Но тут сразу же встает роковой вопрос о деньгах – ведь у Делакруа была рента. У Коро также. А Милле – но Милле был крестьянином и сыном крестьянина. Ты, вероятно, не без интереса прочтешь статью, которую я вырезал для тебя из одной марсельской газеты, – в ней упоминается Монтичелли и дается описание весьма примечательной его картины, изображающей уголок кладбища. Но увы! Вот еще одна печальная история. Как грустно думать, что художник, добившийся успеха лишь наполовину, увлекает своим примером с полдюжины других, еще более неудачливых, чем он сам!..
Весь день сегодня занят упаковкой ящика с картинами и этюдами. Один этюд мне пришлось заклеить газетами – краски шелушатся. Это одна из моих лучших работ, и, увидев ее, ты, надеюсь, сумеешь более отчетливо представить себе, чем могла бы стать моя мастерская, если бы затея с нею не провалилась.
Этот этюд, равно как и некоторые другие, во время моей болезни испортился от сырости.
Во-первых, случилось наводнение и в дом проникла вода; во-вторых – и это главное – дом не топили вплоть до моего возвращения, когда я обнаружил, что из стен сочится вода и селитра. У меня создалось впечатление, что погибла не только мастерская, что непоправимо испорчено и воспоминание о ней – мои этюды. А ведь мне так хотелось создать нечто пусть очень простое, но долговечное! Видимо, я затеял борьбу против слишком превосходящих меня сил. А еще вернее – все это просто проявление слабости с моей стороны, так как я с тех пор испытываю необъяснимые, но очень болезненные угрызения совести. Ими, вероятно, и объясняется то, что во время приступов я так много кричал, пытался обороняться и был не в силах защищать себя. А ведь мастерская должна была служить не мне, но всем художникам вроде того несчастного, о котором пишется в прилагаемой к этому письму статье. Не меня первого постигает такая участь.
Что поделаешь!
Брийя в Монпелье пожертвовал искусству всю жизнь и целое состояние и тоже ничего не добился.
Впрочем, нет, добился – холодного зала в городском музее, где, видя его безрадостное лицо на портрете и прекрасные картины, посетитель, конечно, испытывает волнение, но точно такое же, какое чувствуешь на кладбище.
А ведь не так-то легко прогуливаться по кладбищу с единственной целью – доказать, что «Надежда», написанная Пюви де Шаванном, действительно существует.
Картины увядают, как цветы. Это сказалось даже на полотнах Делакруа – великолепном «Данииле» и «Одалисках» (совершенно непохожих на ту же вещь в Лувре – здесь сплошь лиловая гамма). Но как глубоко затронули меня эти блекнущие картины, которые, без сомнения, мало понятны большинству посетителей, предпочитающих разглядывать Курбе, Кабанеля, Виктора Жиро и пр.! Что представляем собой мы, художники? Мне думается, что прав, например, Ришпен, чьи «Богохульства» без дальнейших околичностей уготовляют нам всем место в одиночке для буйнопомешанных.
Уверяю тебя, однако, я не знаю такого лечебного заведения, куда меня согласились бы принять бесплатно на том условии, что я буду заниматься живописью за свой счет, а все свои работы отдавать больнице. Это – не скажу большая, но все же несправедливость. Найди я такую лечебницу, я без возражений перебрался бы в нее. Вообще, если бы не твоя дружба, меня безжалостно довели бы до самоубийства: как мне ни страшно, я все-таки прибег бы к нему.
Надеюсь, ты согласишься, что тут мы имеем право восставать против общества и защищать себя. Кстати, марсельский художник, без сомнения, покончил с собою вовсе не из-за абсента по той простой причине, что никто его даром не поил, а покупать абсент ему было не на что. К тому же пил Монтичелли не только для собственного удовольствия – он был уже болен и алкоголь поддерживал его.
Г-н Салль ездил в Сен-Реми. Там не согласны разрешить мне заниматься живописью вне стен заведения и принять меня дешевле чем за 100 франков в месяц.
Итак, сведения неутешительные. Если бы я мог выйти из положения, завербовавшись на 5 лет в Иностранный легион, я предпочел бы военную службу.
В самом деле, если меня будут держать взаперти и не дадут мне работать, я едва ли выздоровею; кроме того, за меня придется ежемесячно платить 100 франков, а сумасшедшие иногда живут долго.
