Сбросив насвободный табурет надетую внакидку короткую шубку, ВероникаАндреевнаостается в белом медицинском халате, несколько нанее тесноватом, так что пуговицы, кажется, в любую минуту готовы отскочить. Под халатом наВеронике Андреевне нет ничего -- Долгомостьев первым же взглядом засекает это, ав руке -- чемоданчик с красным крестом накрышке. Долгомостьев жадно глядит наВеронику Андреевну -- несколько недель пребывания в камере, где воздух прямо-таки дрожал от эротических фантазий подследственных, которые, то один, то другой, всё бегали к параше, заневысокую, по пояс, огородочку углом и, глядя наприлепленные над раковиною журнальные портреты киноартисточек, самозабвенно онанировали (кстати, среди портретов был и наденькин: в роли Наденьки, с обложки ЫСоветского экранаы засемьдесят первый год), -- несколько недель пребывания в камере сделали свое дело, но ВероникаАндреевнатараторит по-деловому, буднично, точно виделись они с Долгомостьевым в последний раз не три с лишним месяца(и виделись-то ведь неудачно!), акаких-нибудь полчасаназад. Значит, так: я договорилась, заседание начнут в твое отсутствие -- по состоянию здоровья. А ты тем временем должен переодеться и загримироваться. Вот, кивает намедицинский чемоданчик. Дальше: готовый, жди моего сигналаи прежде времени носане высовывай! А по сигналу войдешь в зал (онапоказывает намаленькую дверцу) и сделаешь жест. И ВероникаАндреевнарезко выбрасывает вперед правую руку, алевую опирает большим пальцем о живот так, словно там у нее жилетный карман. Скажешь одно только слово: това'гищи!
От жеставерхние пуговицы таки отлетают, и в распах халатавылазят две большие немолодые груди с пигментными, размером в чайное блюдце, пятнами вокруг сосков. Это потом, деловито бросает ВероникаАндреевна, авосточный мальчик весь выставляется, краснеет, сует руку в карман, чтобы скрыть вдруг появившийся неприличный бугор, вздувший форменные брюки. Ты все запомнил? -Това'гищи! и исчезает, словно и не было ее здесь. Долгомостьев и словане успел вставить, где Семен Израйлевич -- спросить. Чемоданчик, впрочем, стоит вполне реальный, и шубалежит натабурете, и халатные пуговицы бельмами таращатся с потертого, затоптанного линолеума.
Неожиданное предложение костюмироваться и загримироваться загоняет Долгомостьевав тупик: действительно, если он, произнося свою речь, свое последнее, каздалевский, слово, воочию явит суду и публике образ, накоторый собирается сослаться, образ этот, безусловно, будет оправдан. Но что же станется тогдас ним самим, с Долгомостьевым? Он ведь тоже нуждается в Народном Оправдании! А разве способен он разорваться надвое и предстать одновременно и вдохновителем, и исполнителем сакраментального убийства?! Больше того: вихревой напор Вероники Андреевны, взявшей, судя по всему, дело в свои руки, вообще ставит под сомнение если и не идею, то, во всяком случае, сам факт последнего долгомостьевского слова, если слово слово не воспринимать слишком буквально. То есть, и това'гищи, конечно, слово, и слово очень важное, очень веское и значащее, но способно ли оно заменить весь подготовленный Долгомостьевым текст? И, наконец, где Дулов?! Тут есть от чего разболеться и менее многострадальной, чем долгомостьевская, голове, и наее владельцанакатывает одно из остаточных явлений, одно из тех кратковременных психических расстройств, которые всегдасопровождаются резким падением оптимизма, возникновением чувствавины и мыслями об Алевтине
юЧерез две-три недели после премьеры в ЫКомсомольцеы Долгомостьев сноваоказался в У., приехал налетние каникулы, но не звонил, аждал, что вот-вот позвонит Алевтинасама, извинится, ждал, правда, как-то не совсем честно, то есть, хотя и ждал, и полагал, что позвонит, алучше было б, если б не звонила, апозвонил бы кто-нибудь другой из УСТЭМаи извинился и засебя, и завсех ребят, ну, и заАлевтину в частности. Так почти и вышло: позвонили, только по другому поводу: сообщили, что Алевтина, купаясь в Волге, утонула, попалав воронку. Вообще-то Долгомостьев мог смотреть в зеркало совершенно спокойно, ибо достоверно помнил, что смерти невесте ни разу, даже краем мысли, не пожелал, но почему ж столь настойчиво и слишком как-то осторожно стал разузнавать, в каком состоянии находилась онаперед гибелью, не в подавленном ли? Настолько настойчиво и осторожно, что решился накрайность: обратиться через отцак самодеятельной его агентуре.
