Но поговорить-то с тобою можно? Хоть спросить у тебя почему?
Рээт застегнулапод простыней пуговку наюбке, подумала, что надо бы попросить Долгомостьеваотвернуться, что нехорошо ей прыгать с верхней полки при нем, апотом подумала, что вот как раз нехорошо просить отвернуться -- все равно, что кокетничать, наводить внимание любовниканасобственное тело, и тогдаоперлась правой рукою насоседнюю полку, напряглабицепсы и бросилакорпус в центральный провал купе, наноготь не задев Долгомостьеванапедикюренными пальцами, и, едвакоснулась бордового коврика, поезд мягко тронулся. Рээт селак окну, ну, спрашивай, сказала, что б ты хотел услышать? И кивнуланаместо напротив, через столик, через цветы в папильотках. В пятом вагоне у меня СВ. Специально купил, для нас с тобою. Может, туда? А кто тебе мешает здесь?
А ведь и действительно: не мешал никто. Кроме Рээт и Долгомостьева, пришедшего в гости, в купе не было ни души. Долгомостьеву и не подумалось, когдазаказывал настудии дваместав СВ, что в поезде, соединяющем заблокированные олимпийские города, должно быть просторно. Впрочем, директор билеты все равно оплатит, и один и второй. Придумает как.
Некомплект купе, надо полагать, и для Рээт оказался неожиданным, но в любом другом случае онатолько бы радовалась, атутю Лучше бы уж какие-нибудь соседи, какие угодно, хоть с младенцем орущим. Конечно, при соседях Рээт не сталабы объясняться с Долгомостьевым, вышлабы в коридор, в тамбур, но вот в этом-то все и дело: мимо ходили бы люди, не допуская совершенно не нужного ей для сегодняшнего разговораинтима. Честно сказать, Рээт боялась Долгомостьева, боялась, что он сноваее уговорит. А пуще боялась себя, что и без уговоров бросится нашею, потому что под сороковой юбкою любилаего, потому что в Рээт вызревал его ребенок, потому, наконец, что с горизонтаисчез Велло, и Рээт накакое-то стыдное мгновение ощутила, что рада, что он исчез. Тем более следовало держаться особенно твердо.
Долгомостьеву чуть не до слез обидно стало засвои хлопоты: зацветы -первые и вторые, заключи от сезановской мастерской, даже занастудии заказанные холявные СВ, и он подумал: не уйти ли? В конце концов, он перед Рээт ничем не провинился, и онаеще пожалеет, еще извиняться станет. Но это промелькнуло секундою, потому что тут же, тем же прежним холодком под желудком понял Долгомостьев, что если уйдет, Рээт, может, и действительно пожалеет, но извиняться не станет, акогдаон, не выдержав, вернется (конечно, вернется, кудаж он денется!), она, как и в первом своем воплощении, просто произнесет то самое словечко мразь и откажется и слушать, и разговаривать. И, самое смешное, будет права. А Долгомостьев потерять Рээт боялся. И если даже только из самолюбия боялся -- тем более другое самолюбие, теперешнее, мелкое, следовало спрятать в карман и попробовать Рээт уговорить.
Уговаривать -- в этом, собственно, и состоял единственный долгомостьевский способ обольщения женщин, ибо внешность Долгомостьев имел так себе, плюгавенькую, денег особых у него тоже не водилось: не нищенствовал, конечно, но до какого-нибудь там грузинас Центрального рынкаили мальчикаиз ЫМеталлоремонтаы было Долгомостьеву ой как далеко; аобаяние профессии, причастность, так сказать, к волшебному миру искусства, признавалось в последние годы, после бумашестидесятых, все меньшим и меньшим числом людей, анекоторыми даже прямо и несколько презрительно отрицалось, вот тою же хотя бы светлоокою Рээт. Однако, и наразговоры клевали далеко не все дамы, привлекающие Долгомостьева, но с хранительницею из Рокка-аль-маре ему, надо сознаться, повезло, ибо не мужской брутальности, не ласкам и не эмоциональному напору суждено было хранительницу разбудить, раскрыть, но именно словам, причем, словам, описывающим самые что ни наесть высокие, самые абстрактные понятия. Рээт и отдалась-то Долгомостьеву в первый раз исключительно через слова.