Вопрос, как видишь, стоит серьезно, и его надо обдумать. Возьмут ли еще меня в солдаты?
Разговор с г-ном Саллем очень утомил меня, и я просто не знаю, что делать.
Я посоветовал Бернару непременно отслужить свой срок. Что же удивительного в том, что и я мечтаю попасть в Северную Африку в качестве солдата? Говорю все это, чтобы ты не слишком ругал меня, если я все-таки туда отправлюсь. Все остальные выходы из положения представляются мне неопределенными и сомнительными. Ты ведь знаешь, как мало есть оснований надеяться на то, что мне удастся возместить деньги, ушедшие на мои занятия живописью. К тому же физически я, кажется, чувствую себя хорошо. А ведь в убежище я смогу писать только под надзором! И за это еще платить? Боже мой, да стоит ли? В казарме я тоже смогу работать, и, пожалуй, более успешно. Словом, я думаю. Подумай и ты тоже, а покамест будем верить, что все к лучшему в этом – что отнюдь не исключено – лучшем из миров.
2 мая 1889
На днях отправил тебе малой скоростью два ящика с полотнами. Получишь ты их не раньше чем через неделю. В них немало хлама, который лучше уничтожить; я отправил тебе без разбора все, что у меня было, а ты уж сам выбери и сохрани то, что сочтешь стоящим. В ящики я, кроме того, вложил фехтовальную маску и этюды Гогена, а также книжку Лемонье.
Уплатив из осторожности эконому 30 франков вперед, я, естественно, все еще остаюсь здесь, но держать тут меня до бесконечности никто не станет. Поэтому пора на что-то решиться, иначе будет поздно. Прими в соображение, что, если я буду помещен в убежище, за меня придется платить долго и дорого, вероятно дороже, чем обошлась бы аренда дома. С другой стороны, мысль о том, что я опять начну жить один, повергает меня в совершенный ужас.
Я предпочел бы все-таки завербоваться. Боюсь, однако, что меня не возьмут – об инциденте, происшедшем со мною, в городе знают; возможный же, точнее, вполне вероятный отказ так пугает меня, что я робею и не решаюсь ничего предпринять. Будь у меня знакомые, которые могли бы устроить меня на пять лет в Иностранный легион, я бы уехал.
Однако я не желаю, чтобы такое решение рассматривалось как новое проявление моего безумия; поэтому я и советуюсь с тобой и г-ном Саллем. Пусть, если уж я приму решение, оно будет вполне обдуманным и бесповоротным.
Поразмысли-ка сам: не слишком ли жестоко заставлять тебя тратить деньги на мою живопись, хотя они могут понадобиться вам с женою самим, а шансы на успех у меня ничтожные?…
Чувствую я себя отлично и немного работаю. Сейчас пишу аллею цветущих розовых каштанов с маленькой цветущей вишней, глицинией и садовой тропинкой, на которой светлые солнечные пятна чередуются с тенями.
Картина будет парной к тому саду, который вставлен в ореховую рамку. Не думай, что, рассказывая тебе о своем желании завербоваться на пять лет, я руководствуюсь мыслью о самопожертвовании или собираюсь совершить доброе дело. В жизни я неудачник, а мое душевное состояние таково и всегда было таким, что я, как бы обо мне ни заботились, даже не мечтаю упорядочить свою жизнь. Там же, где, как здесь, в лечебнице, мне приходится подчиняться правилам, я чувствую себя спокойно. А на военной службе меня ждет примерно то же самое. Правда, тут, в Арле, я серьезно рискую натолкнуться на отказ – власти считают, что я действительно сумасшедший или эпилептик (кстати, я слышал, что во Франции 50 тысяч эпилептиков, госпитализировано из которых всего 4; следовательно, ничего особенного в таком заболевании нет). Однако в Париже меня сразу же возьмут на службу – мне стоит лишь обратиться к Детайлю или Каран д'Ашу. Такое решение было бы отнюдь не более безрассудно, чем любое другое. Словом, подумать, конечно, надо, но пора уже и действовать. Покамест же я делаю что могу и охотно занимаюсь чем угодно, включая живопись. Однако последняя стоит так дорого, что при мысли о том, сколько я уже должен, меня совершенно подавляет сознание моей никчемности. Было бы хорошо, если бы это поскорее кончилось.