Агентурные сведения оказались для Долгомостьевауспокоительными, причем успокоительными сразу по всем фронтам: и интимный, дескать, роман между УСТЭМовским режиссером и Алевтиною подтвердился, и настроение у нее в день смерти было великолепное, и свидетельстваочевидцев не оставляют сомнений, что место имеет натуральный несчастный случай, ане какое-нибудь там самоубийство или, упаси Бог, убийство. Могла, конечно, насторожить быстротапоявления этих сведений, поспевших до похорон, даи успокоительными сведения были как-то немного чересчур. Мало того, Долгомостьеву не длжно бы повериться и в измену Алевтины -- не тот онабылачеловек, -- и в хорошее ее настроение, атут еще и напущенная насебя отцом эдакая клоунская, елки-моталки, скорбь по порченой, эдакие мерзкие в сторону Долгомостьеваподмиги, словом: каздалевщинакакая-то! Но не приставлять же к горлу старого темнилы и конспираторанож, не добиваться же от него или окольными путями другой правды, тем более, что вряд ли и добился быю
Ну, чыво стыышы? резко, с восточным акцентом, выдает не вполне оправившийся от эротического потрясения мальчик. Тыбэ жы сыкызалы: пырыыдывайсы! Вам что задело?! из покаянного своего далекаотвечает Долгомостьев. Отвечает без вызова, но с тем ненужным достоинством, какое автоматически появляется в голосе и осанке, когдане ощущаешь зависимости от собеседника. Мальчик едвазаметно щурит и без того узкие глазки, подходит вплотную, несколько раз больно погружает твердый кулак в беззащитный живот Долгомостьева, так что тот, мгновенно побледнев, оседает напол. Тогдамальчик дружелюбно, будто ничего меж ними не произошло, продолжает сверху вниз: расы сыказыны: пырыыдывайсы, зыначыты, нады пырыыдыватыса. Чыво ужы туты ны пыняты? Прислушиваясь к медленно затихающей боли, Долгомостьев осознаёт, что для него, точнее -- для бессмертной его части или как этою дляю для спасения его души (всю жизнь отрицаемые вещи сами приходят наум) лучше всего не выкручиваться бы сейчас, ничего ни накого не спирать, аесли вдруг государство и само по себе дарует полное прощение, то и прощения не принимать, апонести заслуженное, самое, может быть, крайнее наказание, -- но одновременно осознаёт и то, что не позволят ему наказание понести, таже ВероникаАндреевнас восточным своим мальчиком не позволит, асопротивляться -- нету ни сил, ни мужества, ни привычки, и, отдышавшись, встает, кладет чемоданчик наподоконник, открывает. Прежде чем зеркало во всю крышку становится под сто- примерно, -градусным углом, удержанное дерматиновой ленточкою, оно отражает лежащий поверх плотной массы сложенного костюмакрохотный зеленый, с белой -- обводом -- полосою, с раструбом воздухозаборниканазаднем закруглении крыши ЫЛАЗы. Неуместный этот сувенир еще более усугубляет настроение Долгомостьева, асквозь зарешеченное окно виднеется невдалеке характерный шпиль Ленинградского вокзала, с которого три с половиною месяцаназад началось последнее их с Рээт путешествие, и доносятся всевозможные железнодорожные звуки. Долгомостьев, машинально доставая из чемоданчикакостюм-тройку, манишку, широкий, красный в желтый ромб галстук, штиблеты, бороду, усы, всякие гримировальные мелочи и -- странно! -парик (ах да! вспоминает и проводит рукою от затылкако лбу по едваобросшему, приятно покалывающему ладонь бугристому черепу), скашивает взгляд вниз, к подъезду суда, и, хоть и в неудобном ракурсе, авоочию видит воображенную по дороге толпу.