Уже Бог весть сколько встречались, и Рээт разрешалацеловать себя под соснами Нымме, но как ни старался Долгомостьев довести ее, чтоб онапотерялаголову, чтобы позволиласделать с собою все, что угодно, все, что Долгомостьеву заблагорассудится, никак у него это не получалось. Сам только заводился до того, что, возвращаясь в два-три ночи в гостиницу, едвапередвигал ноги от боли в паху, чего, кстати заметить, не случалось чуть ли ни с семнадцати, с той, первой Рээт. Прямо-таки, если б не ее возраст, впору было подумать, что Рээт нынешняя еще девочка. ДаДолгомостьев бы, несмотря и навозраст, так подумал, когдаб не знал точно, что Рээт в разводе.
Долгомостьев и так, и эдак подступался к Рээт с беседами, онаотвечала, что да, конечно, и оналюбит, и онахочет, но никогда, дескать, в жизни не ходилаи не пойдет в гостиницу, аее дом -- не ее дом, адом ее матери и покойного отца, и там онатоже не посмеет грешить. Онаговорила, что обязанауважать себя, что это единственная ее обязанность и, если угодно, прихоть. Когдачеловек чего-нибудь действительно хочетю пытался было парировать Долгомостьев, но натыкался наголубоватый лед глаз хранительницы: может, ты желаешь, чтоб я леглапрямо здесь, под соснами, как русская свинья?
Голубоватый хоккейный лед.
В тот вечер (собирались напольское автородео, Долгомостьев зашел заРээт) матери домане оказалось, апокаРээт прихорашивалась, полил такой дождь, что волей-неволей вынуждены были остаться дома. Рээт нервничала, не находиламеста, наконец, придумала, чем заняться: пошлаварить кофе. Долгомостьев двинулся было занею, но онане позволилапереступить и порог: мужчинам, сказала, накухне делать нечего. Оттого, что Рээт нервничала, оттого, что в квартире они были одни, азаокнами шумел дождь, оттого, что в комнате стоял мягкий сумрак, в котором особенно отчетливо белелакраями из-под пледапостель Рээт, оттого, наконец, что самое Рээт долго не было в комнате, но близкое ее присутствие улавливалось слухом и распространяло аромат прожаренного кофе, Долгомостьеву так захотелось эту женщину, как не хотелось никогда, даже там, под соснами, и, едваРээт вошлаи осторожно опустиланастолик поднос с джезвою, сахарницей и чашками, Долгомостьев обнял желанное тело сзади, крепко смял грудь, стал медленно разворачивать Рээт к себе, чтобы поцеловать и уже не выпускать из поцелуя, покаони не впишутся в белеющую раму постели, покане возьмет он хранительницу из Рокка-аль-маре и они не откинутся головами наподушку, обессиленные и счастливые.
Тогдаочень хорошо будет выпить кофе, и не беда, что тот успеет остыть.
Но Рээт оказаланеожиданное и сильное сопротивление: ты хочешь, чтоб я тебя выставила? Долгомостьев уселся в угол, в кресло, и принялся молчать. Я ж тебе все объяснила, сказала, извиняясь, Рээт и подалачашечку. Долгомостьев крупными глотками выпил кофе, поставил чашечку наковер -- не хотелось вставать -- и принялся говорить. Говорил об их любви и об их возрасте, о сложности мираи относительности принципов, о пределе, до которого можно унижать мужчину и после которого нельзя, и еще о чем-то, о чем-то и о чем-то, чуть ли, кажется, не о третьей мировой войне: в голове не было никакого плана, Долгомостьев сам не знал, кудапонесет его в следующую минуту. Голос был намеренно тих и ровен, речь плавнаи внятна, и в какой-то момент Долгомостьев, увидев и услышав себя со стороны, чуть улыбнулся, потому что, конечно же, это был не он, акакая-то сценаиз какого-то западного фильмаили спектакля. Из интеллектуального шлягера. Из Антониони. Из Жана-Поля Сартра. Не Ка'гтавый ли? усомнился Долгомостьев -но нет: наКа'гтавого покане похоже.