3 мая 1889
Твое сегодняшнее ласковое письмо очень меня успокоило. Раз так – еду в Сен-Реми. Но снова повторяю тебе: взвесив все и посоветовавшись с врачом, мне, может быть, было бы разумнее и уж во всяком случае проще и полезнее завербоваться. Будем смотреть на это решение, как на любое другое, без предвзятости, вот и все. Отбрось всякую мысль о жертве с моей стороны. Я уже как-то писал сестре, что всю или почти всю жизнь стремился к чему угодно, только не к участи мученика, которая мне не по плечу.
Всякий раз, когда я наталкиваюсь на неприятности или сам причиняю их, я, честное слово, прихожу в растерянность. Конечно, я чту мучеников, восхищаюсь ими и т. д., но ведь, как тебе известно, в «Буваре и Пекюше», например, есть кое-какие иные свойства, которые гораздо больше соответствуют условиям нашего существования. Словом, я укладываюсь и при первой же возможности уезжаю в Сен-Реми. Г-н Салль будет меня сопровождать.
То, что ты говоришь по поводу Пюви де Шаванна и Делакруа, чертовски верно: они действительно показали, чем может стать живопись. Однако не следует сравнивать явления, между которыми огромная дистанция.
Как художник я уже никогда не стану чем-то значительным – в этом я совершенно уверен. Об этом могла бы идти речь лишь в том случае, если бы у меня все изменилось – характер, воспитание, жизненные обстоятельства. Но мы слишком трезвые люди, чтобы допустить возможность подобных изменений. Иногда я жалею, что не остался при своей серой голландской палитре и принялся за пейзажи Монмартра. Поэтому я подумываю, не взяться ли мне опять за рисунки камышовым пером, вроде тех видов с Монмартра, что я делал в прошлом году. Стоят они гораздо дешевле, а развлекают меня отнюдь не меньше. Сегодня я изготовил один такой рисунок. Он довольно черен и меланхоличен для весны, но, что бы со мной ни было и где бы я ни находился, подобные вещи могут послужить мне занятием надолго и, что вполне допустимо, стать источником какого-то заработка…
Во мне живет известная надежда, что при тех познаниях в моем искусстве, которыми я обладаю, мне со временем удастся начать работать даже в убежище. Так для чего же мне вести гораздо более ненормальную жизнь парижского художника, блеск которой ослепляет меня лишь наполовину и для которой у меня, следовательно, не хватает первобытной жажды успеха – его непременного условия.
Физически я чувствую себя на редкость хорошо, но этого недостаточно: я ведь не верю, что я так же здоров и духовно.
Хочу, как только осмотрюсь на новом месте и ко мне привыкнут, попробовать стать санитаром или чем угодно еще, лишь бы снова начать хоть что-нибудь делать.
Мне ужасно часто приходится напоминать себе о примере папаши Панглосса, потому что я вновь начинаю испытывать любовное томление. В конце концов, алкоголь и табак хороши или плохи – последнее зависит от точки зрения – тем, что они, бесспорно, представляют собою успокаивающее средство, которым не следует пренебрегать, когда занимаешься изящными искусствами.
Словом, все это может явиться для меня нешуточным испытанием, так как воздержание и добродетельная жизнь способны, боюсь, завести меня в такие области, где я легко сбиваюсь с дороги и где мне теперь потребуется поменьше темперамента и побольше спокойствия.
Плотские страсти сами по себе значат для меня немного, но я смею думать, что во мне по-прежнему очень сильна потребность в близости с людьми, среди которых я живу…
Судя по газетам, в Салоне появилось кое-что стоящее. Послушай, не будем все-таки увлекаться исключительно импрессионистами и проходить мимо того хорошего, что удается порою встретить. Конечно, именно импрессионистам при всех их ошибках мы обязаны успехами в колорите, но ведь уже Делакруа был в этом отношении гораздо совершенней, чем они.
У Милле почти совсем нет цвета, а какой он, черт возьми, художник!
Помешательство в известном смысле благотворно – благодаря ему, возможно, перестаешь быть исключением.
Не жалею о том, что в некоторой степени пытался разрешить вопросы теории цвета на практике.
Каждый художник – всего лишь звено в единой цепи и может утешаться этим независимо от того, находит он или нет то, что искал.
