И как бы их ни называть – рыцарская честь, буржуазная респектабельность, солдатская верность, джентльменство или «честная игра» спортсменов, – все они оказывались условными. В простейших случаях такой моральный кодекс неоспорим, но стоит автоматическое соблюдение честности, порядочности, верности долгу рассматривать вне больших требований жизни, как становится ясной относительность и недостоверность таких критериев вне той обстановки и цели, ради которой они соблюдаются. Охотник, боксер и солдат, Хемингуэй привык соблюдать правила «честной игры». Бой он ведет всегда по правилам. Наносит удар если и кулаком, то в боксерской перчатке. Иногда это внушало Хемингуэю объективистское беспристрастие, которое требует о друзьях говорить с оговорками и с усмешкой, – они все стерпят, – а к врагам относиться с подчеркнутым джентльменством. Хемингуэй определенно оторвался от буржуазной морали, но, поняв мораль тружеников, он так и не уяснил себе до конца логику нравственного закона, которым руководствуются последовательные борцы за счастье человечества. А ведь даже из собственного творчества Хемингуэя вытекает объективно, что все те, кто ради «честной игры» обманывают доверие других и собственную совесть; кто идет на преступление, как Гарри Морган; кто соглашается лгать, чтобы жить, как писатель Гарри; кто предпочитает закрывать на все глаза, чтобы жить в циничном спокойствии своей «честной игры», как охотник Уилсон, – словом, все равнодушные, примирившиеся или сломленные оказываются то жертвой, то орудием, то даже пособниками большой лжи и насилия, на которых стоит капиталистический мир и буржуазный уклад.
И постепенно укрепляется в Хемингуэе убеждение, что только правда в восприятии внешнего мира, в оценке собственных поступков, правда простых человеческих отношений и до конца выполненного долга может обеспечить внутреннюю стойкость, уважение к себе, силу для борьбы за достойную жизнь. Другое дело, что не всякий способен разобраться, в чем большая жизненная правда, а в чем лишь своя, маленькая, ограниченная честность повседневного личного поведения. Такая честность – лишь необходимая предпосылка для больших жизненных выводов и решений. Конечно, хорошо, что за условной «честной игрой» – в случае Хемингуэя – чувствуется эта простая человеческая честность, которая не позволит пойти на лицемерие, подлость, предательство, – однако свое вредное ослепляющее влияние «честная игра» все же оказала и на творчество Хемингуэя.
Несмотря на наигранное бесстрастие, нет в Хемингуэе недоверия и презрения к человеку, он любит и по-своему, сдержанно, жалеет своих героев. Только в одном отношении он непримирим: он желает для них того, что обозначает как «good luck», то есть хочет для них настоящей, хорошей жизненной удачи, а вместе с тем трудовой и трудной, пусть даже трагической судьбы. Так же сдержанно, но он радуется всякому проявлению настоящего, человечного чувства, будь то сильная, непосредственная любовь Кэтрин, или мужественно переносимое Джейком испытание. Он рад, что Брет Эшли может сказать хотя бы в конце книги: «Знаешь, все-таки хорошо, когда решишь не быть дрянью». Он по-человечески сочувствует даже Гарри Моргану, который вынужден пойти на преступление, чтобы прокормить семью. Он заставляет Макса убеждать Филиппа Ролингса быть добрым и не причинять излишних страданий. Он понимает любовь-жалость, которая влечет Роберта Джордана к Марии, и сам обрекает Джордана на смерть ради спасения товарищей. В повести «Старик и море» он показывает человека, окруженного сочувственной заботой и думающего о том, чтобы передать свое мастерство другому. Какова бы ни была напускная, циничная бравада «тененте» Генри: «Я не рожден, чтобы думать. Я рожден, чтобы есть, пить и спать с Кэтрин», – на деле все совершенно не так. Кэтрин, умирая, думает не о себе, а о нем, а он думает только одно: «Лишь бы Кэтрин не умерла». В последнем из напечатанных рассказов Хемингуэя «Нужна собака-поводырь» (1957) ослепший человек еще не умеет, но старается думать не только о себе, но и о других. «Если я буду думать о ней и только о ней, все будет хорошо».