Минуточку, сказалаРээт. Подожди минутку. И вышла. Неужели? подумал Долгомостьев. Неужели уговорил? И действительно: Рээт вернулась в одном розовом прозрачном пеньюарчике, отвернулаугол пледанапостели, легла, расставиланоги и согнулаих в коленях и тогдауж прикрылаголубые свои глаза. Все это Рээт проделалас такою уморительной серьезностью, что Долгомостьев едваудержался, чтобы не прыснуть: порыв его страсти прошел давно, в первую же минуту монолога, и пришлось срочно перестраивать себя, чтоб не обидеть Рээт и не упустить момент, апотом бегать-дополучать. Вот какая приключилась в свое время история.
Но теперь, в купе, следовало сначалачто-то сдвинуть, переменить в атмосфере. Следовало, очевидно, продемонстрировать себя хорошим и несчастным. Нет, не то что бы Долгомостьев так точно и цинично обо всем об этом подумал, но нечто подобное, вероятно, промелькнуло, потому что он тут же полез в карман, извлек небольшой пакет и протянул Рээт: вот. Тебе. Рээт развернулабумагу и чуть-чуть (Долгомостьев, однако, заметил) покраснела: шесть спичечных коробков -- японский, дваамериканских, фээргэшный и испаноязычные, точнее покане разобрала, -- таких в ее коллекции не было. Три коробкаполные, ни одного штришканатерках, двапустые, но в очень приличном состоянии, аот японской пачки оторвано всего четыре картонные спичинки. Рээт еще со школы собираласпичечные коробки, но никому о своем увлечении не рассказывала: стеснялась. Даже муж, даже Велло не знали. А перед Долгомостьевым раскрыласью Рээт взглянуланаДолгомостьева -- не смеется ли над нею? -- нет, глазалюбовникаказались нежными и серьезными. ТогдаРээт полезлапод сиденье, досталачемоданчик, нешироко, чтоб Долгомостьев не увидел интимного содержимого, приоткрыланаколенях, порылась и вытащилаблок ЫФилипп-Моррисаы. Тебею Нет, ты не думай. Я действительно покупалатебе. (Покупала-то она, может, и Долгомостьеву, но не позавчерали еще решилаотдать сигареты Велло, асегодня -- отправить их Велло с передачею?) Долгомостьев, впрочем, и не подумал бы ничего, не проговорись Рээт, ты не думай. Ну, ав чем же тогдадело? начал он свой уговор, пользуясь благоприятным психологическим моментом. Что такое стряслось, что ты больше никогдаменя не поцелуешь? Чем я обидел тебя, оскорбил? Чем вдруг стал так плох?
Дверь отъехалав сторону, в проеме остановилась проводница. Останкинская башня медленно плылазаее спиною. Проводницапроизнеслапо-эстонски короткую фразу, включающую знакомое, интернациональное слово pilet, и когдаРээт сказалав ответ palun (что палун это пожалуйста -- это уж Долгомостьев не интернационально знал -- выучил) и протянулакартонный прямоугольник, вошлав купе, приселанакрай диванчика, раскрыланаколенях коричневый коленкоровый складень. С тою же, включающей pilet, фразою обратилась и к Долгомостьеву. Рээт что-то по-эстонски пролопоталазанего, и проводницаушла. Нет, пожалуй, не помешала; не разрушилаатмосферы, оценил Долгомостьев. Скорее наоборот: заставилаРээт взять его под свое покровительство, как бывало всегда, когдаони в Таллине ходили в кафе или в театр. Видишь ли, началаРээт объясняться. Ты скоро закончишь съемки и вернешься к себе. У тебя жена. У тебя дом. Только не говори, что разведешься -- даже если это и правда, я никогдане соглашусь строить семью нанесчастии другого человека. Но ты любишь меня? чуть слышно, потупясь, возопил Долгомостьев. Любишь или нет? В данном случае, уронилаРээт, это не имеет значения.
Долгомостьев замолчал. Паузой он набирал разбег для решающего монолога. Поезд прогрохотал по мосту -- они въезжали в Московскую область. Долгомостьев выхватил взглядом знакомую крышу заокном, показалаРээт: видишь? во-он желтый дом, изогнутый. Институт Культуры. Я учился там лет десять назад, еще до ВГИКа. Это покатоже не был монолог. Интерлюдия. Своеобразное продление паузы. Еще одно средство уточнить атмосферу. Монолог начался где-то в районе Сходни.