Толпаволнуется, медленно кипит, но постепенно убывает, просачиваясь в здание мимо добродушного милицейского сержанта, и хотя суд, с какой стороны ни возьми -- с политической или с труположской -- должен бы быть закрытым, Долгомостьеваэто просачивание нисколько не удивляет: кто проходит по блату, кто -- ткнув под нос милиционеру нераскрытые красные корочки, кто -- нахрапом, акто и уговорив неподкупного стража: делаобычные. Стаскивая тесные джинсы, внимательным взглядом выискивает Долгомостьев среди голов покрытую фатою лысину и с облегчением не находит, но облегчение тут же сменяется еще большей тревогою: ану как зловещая старухауже внутри, через тонкую стеночку от него?
Ах, Дулов! Если бы появился Дулов! Он бы помог, защитилю
Капельки клея стягивают надбровную кожу. Дваколечка, отрезанные кривыми маникюрными ножницами от услужливо поданной восточным мальчиком папиросы, едвазаметно расширяют, вздергивают долгомостьевский нос. Ровный, постепенно усиливающийся по мере заполнения залашум застеною резко меняет характер: Долгомостьев понимает, что появились старики. Он воображает, как идут они гуськом по центральному проходу, как самый плюгавый и обтрепанный из них, дергая усатого закавалерийскую шинель, пронзительно верещит: азнаете ли вы, Вячеслав, елки-моталки, Михайлович, знаете ли вы, какой вы у нас в доме престарелых чекистов популярный? Только про вас, елки-моталки, целыми днями и пюдим. Приходит, дескать, толпанаКрасную, елки-моталки, площадь и -- ха-ха-ха! -- кричит: молотого, елки-моталки, молотогою Отставной генерал рявкает наплюгавого и пытается заткнуть ему рот его же фуражкой. Молотов, шелестит в публике. Молотовю Как, разве он еще жив?.. Четвертый старик, отставший от товарищей, спотыкается о порог и растягивается нанечистом линолеуме.
Однако, где все-таки Дулов?
Метаморфозатем временем в основном завершена, и Долгомостьев пристальным взглядом художникасмотрит наотражение. К формальному сходству, признаёт он, придраться трудно, но все-таки зеркало представляет не то лицо, не то! не удовлетворило б оно Сезанова, и повинно в этом, разумеется, кратковременное психическое расстройство, накатившее так некстати. Эх, кабы все происходило каких-нибудь сорок пять минут назад, когдабыл он еще в полном порядке, когдарадио гремело ЫПрощанием славянкиы и ЫИ вновь продолжается боем!ы. Но делать нечего: прошлого не воротить, -- Долгомостьев закрывает крышку чемоданчикаи сноваглядит в окно. Внизу, у подъезда, почти никого уже нету, только блеет привязанная зачахлое деревце козадастарухав зэчьем, с нашитым назагривке номером ватнике тщетно вьется вокруг милицейского сержанта.
Шум застенкой смолкает: должно быть, заседание началось. Долгомостьев, опасливо косясь наузкоглазого конвоира, прокрадывается к маленькой дверце и чуть приоткрывает ее. В щель виден почти весь зал, но происходящее в нем почему-то странно ускорено, не менее минуты умещается в какие-нибудь пять секунд, словно прокручивается снятая центрейферно лента. Тогда, десять с лишним лет назад, в Ленинграде, неожиданно врубился рапид, теперь же, словно в качестве компенсации, ато и просто сочувствуя участникам процесса: стараясь освободить их как можно раньше в короткий этот предпраздничный день, -- время резко убыстряет бег. Долгомостьев едвауспевает следить, как оглашается красноречивое обвинительное заключение; как предоставляются вещественные доказательства(чемодан) и фотографии некоего супового набора, в который превратилось перемолотое товарняком тело Рээт; как выступает, глотая слезы, маленькая старушкав черном, и деловитый молодой переводчик объясняет понятными залу словами и без слов понятные скорбь и гнев осиротевшей, если корректно так выразиться, матери; как допрашиваются свидетели: и две проводницы с ЫЭстонииы, и проводницасо ЫСтрелыы, и еще какие-то железнодорожники, и милицейский капитан в парадной форме, и ВитюшаСезанов, и Иван Васильевич; как прокурор сурово, но справедливо требует высшей меры; как адвокат отбарабанивает невнятное свое слово, весь пафос которого заключается в прекрасном моральном облике и замечательных характеристиках с мест работы и жизни подзащитного дав той еще оригинальной идее, что, дескать, как Долгомостьевани наказывай, потерпевшую гражданку Р. Прийметс наэтот свет не вернешь; как несколько скучающий от ясности деларыжий судья, и впрямь до галлюцинации похожий надоследственного, с несбритыми усами и бородкою, с нестриженной головою Долгомостьева, то есть, скорее, наобщего их прототипа, так что ошибке товарищаеврея удивляться не приходится, перешептывается с обрамляющим его оч-чень толстыми одинаковыми заседательницами и заканчивает налисте бумаги сложный четырехцветный орнамент, -- и вот в каких-нибудь пятнадцать минут пролетев, останавливается процесс, словно стоп-кадр, перед последним словом подсудимого. Не пойду! решительно решается все еще не преодолевший патологического своего состояния Долгомостьев и меланхолически тянет, отклеивая от губы, заемный ус. Незачем мне там появляться. Нечего мне им сказать. Пусть делают, что хотят.