Здесь в лечебнице столько места, что хватило бы на мастерские для трех десятков художников.
Я должен трезво смотреть на вещи. Безусловно, есть целая куча сумасшедших художников: сама жизнь делает их, мягко выражаясь, несколько ненормальными. Хорошо, конечно, если мне удастся снова уйти в работу, но тронутым я останусь уже навсегда. Если бы я мог завербоваться на 5 лет, я оправился бы, поуспокоился и в большей степени стал хозяином своих поступков.
Впрочем, мне все равно, что со мной будет.
Надеюсь, кое-какие полотна из той кучи их, которую я послал в Париж, тебе все же понравятся. Если я останусь художником, то рано или поздно навещу столицу и найду время как следует подправить многие старые холсты. Что поделывает Гоген? Я все еще не хочу ему писать – жду, пока не стану совсем нормальным; но я часто думаю о нем и был бы рад узнать, что дела у него идут относительно неплохо. Если бы я не торопился так и у меня оставалась бы моя мастерская, я еще поработал бы над посланными тебе полотнами. Сейчас их, естественно, нельзя подчищать – краски не высохли.
Сен-Реми май 1889 – май 1890
Директор убежища для душевнобольных в Сен-Реми доктор Пейрон разрешил Винсенту работать и даже предоставил ему отдельную комнату под мастерскую. Несмотря на повторяющиеся время от времени припадки, Винсент продолжает напряженно работать, видя в этом единственное средство спасения от своей болезни. Так возникает ряд пейзажей, изображающих виды из окна мастерской и сад, а когда художнику разрешили под присмотром покидать убежище, то и окрестности Сен-Реми. Но очень часто, вынужденный к тому обстоятельствами, Винсент работает по гравюрам с Рембрандта, Мил-ле, Делакруа, Домье и Доре.
В январе 1890 г. в «Мегсиге е!е Ргапсе» появилась первая рецензия на произведения Ван Гога, написанная критиком Аль-бером Орье. 14 февраля 1890 г. с выставки «Группы двадцати» в Брюсселе были проданы «Красные виноградники», созданные Винсентом в ноябре 1888 г.
Это был единственный случай продажи произведения художника при его жизни. В конце февраля во время тяжелого приступа болезни Ван Гог пытается отравиться. В марте он участвует в выставке «Независимых». В мае 1890 г. Пейрон разрешает Винсенту покинуть убежище. 16 мая Тео встречает его в Париже.
Несмотря на три тяжелейших припадка, которые на многие недели вывели Винсента из строя, он написал за этот год более 150 картин и сделал более 100 рисунков и акварелей. Это были: пейзажи (около 100), 38 свободных копий с произведений других мастеров, 10 портретов (среди них А авто-Портрета) и несколько натюрмортов.
9 мая 1889
Благодарю за письмо. Ты совершенно прав, утверждая, что г-н Салль вел себя по отношению ко мне совершенно изумительно. Я бесконечно ему обязан. Я думаю, что, приехав сюда, поступил правильно, главным образом потому, что, видя реальность жизни различных сумасшедших и душевнобольных, я избавляюсь от смутного страха, от боязни безумия. Мало-помалу я смогу приучить себя считать сумасшествие такой же болезнью, как всякая другая. Кроме того, мне, на мой взгляд, пошла на пользу перемена обстановки. Насколько я мог понять, местный врач склонен считать случившееся со мной эпилептическим припадком. Впрочем, в расспросы я не пускался.
Получил ли ты уже ящик с картинами? Очень беспокоюсь, не пострадали ли они в дороге.
У меня в работе два новых сюжета, найденные здесь в саду, – фиолетовые ирисы и куст сирени.
Мысль о том, что я должен трудиться, все сильнее овладевает мною, и я надеюсь, что моя работоспособность вскоре полностью восстановится.
Беда лишь в том, что работа зачастую слишком уж захватывает меня, поэтому мне кажется, что я навсегда останусь оторванным от жизни и не способным ни на что другое, кроме своего ремесла.
Пишу кратко, потому что хочу ответить моей новой сестре, чье письмо меня глубоко тронуло. Не знаю только, насколько мне это удастся.
25 мая 1889
С тех пор как я прибыл сюда, мне хватало для работы запущенного сада с большими соснами, под которыми растет высокая, плохо подстриженная трава вперемешку с различными сорняками, и я еще не выходил за ворота. Тем не менее места в Сен-Реми очень красивые, и рано или поздно я начну совершать прогулки.