Говорил Долгомостьев не хуже, чем всегда, даже, возможно, несколько лучше, это смотря с какой стороны смотреть, с позиций какой актерской школы оценивать: страсти в нем прибавилось против обычного, и страсти самой искренней, но исполнение от этого стало несколько менее филигранным. В окне промелькнуло Крюково, заним Подсолнечная, занею Покровка, аДолгомостьев все говорил. Рээт недвижно сидела, плотно сжав губы и колени и сфокусировав прозрачные глазанабесконечность. Впрочем, Долгомостьев плохо видел Рээт: монолог отнимал все внимание, даи в купе начало темнеть -- солнце ушло залес, в низины под железнодорожным полотном натекло плотного тумана, -- тк она, во всяком случае, сиделаминут сорок назад, и Долгомостьеву, поглощенному собственной речью, казалось, что ничего не изменилось. Тут бы ему побольше бы наблюдательности и объективности, в собственных же интересах побольше б! -- но откудавзяться замечательным сиим качествам в столь увлеченном, столь заинтересованном собою человеке? -- тогдаб не пропустил он момент, когдаРээт сломалась, и только одни губы ее, теперь уже вовсе не так плотно сжатые, как прежде, беззвучно складывались время от времени в автоматическое ei -- нет, и не решил прежде срока, что пораостановиться, что дальше будет уже смешно, что надо либо уходить, либо менять что-то в способе воздействия наслушательницу.
Но он решил, ауйти не мог никак. Еще у Крюково мог, еще у Подсолнечной, атеперь -- нет. И уже не из страхапотерять Рээт (об этом чуть ли и не забылось): просто слишком много энергии вложил Долгомостьев в монолог, -- даже слезы просвечивали в голосе, -- чтоб отступить без ущербадля самоуважения. И тут вдруг, непрошено, пришел наподмогу Ка'гтавый, просвистел в ухо кое-какую мелодию, апотом шепнул, что в оп'геделенные моменты женщинап'госто ждет от мужчины немножко насилия, что насилие -- это, в сущности, повивальная бабкалюбви, -- и тогдаДолгомостьев встал, вылез из-застоликаи двинулся наРээт, чтобы обнять ее, хочет онатого или покане хочет.
А она, совсем уже было готовая, сновасхлопнулась, собралась, задеревенела. Не исключено, что эпизод в Вяану-Йыэсуу, красочное описание которого Долгомостьевым сломало ее несколько минут назад, в это мгновение повернулся перед Рээт обратной стороною.
В Вяану-Йыэсуу Рээт встретилашесть последних дней рождения. Двадцать девять -- это был рубеж, до которого Рээт еще позволяласебе приглашать друзей по такому, в общем-то, грустному поводу; потом, как раненый зверь, забивалась в свой день в нору -- в микроскопический фанерный садовый домик, который предоставлялаколлежанка, и там в одиночестве выпивалаполбутылочки глицеринового ЫVana Tallinnыа, пололагрядки, думала, слегкапоплакивала, рано ложилась спать, аутром, искупавшись в море, в прозрачном устье Вяану-Йыэсуу, отправлялась наавтобус и являлась наслужбу как ни в чем не бывало. Даже Велло наэти грустные одинокие праздники не был допущен ни разу.
А ДолгомостьеваРээт позвала.
Наконсольном столике, покрытом крахмальной салфеткою, стояли стограммовая бутылочкаконьяку, миниатюрная рюмка, круглый домашний пирог, так плотно утыканный желтыми свечечками, что сам был едвазаними виден, и тарелкас десятком ягод крупной клубники. К пирогу прислоненабылаоткрытка. Рээт взялаее; прочла, чуть пришевеливая губами, коллежанкино поздравление и не удержалаподступивших слез: хоть в каждый из шести этих последних лет коллежанкаустраивалаей стандартные сюрпризы, Рээт привыкнуть все не моглаи сентиментально растрагивалась. Онане знала, что Долгомостьеву при взгляде нанеприхотливое убранство столапришел напамять могильный холмик в сороковины или что-то в этом роде, особенно когдаРээт положиланасалфетку подаренные Долгомостьевым цветы.