Стоп-кадр слишком надолго зависает в воздухе: вот-вот, кажется, мощная лампапроекции прожжет насквозь неподвижную пленку, -- но тут, словно в фильме-сказке, распахиваются обе створки высоких входных дверей и -- вот он, нашелся, наконец! -- воздушной походкою циркового артиста, выбегающего накомплимент, в зал влетает Семен Израйлевич, возвращая времени обычный его темп. Выход столь эффектен, что публика, не успев разобрать, чему, собственно, аплодирует, разражается овацией. В левой руке Семен Израйлевич держит ярко-красный телефонный аппарат (провод змеею тянется куда-то задвери), в правой -- снятую с него трубку, и вьющийся шнур пересекает черный костюм героического режиссера, словно лентаневиданного ордена. Дулов, приблизясь к помосту, протягивает трубку судье, и тот, поначалу опешив от неожиданности, апотом, послушав, от того, что услышал, встает с высокого, гербом украшенного стулаи не вполне внятно объявляет: прошу предыдущую часть судебного заседания считать недействительной. Слово для докладапредоставляется общественному защитнику, Героя Социалистического Труда, советнику юстиции первого рангав отставке кинорежиссеру Семену Ильичу Дулову. Израйличу! выкрикивает с местаувешанный до пупаорденами отставной генерал, но неуместный его возглас бесследно тонет в буре теперь уже осознанных рукоплесканий.
Дулов не выходит натрибунку -- прямо как-то взлетает: бодрый, подтянутый, надобрые двадесяткалет помолодевший, сверкающий узкоконечной золотой звездочкою с черного лацкана. Мне, каздалевский, начинает, уняв широким убедительным жестом восторг публики, неоднократно доводилось разоблачать и обвинять многочисленных врагов нашего общества, нашего, каздалевский, социалистического государства. Сегодня же, впервые задолгую мою жизнь, я выступаю в качестве защитника. Темпорэ, каздалевский, мутантум, как говорили древние римляне, и мы мутантерум вместе с ними. Было темпорэ разбрасывать камни -- пришло темпорэ собирать их. Каздалевский -- девичья фамилия моей мамы, робко замечает покрасневший, совсем уж смешавшийся судья. Вернее, Каздалевская. А по паспорту я числюсь Савичем, но Семен Израйлевич, весь страсть и энергия, отмахивается от Савича-Каздалевского, как от мухи. Своевременно осудив вместе с партией некоторые перегибы и головокружения в процессе разбрасывания камней, перегибы, впрочем, вызванные исключительно взрывообразным стихийным ростом классового правосознания масс и неподдельным их энтузиазмом, я отнюдь не призываю к таким же перегибам и головокружениям в процессе камне-, каздалевский, -собирания, и если уж ты, каздалевский (риторический указующий перст в сторону судьи), совершил преступление, ты должен быть строго, но справедливо покаран. И, каздалевский, наоборотю Каздалевский-Савич от перставздрагивает, потому что хоть и знает про себя точно, что никакого вроде бы преступления не совершал, амало ли что сейчас выплывет наповерхность? -- но Семен Израйлевич продолжает не обращать наНародного Судью никакого внимания, всецело занятый страстною своей речью: я призываю только не забывать о классово-общенародной сущности наших законов и ориентироваться не столько наих иногдаеще буржуазно-лжедемократическую букву, сколько наих сугубо социалистический, каздалевский, духю