Но, разумеется, пока я остаюсь в убежище, врачу легче следить за моим состоянием, и он, смею думать, меньше опасается, не зря ли мне разрешили заниматься живописью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Весь день сегодня занят упаковкой ящика с картинами и этюдами. Один этюд мне пришлось заклеить газетами – краски шелушатся. Это одна из моих лучших работ, и, увидев ее, ты, надеюсь, сумеешь более отчетливо представить себе, чем могла бы стать моя мастерская, если бы затея с нею не провалилась.
Этот этюд, равно как и некоторые другие, во время моей болезни испортился от сырости.
Во-первых, случилось наводнение и в дом проникла вода; во-вторых – и это главное – дом не топили вплоть до моего возвращения, когда я обнаружил, что из стен сочится вода и селитра. У меня создалось впечатление, что погибла не только мастерская, что непоправимо испорчено и воспоминание о ней – мои этюды. А ведь мне так хотелось создать нечто пусть очень простое, но долговечное! Видимо, я затеял борьбу против слишком превосходящих меня сил. А еще вернее – все это просто проявление слабости с моей стороны, так как я с тех пор испытываю необъяснимые, но очень болезненные угрызения совести. Ими, вероятно, и объясняется то, что во время приступов я так много кричал, пытался обороняться и был не в силах защищать себя. А ведь мастерская должна была служить не мне, но всем художникам вроде того несчастного, о котором пишется в прилагаемой к этому письму статье. Не меня первого постигает такая участь.
Что поделаешь!
Брийя в Монпелье пожертвовал искусству всю жизнь и целое состояние и тоже ничего не добился.
Впрочем, нет, добился – холодного зала в городском музее, где, видя его безрадостное лицо на портрете и прекрасные картины, посетитель, конечно, испытывает волнение, но точно такое же, какое чувствуешь на кладбище.
А ведь не так-то легко прогуливаться по кладбищу с единственной целью – доказать, что «Надежда», написанная Пюви де Шаванном, действительно существует.
Картины увядают, как цветы. Это сказалось даже на полотнах Делакруа – великолепном «Данииле» и «Одалисках» (совершенно непохожих на ту же вещь в Лувре – здесь сплошь лиловая гамма). Но как глубоко затронули меня эти блекнущие картины, которые, без сомнения, мало понятны большинству посетителей, предпочитающих разглядывать Курбе, Кабанеля, Виктора Жиро и пр.! Что представляем собой мы, художники? Мне думается, что прав, например, Ришпен, чьи «Богохульства» без дальнейших околичностей уготовляют нам всем место в одиночке для буйнопомешанных.
Уверяю тебя, однако, я не знаю такого лечебного заведения, куда меня согласились бы принять бесплатно на том условии, что я буду заниматься живописью за свой счет, а все свои работы отдавать больнице. Это – не скажу большая, но все же несправедливость. Найди я такую лечебницу, я без возражений перебрался бы в нее. Вообще, если бы не твоя дружба, меня безжалостно довели бы до самоубийства: как мне ни страшно, я все-таки прибег бы к нему.
Надеюсь, ты согласишься, что тут мы имеем право восставать против общества и защищать себя. Кстати, марсельский художник, без сомнения, покончил с собою вовсе не из-за абсента по той простой причине, что никто его даром не поил, а покупать абсент ему было не на что. К тому же пил Монтичелли не только для собственного удовольствия – он был уже болен и алкоголь поддерживал его.
Г-н Салль ездил в Сен-Реми. Там не согласны разрешить мне заниматься живописью вне стен заведения и принять меня дешевле чем за 100 франков в месяц.
Итак, сведения неутешительные. Если бы я мог выйти из положения, завербовавшись на 5 лет в Иностранный легион, я предпочел бы военную службу.
В самом деле, если меня будут держать взаперти и не дадут мне работать, я едва ли выздоровею; кроме того, за меня придется ежемесячно платить 100 франков, а сумасшедшие иногда живут долго.
Вопрос, как видишь, стоит серьезно, и его надо обдумать. Возьмут ли еще меня в солдаты?
Разговор с г-ном Саллем очень утомил меня, и я просто не знаю, что делать.