Здесь, в Вяану-Йыэсуу, Рээт не сопротивлялась: и сразу, едвавыгрузили из сумок выпивку и еду, и потом, после именинного обеда, и еще раз, после прогулки с купаньем; Рээт было не так, как обычно бывало с мужчинами: не брезгливо-безразлично, апочти хорошо, но оначувствовала, что нехорошо Долгомостьеву, и насей раз это ее неприятно беспокоило. Онане моглапонять, в чем дело, и спросить стеснялась, апотом догадалась, кажется, что Долгомостьев ждет от нее каких-то особых реакций (ей рассказывали): крика, чуть ли не потери сознания, -- и Рээт попробовалаиздать что-то нечленораздельное, хотя прекрасно моглаобойтись, как обходилась всю жизнь, -- и, заметив, как понравилось это партнеру, началасмелее, смелее, смелее, еще смелее. А там сталаи пощипывать, покусывать его, однако, все боялась, что он разглядит подделку и обидится; но нет -- Долгомостьев ликовал. Он больше не спрашивал: тебе что, разве плохо со мною? Что ж, Рээт быларада, что сумеланаконец доставить ему удовольствие, тем более, что оказалось это совсем не сложно. Ведь такое с тобою случилось в первый раз? напористо спросил Долгомостьев минуту спустя, скажи, в первый?! В первый, скромно потупилаРээт прозрачные глаза: чего ради было ей огорчать счастливого любовника? Даи действительно ведь -- в первый.
Долгомостьев весь как-то сразу переменился: сделался спокойнее, увереннее, нотки превосходствапоявились в голосе, и Рээт, усталая, убаюканная, не зная, что это голос уже не столько Долгомостьева, сколько Ка'гтавого, слушалас благодушием, не слишком вдаваясь в смысл.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Рээт застегнулапод простыней пуговку наюбке, подумала, что надо бы попросить Долгомостьеваотвернуться, что нехорошо ей прыгать с верхней полки при нем, апотом подумала, что вот как раз нехорошо просить отвернуться -- все равно, что кокетничать, наводить внимание любовниканасобственное тело, и тогдаоперлась правой рукою насоседнюю полку, напряглабицепсы и бросилакорпус в центральный провал купе, наноготь не задев Долгомостьеванапедикюренными пальцами, и, едвакоснулась бордового коврика, поезд мягко тронулся. Рээт селак окну, ну, спрашивай, сказала, что б ты хотел услышать? И кивнуланаместо напротив, через столик, через цветы в папильотках. В пятом вагоне у меня СВ. Специально купил, для нас с тобою. Может, туда? А кто тебе мешает здесь?
А ведь и действительно: не мешал никто. Кроме Рээт и Долгомостьева, пришедшего в гости, в купе не было ни души. Долгомостьеву и не подумалось, когдазаказывал настудии дваместав СВ, что в поезде, соединяющем заблокированные олимпийские города, должно быть просторно. Впрочем, директор билеты все равно оплатит, и один и второй. Придумает как.
Некомплект купе, надо полагать, и для Рээт оказался неожиданным, но в любом другом случае онатолько бы радовалась, атутю Лучше бы уж какие-нибудь соседи, какие угодно, хоть с младенцем орущим. Конечно, при соседях Рээт не сталабы объясняться с Долгомостьевым, вышлабы в коридор, в тамбур, но вот в этом-то все и дело: мимо ходили бы люди, не допуская совершенно не нужного ей для сегодняшнего разговораинтима. Честно сказать, Рээт боялась Долгомостьева, боялась, что он сноваее уговорит. А пуще боялась себя, что и без уговоров бросится нашею, потому что под сороковой юбкою любилаего, потому что в Рээт вызревал его ребенок, потому, наконец, что с горизонтаисчез Велло, и Рээт накакое-то стыдное мгновение ощутила, что рада, что он исчез. Тем более следовало держаться особенно твердо.