С нескрываемым раздражением слушает Долгомостьев учителя сквозь узкую щель потайной дверцы. Зачем, зачем ты устроилаэту дурацкую комедию? шепотом, опасливо оглядываясь навосточного милиционера, цедит сквозь зубы тут же, рядом, стоящей, жарко навалившейся плечом и грудью Веронике Андреевне. Я? -движимая ревностью, презрительно смотрит ВероникаАндреевнанаДолгомостьева. Не слишком ли ты много о себе понимаешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
От жеставерхние пуговицы таки отлетают, и в распах халатавылазят две большие немолодые груди с пигментными, размером в чайное блюдце, пятнами вокруг сосков. Это потом, деловито бросает ВероникаАндреевна, авосточный мальчик весь выставляется, краснеет, сует руку в карман, чтобы скрыть вдруг появившийся неприличный бугор, вздувший форменные брюки. Ты все запомнил? -Това'гищи! и исчезает, словно и не было ее здесь. Долгомостьев и словане успел вставить, где Семен Израйлевич -- спросить. Чемоданчик, впрочем, стоит вполне реальный, и шубалежит натабурете, и халатные пуговицы бельмами таращатся с потертого, затоптанного линолеума.
Неожиданное предложение костюмироваться и загримироваться загоняет Долгомостьевав тупик: действительно, если он, произнося свою речь, свое последнее, каздалевский, слово, воочию явит суду и публике образ, накоторый собирается сослаться, образ этот, безусловно, будет оправдан. Но что же станется тогдас ним самим, с Долгомостьевым? Он ведь тоже нуждается в Народном Оправдании! А разве способен он разорваться надвое и предстать одновременно и вдохновителем, и исполнителем сакраментального убийства?! Больше того: вихревой напор Вероники Андреевны, взявшей, судя по всему, дело в свои руки, вообще ставит под сомнение если и не идею, то, во всяком случае, сам факт последнего долгомостьевского слова, если слово слово не воспринимать слишком буквально. То есть, и това'гищи, конечно, слово, и слово очень важное, очень веское и значащее, но способно ли оно заменить весь подготовленный Долгомостьевым текст? И, наконец, где Дулов?! Тут есть от чего разболеться и менее многострадальной, чем долгомостьевская, голове, и наее владельцанакатывает одно из остаточных явлений, одно из тех кратковременных психических расстройств, которые всегдасопровождаются резким падением оптимизма, возникновением чувствавины и мыслями об Алевтине
юЧерез две-три недели после премьеры в ЫКомсомольцеы Долгомостьев сноваоказался в У., приехал налетние каникулы, но не звонил, аждал, что вот-вот позвонит Алевтинасама, извинится, ждал, правда, как-то не совсем честно, то есть, хотя и ждал, и полагал, что позвонит, алучше было б, если б не звонила, апозвонил бы кто-нибудь другой из УСТЭМаи извинился и засебя, и завсех ребят, ну, и заАлевтину в частности. Так почти и вышло: позвонили, только по другому поводу: сообщили, что Алевтина, купаясь в Волге, утонула, попалав воронку. Вообще-то Долгомостьев мог смотреть в зеркало совершенно спокойно, ибо достоверно помнил, что смерти невесте ни разу, даже краем мысли, не пожелал, но почему ж столь настойчиво и слишком как-то осторожно стал разузнавать, в каком состоянии находилась онаперед гибелью, не в подавленном ли? Настолько настойчиво и осторожно, что решился накрайность: обратиться через отцак самодеятельной его агентуре.