Я посоветовал Бернару непременно отслужить свой срок. Что же удивительного в том, что и я мечтаю попасть в Северную Африку в качестве солдата? Говорю все это, чтобы ты не слишком ругал меня, если я все-таки туда отправлюсь. Все остальные выходы из положения представляются мне неопределенными и сомнительными. Ты ведь знаешь, как мало есть оснований надеяться на то, что мне удастся возместить деньги, ушедшие на мои занятия живописью. К тому же физически я, кажется, чувствую себя хорошо. А ведь в убежище я смогу писать только под надзором! И за это еще платить? Боже мой, да стоит ли? В казарме я тоже смогу работать, и, пожалуй, более успешно. Словом, я думаю. Подумай и ты тоже, а покамест будем верить, что все к лучшему в этом – что отнюдь не исключено – лучшем из миров.
2 мая 1889
На днях отправил тебе малой скоростью два ящика с полотнами. Получишь ты их не раньше чем через неделю. В них немало хлама, который лучше уничтожить; я отправил тебе без разбора все, что у меня было, а ты уж сам выбери и сохрани то, что сочтешь стоящим. В ящики я, кроме того, вложил фехтовальную маску и этюды Гогена, а также книжку Лемонье.
Уплатив из осторожности эконому 30 франков вперед, я, естественно, все еще остаюсь здесь, но держать тут меня до бесконечности никто не станет. Поэтому пора на что-то решиться, иначе будет поздно. Прими в соображение, что, если я буду помещен в убежище, за меня придется платить долго и дорого, вероятно дороже, чем обошлась бы аренда дома. С другой стороны, мысль о том, что я опять начну жить один, повергает меня в совершенный ужас.
Я предпочел бы все-таки завербоваться. Боюсь, однако, что меня не возьмут – об инциденте, происшедшем со мною, в городе знают; возможный же, точнее, вполне вероятный отказ так пугает меня, что я робею и не решаюсь ничего предпринять. Будь у меня знакомые, которые могли бы устроить меня на пять лет в Иностранный легион, я бы уехал.
Однако я не желаю, чтобы такое решение рассматривалось как новое проявление моего безумия; поэтому я и советуюсь с тобой и г-ном Саллем. Пусть, если уж я приму решение, оно будет вполне обдуманным и бесповоротным.
Поразмысли-ка сам: не слишком ли жестоко заставлять тебя тратить деньги на мою живопись, хотя они могут понадобиться вам с женою самим, а шансы на успех у меня ничтожные?…
Чувствую я себя отлично и немного работаю. Сейчас пишу аллею цветущих розовых каштанов с маленькой цветущей вишней, глицинией и садовой тропинкой, на которой светлые солнечные пятна чередуются с тенями.
Картина будет парной к тому саду, который вставлен в ореховую рамку. Не думай, что, рассказывая тебе о своем желании завербоваться на пять лет, я руководствуюсь мыслью о самопожертвовании или собираюсь совершить доброе дело. В жизни я неудачник, а мое душевное состояние таково и всегда было таким, что я, как бы обо мне ни заботились, даже не мечтаю упорядочить свою жизнь. Там же, где, как здесь, в лечебнице, мне приходится подчиняться правилам, я чувствую себя спокойно. А на военной службе меня ждет примерно то же самое. Правда, тут, в Арле, я серьезно рискую натолкнуться на отказ – власти считают, что я действительно сумасшедший или эпилептик (кстати, я слышал, что во Франции 50 тысяч эпилептиков, госпитализировано из которых всего 4; следовательно, ничего особенного в таком заболевании нет). Однако в Париже меня сразу же возьмут на службу – мне стоит лишь обратиться к Детайлю или Каран д'Ашу. Такое решение было бы отнюдь не более безрассудно, чем любое другое. Словом, подумать, конечно, надо, но пора уже и действовать. Покамест же я делаю что могу и охотно занимаюсь чем угодно, включая живопись. Однако последняя стоит так дорого, что при мысли о том, сколько я уже должен, меня совершенно подавляет сознание моей никчемности. Было бы хорошо, если бы это поскорее кончилось.