Разобравшись в творчестве Хемингуэя, видишь, что он приходит к единству этических ценностей с ценностями эстетическими. Несомненно, что правда для него и есть красота, а некрасиво для него все неестественное – неженственность в женщине, немужественность в мужчине: все робкое, трусливое, уклончивое, нечестное. Красота для Хемингуэя – это все естественное, это красота земли, воды, рек и лесов, профессионального уменья и четко действующей снасти; красота созданий рук человеческих и в жизни и в искусстве; красота чистоты и света; это – красота старых моральных ценностей: честности, мужества, доброты, верности, любви, труда и долга художника, – словом, красота жизни. Как будто бы чего еще можно требовать? А на поверку всего этого все же оказывается недостаточно.
Секрет убедительности творчества Хемингуэя, кроме чисто художественного воздействия, может быть, и в том, что, показывая в своих героях их традиционную выдержку, сам он очень горяч и откровенен. Он говорит о самом для него главном, о том, что его глубже всего волнует, и говорит с полной убежденностью, на твердой этической основе.
Еще в 1934 году Хемингуэй писал: «Все хорошие книги сходны в одном: то, о чем в них говорится, кажется достовернее, чем если бы это было на самом деле, и когда вы дочитали до конца, вам кажется, что все это случилось с вами, и так оно навсегда при вас и останется: хорошее и плохое, восторги, печали и сожаления, люди и места, и какая была погода. Если вы умеете все это дать людям, значит – вы писатель. И нет на свете ничего труднее, чем сделать это».
Это действительно трудно. Но Хемингуэю удалось стать именно таким писателем.
Однако большому писателю мало быть хорошим мастером (особенно такому неровному мастеру, как Хемингуэй) – надо быть большим человеком, которому не чуждо человечество и человечность и необходима, как жизнь, борьба за них. А, к сожалению, приходится сказать, что в этом отношении Хемингуэй не всегда пользовался своими возможностями стать большим человеком своей эпохи. Хороши стремления. Большое маховое колесо вертится в полную силу, а шестерни привода почти выключены, и сила большого мастера не передается ими к запросам живой действительности.
Разделяя многие надежды, иллюзии, разочарования и ошибки своего поколения, показывая, как отразился в психике и поведении его сверстников крах буржуазной демократии в двух мировых войнах, в повторных кризисах экономической структуры и всей цивилизации буржуазного «машинного» века, Хемингуэй отшатывается от этого прогнившего старого мира; временами идет плечом к плечу с бойцами за новый мир, но не делает для себя твердых и решительных выводов, не берет на себя на сколько-нибудь продолжительный срок свою часть бремени в общих усилиях тех, кто старается «спасти мир».
Разочарование в буржуазно-демократическом государстве и капиталистическом строе выражается у него в анархо-индивидуалистической критике следствий, а не причин, что делает эту критику бесперспективной и безнадежной.
Несмотря на отдельные вылазки навстречу людям, все еще не преодолена им такая обычная трагедия одиночества интеллигентов, оторванных от испытаний, чаяний и борьбы своего народа. Уважая всякий труд, общаясь с такими же, как он, одинокими тружениками из народа, с рыбаками, охотниками, – Хемингуэй не знает людей, организованных вокруг общих трудовых интересов, и чужд их борьбе за свои права.
Приняв в Испании участие в войне с фашизмом за достойную жизнь, он, после частичного поражения, остро переживал мнимое крушение всех перспектив и надежд сопротивления фашизму, который, вопреки пессимистическим предсказаниям, вскоре был сломлен в результате второй мировой войны.
Тягостный пессимизм и «анархизм поражения» надолго притушил и ограничил в его творчестве остроту и последовательное разрешение даже тех насущных вопросов социального порядка, которые он все же пытался ставить в испанский период.