Агентурные сведения оказались для Долгомостьевауспокоительными, причем успокоительными сразу по всем фронтам: и интимный, дескать, роман между УСТЭМовским режиссером и Алевтиною подтвердился, и настроение у нее в день смерти было великолепное, и свидетельстваочевидцев не оставляют сомнений, что место имеет натуральный несчастный случай, ане какое-нибудь там самоубийство или, упаси Бог, убийство. Могла, конечно, насторожить быстротапоявления этих сведений, поспевших до похорон, даи успокоительными сведения были как-то немного чересчур. Мало того, Долгомостьеву не длжно бы повериться и в измену Алевтины -- не тот онабылачеловек, -- и в хорошее ее настроение, атут еще и напущенная насебя отцом эдакая клоунская, елки-моталки, скорбь по порченой, эдакие мерзкие в сторону Долгомостьеваподмиги, словом: каздалевщинакакая-то! Но не приставлять же к горлу старого темнилы и конспираторанож, не добиваться же от него или окольными путями другой правды, тем более, что вряд ли и добился быю
Ну, чыво стыышы? резко, с восточным акцентом, выдает не вполне оправившийся от эротического потрясения мальчик. Тыбэ жы сыкызалы: пырыыдывайсы! Вам что задело?! из покаянного своего далекаотвечает Долгомостьев. Отвечает без вызова, но с тем ненужным достоинством, какое автоматически появляется в голосе и осанке, когдане ощущаешь зависимости от собеседника. Мальчик едвазаметно щурит и без того узкие глазки, подходит вплотную, несколько раз больно погружает твердый кулак в беззащитный живот Долгомостьева, так что тот, мгновенно побледнев, оседает напол. Тогдамальчик дружелюбно, будто ничего меж ними не произошло, продолжает сверху вниз: расы сыказыны: пырыыдывайсы, зыначыты, нады пырыыдыватыса. Чыво ужы туты ны пыняты? Прислушиваясь к медленно затихающей боли, Долгомостьев осознаёт, что для него, точнее -- для бессмертной его части или как этою дляю для спасения его души (всю жизнь отрицаемые вещи сами приходят наум) лучше всего не выкручиваться бы сейчас, ничего ни накого не спирать, аесли вдруг государство и само по себе дарует полное прощение, то и прощения не принимать, апонести заслуженное, самое, может быть, крайнее наказание, -- но одновременно осознаёт и то, что не позволят ему наказание понести, таже ВероникаАндреевнас восточным своим мальчиком не позволит, асопротивляться -- нету ни сил, ни мужества, ни привычки, и, отдышавшись, встает, кладет чемоданчик наподоконник, открывает. Прежде чем зеркало во всю крышку становится под сто- примерно, -градусным углом, удержанное дерматиновой ленточкою, оно отражает лежащий поверх плотной массы сложенного костюмакрохотный зеленый, с белой -- обводом -- полосою, с раструбом воздухозаборниканазаднем закруглении крыши ЫЛАЗы. Неуместный этот сувенир еще более усугубляет настроение Долгомостьева, асквозь зарешеченное окно виднеется невдалеке характерный шпиль Ленинградского вокзала, с которого три с половиною месяцаназад началось последнее их с Рээт путешествие, и доносятся всевозможные железнодорожные звуки. Долгомостьев, машинально доставая из чемоданчикакостюм-тройку, манишку, широкий, красный в желтый ромб галстук, штиблеты, бороду, усы, всякие гримировальные мелочи и -- странно! -парик (ах да! вспоминает и проводит рукою от затылкако лбу по едваобросшему, приятно покалывающему ладонь бугристому черепу), скашивает взгляд вниз, к подъезду суда, и, хоть и в неудобном ракурсе, авоочию видит воображенную по дороге толпу.
Толпаволнуется, медленно кипит, но постепенно убывает, просачиваясь в здание мимо добродушного милицейского сержанта, и хотя суд, с какой стороны ни возьми -- с политической или с труположской -- должен бы быть закрытым, Долгомостьеваэто просачивание нисколько не удивляет: кто проходит по блату, кто -- ткнув под нос милиционеру нераскрытые красные корочки, кто -- нахрапом, акто и уговорив неподкупного стража: делаобычные. Стаскивая тесные джинсы, внимательным взглядом выискивает Долгомостьев среди голов покрытую фатою лысину и с облегчением не находит, но облегчение тут же сменяется еще большей тревогою: ану как зловещая старухауже внутри, через тонкую стеночку от него?