3 мая 1889
Твое сегодняшнее ласковое письмо очень меня успокоило. Раз так – еду в Сен-Реми. Но снова повторяю тебе: взвесив все и посоветовавшись с врачом, мне, может быть, было бы разумнее и уж во всяком случае проще и полезнее завербоваться. Будем смотреть на это решение, как на любое другое, без предвзятости, вот и все. Отбрось всякую мысль о жертве с моей стороны. Я уже как-то писал сестре, что всю или почти всю жизнь стремился к чему угодно, только не к участи мученика, которая мне не по плечу.
Всякий раз, когда я наталкиваюсь на неприятности или сам причиняю их, я, честное слово, прихожу в растерянность. Конечно, я чту мучеников, восхищаюсь ими и т. д., но ведь, как тебе известно, в «Буваре и Пекюше», например, есть кое-какие иные свойства, которые гораздо больше соответствуют условиям нашего существования. Словом, я укладываюсь и при первой же возможности уезжаю в Сен-Реми. Г-н Салль будет меня сопровождать.
То, что ты говоришь по поводу Пюви де Шаванна и Делакруа, чертовски верно: они действительно показали, чем может стать живопись. Однако не следует сравнивать явления, между которыми огромная дистанция.
Как художник я уже никогда не стану чем-то значительным – в этом я совершенно уверен. Об этом могла бы идти речь лишь в том случае, если бы у меня все изменилось – характер, воспитание, жизненные обстоятельства. Но мы слишком трезвые люди, чтобы допустить возможность подобных изменений. Иногда я жалею, что не остался при своей серой голландской палитре и принялся за пейзажи Монмартра. Поэтому я подумываю, не взяться ли мне опять за рисунки камышовым пером, вроде тех видов с Монмартра, что я делал в прошлом году. Стоят они гораздо дешевле, а развлекают меня отнюдь не меньше. Сегодня я изготовил один такой рисунок. Он довольно черен и меланхоличен для весны, но, что бы со мной ни было и где бы я ни находился, подобные вещи могут послужить мне занятием надолго и, что вполне допустимо, стать источником какого-то заработка…
Во мне живет известная надежда, что при тех познаниях в моем искусстве, которыми я обладаю, мне со временем удастся начать работать даже в убежище. Так для чего же мне вести гораздо более ненормальную жизнь парижского художника, блеск которой ослепляет меня лишь наполовину и для которой у меня, следовательно, не хватает первобытной жажды успеха – его непременного условия.
Физически я чувствую себя на редкость хорошо, но этого недостаточно: я ведь не верю, что я так же здоров и духовно.
Хочу, как только осмотрюсь на новом месте и ко мне привыкнут, попробовать стать санитаром или чем угодно еще, лишь бы снова начать хоть что-нибудь делать.
Мне ужасно часто приходится напоминать себе о примере папаши Панглосса, потому что я вновь начинаю испытывать любовное томление. В конце концов, алкоголь и табак хороши или плохи – последнее зависит от точки зрения – тем, что они, бесспорно, представляют собою успокаивающее средство, которым не следует пренебрегать, когда занимаешься изящными искусствами.
Словом, все это может явиться для меня нешуточным испытанием, так как воздержание и добродетельная жизнь способны, боюсь, завести меня в такие области, где я легко сбиваюсь с дороги и где мне теперь потребуется поменьше темперамента и побольше спокойствия.
Плотские страсти сами по себе значат для меня немного, но я смею думать, что во мне по-прежнему очень сильна потребность в близости с людьми, среди которых я живу…
Судя по газетам, в Салоне появилось кое-что стоящее. Послушай, не будем все-таки увлекаться исключительно импрессионистами и проходить мимо того хорошего, что удается порою встретить. Конечно, именно импрессионистам при всех их ошибках мы обязаны успехами в колорите, но ведь уже Делакруа был в этом отношении гораздо совершенней, чем они.
У Милле почти совсем нет цвета, а какой он, черт возьми, художник!
Помешательство в известном смысле благотворно – благодаря ему, возможно, перестаешь быть исключением.
Не жалею о том, что в некоторой степени пытался разрешить вопросы теории цвета на практике.
Каждый художник – всего лишь звено в единой цепи и может утешаться этим независимо от того, находит он или нет то, что искал.
Здесь в лечебнице столько места, что хватило бы на мастерские для трех десятков художников.
Я должен трезво смотреть на вещи. Безусловно, есть целая куча сумасшедших художников: сама жизнь делает их, мягко выражаясь, несколько ненормальными. Хорошо, конечно, если мне удастся снова уйти в работу, но тронутым я останусь уже навсегда. Если бы я мог завербоваться на 5 лет, я оправился бы, поуспокоился и в большей степени стал хозяином своих поступков.