Долгомостьеву чуть не до слез обидно стало засвои хлопоты: зацветы -первые и вторые, заключи от сезановской мастерской, даже занастудии заказанные холявные СВ, и он подумал: не уйти ли? В конце концов, он перед Рээт ничем не провинился, и онаеще пожалеет, еще извиняться станет. Но это промелькнуло секундою, потому что тут же, тем же прежним холодком под желудком понял Долгомостьев, что если уйдет, Рээт, может, и действительно пожалеет, но извиняться не станет, акогдаон, не выдержав, вернется (конечно, вернется, кудаж он денется!), она, как и в первом своем воплощении, просто произнесет то самое словечко мразь и откажется и слушать, и разговаривать. И, самое смешное, будет права. А Долгомостьев потерять Рээт боялся. И если даже только из самолюбия боялся -- тем более другое самолюбие, теперешнее, мелкое, следовало спрятать в карман и попробовать Рээт уговорить.
Уговаривать -- в этом, собственно, и состоял единственный долгомостьевский способ обольщения женщин, ибо внешность Долгомостьев имел так себе, плюгавенькую, денег особых у него тоже не водилось: не нищенствовал, конечно, но до какого-нибудь там грузинас Центрального рынкаили мальчикаиз ЫМеталлоремонтаы было Долгомостьеву ой как далеко; аобаяние профессии, причастность, так сказать, к волшебному миру искусства, признавалось в последние годы, после бумашестидесятых, все меньшим и меньшим числом людей, анекоторыми даже прямо и несколько презрительно отрицалось, вот тою же хотя бы светлоокою Рээт. Однако, и наразговоры клевали далеко не все дамы, привлекающие Долгомостьева, но с хранительницею из Рокка-аль-маре ему, надо сознаться, повезло, ибо не мужской брутальности, не ласкам и не эмоциональному напору суждено было хранительницу разбудить, раскрыть, но именно словам, причем, словам, описывающим самые что ни наесть высокие, самые абстрактные понятия. Рээт и отдалась-то Долгомостьеву в первый раз исключительно через слова.
Уже Бог весть сколько встречались, и Рээт разрешалацеловать себя под соснами Нымме, но как ни старался Долгомостьев довести ее, чтоб онапотерялаголову, чтобы позволиласделать с собою все, что угодно, все, что Долгомостьеву заблагорассудится, никак у него это не получалось. Сам только заводился до того, что, возвращаясь в два-три ночи в гостиницу, едвапередвигал ноги от боли в паху, чего, кстати заметить, не случалось чуть ли ни с семнадцати, с той, первой Рээт. Прямо-таки, если б не ее возраст, впору было подумать, что Рээт нынешняя еще девочка. ДаДолгомостьев бы, несмотря и навозраст, так подумал, когдаб не знал точно, что Рээт в разводе.
Долгомостьев и так, и эдак подступался к Рээт с беседами, онаотвечала, что да, конечно, и оналюбит, и онахочет, но никогда, дескать, в жизни не ходилаи не пойдет в гостиницу, аее дом -- не ее дом, адом ее матери и покойного отца, и там онатоже не посмеет грешить. Онаговорила, что обязанауважать себя, что это единственная ее обязанность и, если угодно, прихоть. Когдачеловек чего-нибудь действительно хочетю пытался было парировать Долгомостьев, но натыкался наголубоватый лед глаз хранительницы: может, ты желаешь, чтоб я леглапрямо здесь, под соснами, как русская свинья?
Голубоватый хоккейный лед.
В тот вечер (собирались напольское автородео, Долгомостьев зашел заРээт) матери домане оказалось, апокаРээт прихорашивалась, полил такой дождь, что волей-неволей вынуждены были остаться дома. Рээт нервничала, не находиламеста, наконец, придумала, чем заняться: пошлаварить кофе. Долгомостьев двинулся было занею, но онане позволилапереступить и порог: мужчинам, сказала, накухне делать нечего. Оттого, что Рээт нервничала, оттого, что в квартире они были одни, азаокнами шумел дождь, оттого, что в комнате стоял мягкий сумрак, в котором особенно отчетливо белелакраями из-под пледапостель Рээт, оттого, наконец, что самое Рээт долго не было в комнате, но близкое ее присутствие улавливалось слухом и распространяло аромат прожаренного кофе, Долгомостьеву так захотелось эту женщину, как не хотелось никогда, даже там, под соснами, и, едваРээт вошлаи осторожно опустиланастолик поднос с джезвою, сахарницей и чашками, Долгомостьев обнял желанное тело сзади, крепко смял грудь, стал медленно разворачивать Рээт к себе, чтобы поцеловать и уже не выпускать из поцелуя, покаони не впишутся в белеющую раму постели, покане возьмет он хранительницу из Рокка-аль-маре и они не откинутся головами наподушку, обессиленные и счастливые.