Ах, Дулов! Если бы появился Дулов! Он бы помог, защитилю
Капельки клея стягивают надбровную кожу. Дваколечка, отрезанные кривыми маникюрными ножницами от услужливо поданной восточным мальчиком папиросы, едвазаметно расширяют, вздергивают долгомостьевский нос. Ровный, постепенно усиливающийся по мере заполнения залашум застеною резко меняет характер: Долгомостьев понимает, что появились старики. Он воображает, как идут они гуськом по центральному проходу, как самый плюгавый и обтрепанный из них, дергая усатого закавалерийскую шинель, пронзительно верещит: азнаете ли вы, Вячеслав, елки-моталки, Михайлович, знаете ли вы, какой вы у нас в доме престарелых чекистов популярный? Только про вас, елки-моталки, целыми днями и пюдим. Приходит, дескать, толпанаКрасную, елки-моталки, площадь и -- ха-ха-ха! -- кричит: молотого, елки-моталки, молотогою Отставной генерал рявкает наплюгавого и пытается заткнуть ему рот его же фуражкой. Молотов, шелестит в публике. Молотовю Как, разве он еще жив?.. Четвертый старик, отставший от товарищей, спотыкается о порог и растягивается нанечистом линолеуме.
Однако, где все-таки Дулов?
Метаморфозатем временем в основном завершена, и Долгомостьев пристальным взглядом художникасмотрит наотражение. К формальному сходству, признаёт он, придраться трудно, но все-таки зеркало представляет не то лицо, не то! не удовлетворило б оно Сезанова, и повинно в этом, разумеется, кратковременное психическое расстройство, накатившее так некстати. Эх, кабы все происходило каких-нибудь сорок пять минут назад, когдабыл он еще в полном порядке, когдарадио гремело ЫПрощанием славянкиы и ЫИ вновь продолжается боем!ы. Но делать нечего: прошлого не воротить, -- Долгомостьев закрывает крышку чемоданчикаи сноваглядит в окно. Внизу, у подъезда, почти никого уже нету, только блеет привязанная зачахлое деревце козадастарухав зэчьем, с нашитым назагривке номером ватнике тщетно вьется вокруг милицейского сержанта.
Шум застенкой смолкает: должно быть, заседание началось. Долгомостьев, опасливо косясь наузкоглазого конвоира, прокрадывается к маленькой дверце и чуть приоткрывает ее. В щель виден почти весь зал, но происходящее в нем почему-то странно ускорено, не менее минуты умещается в какие-нибудь пять секунд, словно прокручивается снятая центрейферно лента. Тогда, десять с лишним лет назад, в Ленинграде, неожиданно врубился рапид, теперь же, словно в качестве компенсации, ато и просто сочувствуя участникам процесса: стараясь освободить их как можно раньше в короткий этот предпраздничный день, -- время резко убыстряет бег. Долгомостьев едвауспевает следить, как оглашается красноречивое обвинительное заключение; как предоставляются вещественные доказательства(чемодан) и фотографии некоего супового набора, в который превратилось перемолотое товарняком тело Рээт; как выступает, глотая слезы, маленькая старушкав черном, и деловитый молодой переводчик объясняет понятными залу словами и без слов понятные скорбь и гнев осиротевшей, если корректно так выразиться, матери; как допрашиваются свидетели: и две проводницы с ЫЭстонииы, и проводницасо ЫСтрелыы, и еще какие-то железнодорожники, и милицейский капитан в парадной форме, и ВитюшаСезанов, и Иван Васильевич; как прокурор сурово, но справедливо требует высшей меры; как адвокат отбарабанивает невнятное свое слово, весь пафос которого заключается в прекрасном моральном облике и замечательных характеристиках с мест работы и жизни подзащитного дав той еще оригинальной идее, что, дескать, как Долгомостьевани наказывай, потерпевшую гражданку Р. Прийметс наэтот свет не вернешь; как несколько скучающий от ясности деларыжий судья, и впрямь до галлюцинации похожий надоследственного, с несбритыми усами и бородкою, с нестриженной головою Долгомостьева, то есть, скорее, наобщего их прототипа, так что ошибке товарищаеврея удивляться не приходится, перешептывается с обрамляющим его оч-чень толстыми одинаковыми заседательницами и заканчивает налисте бумаги сложный четырехцветный орнамент, -- и вот в каких-нибудь пятнадцать минут пролетев, останавливается процесс, словно стоп-кадр, перед последним словом подсудимого. Не пойду! решительно решается все еще не преодолевший патологического своего состояния Долгомостьев и меланхолически тянет, отклеивая от губы, заемный ус. Незачем мне там появляться. Нечего мне им сказать. Пусть делают, что хотят.