Стоический, трагичный, безнадежный гуманизм интеллигента-одиночки уводил его в некоторых послевоенных вещах (особенно в повести «Старик и море») к вневременной общечеловеческой трактовке его давних и наболевших тем.
И вот такой, как он есть, – непосредственный и своеобразный, со всем обаянием своего, иной раз прихрамывающего, таланта и во всей ограниченности своих рывков вперед и срывов, противоречий и слабостей, – Хемингуэй глубоко человечен.
Но большой человек – это и большой гражданин. А вот этого чувства гражданской ответственности Хемингуэю как раз часто и не хватало. И все же его ущербные достижения, сомнения и чаяния показательны, как отголосок настроений и дум значительной части западных интеллигентов, уже свернувших с проезжей дороги буржуазной цивилизации, но все еще блуждающих в поисках приемлемого для них пути.
1 2 3 4 5 6 7
И постепенно укрепляется в Хемингуэе убеждение, что только правда в восприятии внешнего мира, в оценке собственных поступков, правда простых человеческих отношений и до конца выполненного долга может обеспечить внутреннюю стойкость, уважение к себе, силу для борьбы за достойную жизнь. Другое дело, что не всякий способен разобраться, в чем большая жизненная правда, а в чем лишь своя, маленькая, ограниченная честность повседневного личного поведения. Такая честность – лишь необходимая предпосылка для больших жизненных выводов и решений. Конечно, хорошо, что за условной «честной игрой» – в случае Хемингуэя – чувствуется эта простая человеческая честность, которая не позволит пойти на лицемерие, подлость, предательство, – однако свое вредное ослепляющее влияние «честная игра» все же оказала и на творчество Хемингуэя.
Несмотря на наигранное бесстрастие, нет в Хемингуэе недоверия и презрения к человеку, он любит и по-своему, сдержанно, жалеет своих героев. Только в одном отношении он непримирим: он желает для них того, что обозначает как «good luck», то есть хочет для них настоящей, хорошей жизненной удачи, а вместе с тем трудовой и трудной, пусть даже трагической судьбы. Так же сдержанно, но он радуется всякому проявлению настоящего, человечного чувства, будь то сильная, непосредственная любовь Кэтрин, или мужественно переносимое Джейком испытание. Он рад, что Брет Эшли может сказать хотя бы в конце книги: «Знаешь, все-таки хорошо, когда решишь не быть дрянью». Он по-человечески сочувствует даже Гарри Моргану, который вынужден пойти на преступление, чтобы прокормить семью. Он заставляет Макса убеждать Филиппа Ролингса быть добрым и не причинять излишних страданий. Он понимает любовь-жалость, которая влечет Роберта Джордана к Марии, и сам обрекает Джордана на смерть ради спасения товарищей. В повести «Старик и море» он показывает человека, окруженного сочувственной заботой и думающего о том, чтобы передать свое мастерство другому. Какова бы ни была напускная, циничная бравада «тененте» Генри: «Я не рожден, чтобы думать. Я рожден, чтобы есть, пить и спать с Кэтрин», – на деле все совершенно не так. Кэтрин, умирая, думает не о себе, а о нем, а он думает только одно: «Лишь бы Кэтрин не умерла». В последнем из напечатанных рассказов Хемингуэя «Нужна собака-поводырь» (1957) ослепший человек еще не умеет, но старается думать не только о себе, но и о других. «Если я буду думать о ней и только о ней, все будет хорошо».
Разобравшись в творчестве Хемингуэя, видишь, что он приходит к единству этических ценностей с ценностями эстетическими. Несомненно, что правда для него и есть красота, а некрасиво для него все неестественное – неженственность в женщине, немужественность в мужчине: все робкое, трусливое, уклончивое, нечестное. Красота для Хемингуэя – это все естественное, это красота земли, воды, рек и лесов, профессионального уменья и четко действующей снасти; красота созданий рук человеческих и в жизни и в искусстве; красота чистоты и света; это – красота старых моральных ценностей: честности, мужества, доброты, верности, любви, труда и долга художника, – словом, красота жизни. Как будто бы чего еще можно требовать? А на поверку всего этого все же оказывается недостаточно.