Впрочем, мне все равно, что со мной будет.
Надеюсь, кое-какие полотна из той кучи их, которую я послал в Париж, тебе все же понравятся. Если я останусь художником, то рано или поздно навещу столицу и найду время как следует подправить многие старые холсты. Что поделывает Гоген? Я все еще не хочу ему писать – жду, пока не стану совсем нормальным; но я часто думаю о нем и был бы рад узнать, что дела у него идут относительно неплохо. Если бы я не торопился так и у меня оставалась бы моя мастерская, я еще поработал бы над посланными тебе полотнами. Сейчас их, естественно, нельзя подчищать – краски не высохли.
Сен-Реми май 1889 – май 1890
Директор убежища для душевнобольных в Сен-Реми доктор Пейрон разрешил Винсенту работать и даже предоставил ему отдельную комнату под мастерскую. Несмотря на повторяющиеся время от времени припадки, Винсент продолжает напряженно работать, видя в этом единственное средство спасения от своей болезни. Так возникает ряд пейзажей, изображающих виды из окна мастерской и сад, а когда художнику разрешили под присмотром покидать убежище, то и окрестности Сен-Реми. Но очень часто, вынужденный к тому обстоятельствами, Винсент работает по гравюрам с Рембрандта, Мил-ле, Делакруа, Домье и Доре.
В январе 1890 г. в «Мегсиге е!е Ргапсе» появилась первая рецензия на произведения Ван Гога, написанная критиком Аль-бером Орье. 14 февраля 1890 г. с выставки «Группы двадцати» в Брюсселе были проданы «Красные виноградники», созданные Винсентом в ноябре 1888 г.
Это был единственный случай продажи произведения художника при его жизни. В конце февраля во время тяжелого приступа болезни Ван Гог пытается отравиться. В марте он участвует в выставке «Независимых». В мае 1890 г. Пейрон разрешает Винсенту покинуть убежище. 16 мая Тео встречает его в Париже.
Несмотря на три тяжелейших припадка, которые на многие недели вывели Винсента из строя, он написал за этот год более 150 картин и сделал более 100 рисунков и акварелей. Это были: пейзажи (около 100), 38 свободных копий с произведений других мастеров, 10 портретов (среди них А авто-Портрета) и несколько натюрмортов.
9 мая 1889
Благодарю за письмо. Ты совершенно прав, утверждая, что г-н Салль вел себя по отношению ко мне совершенно изумительно. Я бесконечно ему обязан. Я думаю, что, приехав сюда, поступил правильно, главным образом потому, что, видя реальность жизни различных сумасшедших и душевнобольных, я избавляюсь от смутного страха, от боязни безумия. Мало-помалу я смогу приучить себя считать сумасшествие такой же болезнью, как всякая другая. Кроме того, мне, на мой взгляд, пошла на пользу перемена обстановки. Насколько я мог понять, местный врач склонен считать случившееся со мной эпилептическим припадком. Впрочем, в расспросы я не пускался.
Получил ли ты уже ящик с картинами? Очень беспокоюсь, не пострадали ли они в дороге.
У меня в работе два новых сюжета, найденные здесь в саду, – фиолетовые ирисы и куст сирени.
Мысль о том, что я должен трудиться, все сильнее овладевает мною, и я надеюсь, что моя работоспособность вскоре полностью восстановится.
Беда лишь в том, что работа зачастую слишком уж захватывает меня, поэтому мне кажется, что я навсегда останусь оторванным от жизни и не способным ни на что другое, кроме своего ремесла.
Пишу кратко, потому что хочу ответить моей новой сестре, чье письмо меня глубоко тронуло. Не знаю только, насколько мне это удастся.
25 мая 1889
С тех пор как я прибыл сюда, мне хватало для работы запущенного сада с большими соснами, под которыми растет высокая, плохо подстриженная трава вперемешку с различными сорняками, и я еще не выходил за ворота. Тем не менее места в Сен-Реми очень красивые, и рано или поздно я начну совершать прогулки.
Но, разумеется, пока я остаюсь в убежище, врачу легче следить за моим состоянием, и он, смею думать, меньше опасается, не зря ли мне разрешили заниматься живописью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42