Стоп-кадр слишком надолго зависает в воздухе: вот-вот, кажется, мощная лампапроекции прожжет насквозь неподвижную пленку, -- но тут, словно в фильме-сказке, распахиваются обе створки высоких входных дверей и -- вот он, нашелся, наконец! -- воздушной походкою циркового артиста, выбегающего накомплимент, в зал влетает Семен Израйлевич, возвращая времени обычный его темп. Выход столь эффектен, что публика, не успев разобрать, чему, собственно, аплодирует, разражается овацией. В левой руке Семен Израйлевич держит ярко-красный телефонный аппарат (провод змеею тянется куда-то задвери), в правой -- снятую с него трубку, и вьющийся шнур пересекает черный костюм героического режиссера, словно лентаневиданного ордена. Дулов, приблизясь к помосту, протягивает трубку судье, и тот, поначалу опешив от неожиданности, апотом, послушав, от того, что услышал, встает с высокого, гербом украшенного стулаи не вполне внятно объявляет: прошу предыдущую часть судебного заседания считать недействительной. Слово для докладапредоставляется общественному защитнику, Героя Социалистического Труда, советнику юстиции первого рангав отставке кинорежиссеру Семену Ильичу Дулову. Израйличу! выкрикивает с местаувешанный до пупаорденами отставной генерал, но неуместный его возглас бесследно тонет в буре теперь уже осознанных рукоплесканий.
Дулов не выходит натрибунку -- прямо как-то взлетает: бодрый, подтянутый, надобрые двадесяткалет помолодевший, сверкающий узкоконечной золотой звездочкою с черного лацкана. Мне, каздалевский, начинает, уняв широким убедительным жестом восторг публики, неоднократно доводилось разоблачать и обвинять многочисленных врагов нашего общества, нашего, каздалевский, социалистического государства. Сегодня же, впервые задолгую мою жизнь, я выступаю в качестве защитника. Темпорэ, каздалевский, мутантум, как говорили древние римляне, и мы мутантерум вместе с ними. Было темпорэ разбрасывать камни -- пришло темпорэ собирать их. Каздалевский -- девичья фамилия моей мамы, робко замечает покрасневший, совсем уж смешавшийся судья. Вернее, Каздалевская. А по паспорту я числюсь Савичем, но Семен Израйлевич, весь страсть и энергия, отмахивается от Савича-Каздалевского, как от мухи. Своевременно осудив вместе с партией некоторые перегибы и головокружения в процессе разбрасывания камней, перегибы, впрочем, вызванные исключительно взрывообразным стихийным ростом классового правосознания масс и неподдельным их энтузиазмом, я отнюдь не призываю к таким же перегибам и головокружениям в процессе камне-, каздалевский, -собирания, и если уж ты, каздалевский (риторический указующий перст в сторону судьи), совершил преступление, ты должен быть строго, но справедливо покаран. И, каздалевский, наоборотю Каздалевский-Савич от перставздрагивает, потому что хоть и знает про себя точно, что никакого вроде бы преступления не совершал, амало ли что сейчас выплывет наповерхность? -- но Семен Израйлевич продолжает не обращать наНародного Судью никакого внимания, всецело занятый страстною своей речью: я призываю только не забывать о классово-общенародной сущности наших законов и ориентироваться не столько наих иногдаеще буржуазно-лжедемократическую букву, сколько наих сугубо социалистический, каздалевский, духю
С нескрываемым раздражением слушает Долгомостьев учителя сквозь узкую щель потайной дверцы. Зачем, зачем ты устроилаэту дурацкую комедию? шепотом, опасливо оглядываясь навосточного милиционера, цедит сквозь зубы тут же, рядом, стоящей, жарко навалившейся плечом и грудью Веронике Андреевне. Я? -движимая ревностью, презрительно смотрит ВероникаАндреевнанаДолгомостьева. Не слишком ли ты много о себе понимаешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19