Секрет убедительности творчества Хемингуэя, кроме чисто художественного воздействия, может быть, и в том, что, показывая в своих героях их традиционную выдержку, сам он очень горяч и откровенен. Он говорит о самом для него главном, о том, что его глубже всего волнует, и говорит с полной убежденностью, на твердой этической основе.
Еще в 1934 году Хемингуэй писал: «Все хорошие книги сходны в одном: то, о чем в них говорится, кажется достовернее, чем если бы это было на самом деле, и когда вы дочитали до конца, вам кажется, что все это случилось с вами, и так оно навсегда при вас и останется: хорошее и плохое, восторги, печали и сожаления, люди и места, и какая была погода. Если вы умеете все это дать людям, значит – вы писатель. И нет на свете ничего труднее, чем сделать это».
Это действительно трудно. Но Хемингуэю удалось стать именно таким писателем.
Однако большому писателю мало быть хорошим мастером (особенно такому неровному мастеру, как Хемингуэй) – надо быть большим человеком, которому не чуждо человечество и человечность и необходима, как жизнь, борьба за них. А, к сожалению, приходится сказать, что в этом отношении Хемингуэй не всегда пользовался своими возможностями стать большим человеком своей эпохи. Хороши стремления. Большое маховое колесо вертится в полную силу, а шестерни привода почти выключены, и сила большого мастера не передается ими к запросам живой действительности.
Разделяя многие надежды, иллюзии, разочарования и ошибки своего поколения, показывая, как отразился в психике и поведении его сверстников крах буржуазной демократии в двух мировых войнах, в повторных кризисах экономической структуры и всей цивилизации буржуазного «машинного» века, Хемингуэй отшатывается от этого прогнившего старого мира; временами идет плечом к плечу с бойцами за новый мир, но не делает для себя твердых и решительных выводов, не берет на себя на сколько-нибудь продолжительный срок свою часть бремени в общих усилиях тех, кто старается «спасти мир».
Разочарование в буржуазно-демократическом государстве и капиталистическом строе выражается у него в анархо-индивидуалистической критике следствий, а не причин, что делает эту критику бесперспективной и безнадежной.
Несмотря на отдельные вылазки навстречу людям, все еще не преодолена им такая обычная трагедия одиночества интеллигентов, оторванных от испытаний, чаяний и борьбы своего народа. Уважая всякий труд, общаясь с такими же, как он, одинокими тружениками из народа, с рыбаками, охотниками, – Хемингуэй не знает людей, организованных вокруг общих трудовых интересов, и чужд их борьбе за свои права.
Приняв в Испании участие в войне с фашизмом за достойную жизнь, он, после частичного поражения, остро переживал мнимое крушение всех перспектив и надежд сопротивления фашизму, который, вопреки пессимистическим предсказаниям, вскоре был сломлен в результате второй мировой войны.
Тягостный пессимизм и «анархизм поражения» надолго притушил и ограничил в его творчестве остроту и последовательное разрешение даже тех насущных вопросов социального порядка, которые он все же пытался ставить в испанский период.
Стоический, трагичный, безнадежный гуманизм интеллигента-одиночки уводил его в некоторых послевоенных вещах (особенно в повести «Старик и море») к вневременной общечеловеческой трактовке его давних и наболевших тем.
И вот такой, как он есть, – непосредственный и своеобразный, со всем обаянием своего, иной раз прихрамывающего, таланта и во всей ограниченности своих рывков вперед и срывов, противоречий и слабостей, – Хемингуэй глубоко человечен.
Но большой человек – это и большой гражданин. А вот этого чувства гражданской ответственности Хемингуэю как раз часто и не хватало. И все же его ущербные достижения, сомнения и чаяния показательны, как отголосок настроений и дум значительной части западных интеллигентов, уже свернувших с проезжей дороги буржуазной цивилизации, но все еще блуждающих в поисках приемлемого для них пути.
1 2 3 4 5 6 7