего, воспринял это как епитимью, тотчас пошел и то отхожее место вычистил, а затем являюсь на глаза старцу и опять же молчу. Он, само собой, видит все мои муки и недоумения, видит и посмеивается. Стал он меня мучить, желая, в сущности, поскорее прогнать от себя, ибо понял, что я своего сомнения все равно не превозмогу. Наказывал сильно, а я только лоб морщил. Я был тогда молод, глуп и в эти как бы послушники попросту сбежал от родителей, потому как захотелось самостоятельности. А видишь ты, Алексей Петрович, куда я при этом попал, в какие такие вопросы! Это сейчас они мне могут казаться сложными и глубокими, потому что я прочитал массу книг и несколько обучился философии и диалектике, а тогда я все больше склонялся к мысли, что старец меня всего лишь дурачит. Так вот, я крепко-накрепко сжимал губы, чтобы не заговорить, сцеплял зубы, из груди выделывал какую-то цыплячью форму, но разговор с тем стариком уже был, уже стоял у меня в горле, а в голове так прямо все кипело. И однажды я не выдержал ужаса представления, что дьявол способен столь далеко заходить в своих кознях и что Богом ему дозволен этакий размах. Старец усмехается и спрашивает: ну что, есть еще помыслы? А вокруг него стадо, людишки жмутся к нему, как бараны к пастуху, ловят каждое его слово. Пойди пойми, кого он спросил, но всем ведь все, похоже, ясно, и все они уставились именно на меня. Кое-кто уже и рот искривил в злорадной ухмылке. Мне бы промолчать или наспех сознаться в некоторой чепухе, в некой общей греховности, но я выкрикнул: есть! А он смотрит поверх голов пустыми белыми глазами, как слепой; он созерцал иные миры. Но я увидел, что он испугался моей неожиданности, хотел даже отскочить от меня, чувствуя некую ересь и боясь заразиться. Я и сам испугался, готов был, ей-богу, провалиться сквозь землю, однако успел прокричать: да в таком случае и я могу явиться вам хоть в облике ангела, хоть самого Христа! Старец и побежал от меня с писком, а меня прогнали, ну, то есть велели в монастырек больше не ходить. И как ведь гнали! Им, этим духовным детям старца, ничего не стоило даже избить меня, но они только гнались за мной, и я, положим, вовсе не убегал сломя голову, а у них все равно было какое-то сумасшедшее мучение погони, и, как они ни старались в своем умоисступлении, преодолеть разделяющее нас расстояние им не удавалось.
***
Забегая вперед скажем, что Обросов о многом пожалел, стакнувшись, хотя и не надолго, с таким беспокойным и говорящим исключительно о личном человеком, как Пастухов. Он пожалел, прежде всего, о времени, потраченном на пастуховскую нечистоту, ибо он это время мог бы провести в аккуратной и полезной чистоте - нравственной чистоте - своих ученых занятий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9