Тогдаочень хорошо будет выпить кофе, и не беда, что тот успеет остыть.
Но Рээт оказаланеожиданное и сильное сопротивление: ты хочешь, чтоб я тебя выставила? Долгомостьев уселся в угол, в кресло, и принялся молчать. Я ж тебе все объяснила, сказала, извиняясь, Рээт и подалачашечку. Долгомостьев крупными глотками выпил кофе, поставил чашечку наковер -- не хотелось вставать -- и принялся говорить. Говорил об их любви и об их возрасте, о сложности мираи относительности принципов, о пределе, до которого можно унижать мужчину и после которого нельзя, и еще о чем-то, о чем-то и о чем-то, чуть ли, кажется, не о третьей мировой войне: в голове не было никакого плана, Долгомостьев сам не знал, кудапонесет его в следующую минуту. Голос был намеренно тих и ровен, речь плавнаи внятна, и в какой-то момент Долгомостьев, увидев и услышав себя со стороны, чуть улыбнулся, потому что, конечно же, это был не он, акакая-то сценаиз какого-то западного фильмаили спектакля. Из интеллектуального шлягера. Из Антониони. Из Жана-Поля Сартра. Не Ка'гтавый ли? усомнился Долгомостьев -но нет: наКа'гтавого покане похоже.
Минуточку, сказалаРээт. Подожди минутку. И вышла. Неужели? подумал Долгомостьев. Неужели уговорил? И действительно: Рээт вернулась в одном розовом прозрачном пеньюарчике, отвернулаугол пледанапостели, легла, расставиланоги и согнулаих в коленях и тогдауж прикрылаголубые свои глаза. Все это Рээт проделалас такою уморительной серьезностью, что Долгомостьев едваудержался, чтобы не прыснуть: порыв его страсти прошел давно, в первую же минуту монолога, и пришлось срочно перестраивать себя, чтоб не обидеть Рээт и не упустить момент, апотом бегать-дополучать. Вот какая приключилась в свое время история.
Но теперь, в купе, следовало сначалачто-то сдвинуть, переменить в атмосфере. Следовало, очевидно, продемонстрировать себя хорошим и несчастным. Нет, не то что бы Долгомостьев так точно и цинично обо всем об этом подумал, но нечто подобное, вероятно, промелькнуло, потому что он тут же полез в карман, извлек небольшой пакет и протянул Рээт: вот. Тебе. Рээт развернулабумагу и чуть-чуть (Долгомостьев, однако, заметил) покраснела: шесть спичечных коробков -- японский, дваамериканских, фээргэшный и испаноязычные, точнее покане разобрала, -- таких в ее коллекции не было. Три коробкаполные, ни одного штришканатерках, двапустые, но в очень приличном состоянии, аот японской пачки оторвано всего четыре картонные спичинки. Рээт еще со школы собираласпичечные коробки, но никому о своем увлечении не рассказывала: стеснялась. Даже муж, даже Велло не знали. А перед Долгомостьевым раскрыласью Рээт взглянуланаДолгомостьева -- не смеется ли над нею? -- нет, глазалюбовникаказались нежными и серьезными. ТогдаРээт полезлапод сиденье, досталачемоданчик, нешироко, чтоб Долгомостьев не увидел интимного содержимого, приоткрыланаколенях, порылась и вытащилаблок ЫФилипп-Моррисаы. Тебею Нет, ты не думай. Я действительно покупалатебе. (Покупала-то она, может, и Долгомостьеву, но не позавчерали еще решилаотдать сигареты Велло, асегодня -- отправить их Велло с передачею?) Долгомостьев, впрочем, и не подумал бы ничего, не проговорись Рээт, ты не думай. Ну, ав чем же тогдадело? начал он свой уговор, пользуясь благоприятным психологическим моментом. Что такое стряслось, что ты больше никогдаменя не поцелуешь? Чем я обидел тебя, оскорбил? Чем вдруг стал так плох?
Дверь отъехалав сторону, в проеме остановилась проводница. Останкинская башня медленно плылазаее спиною. Проводницапроизнеслапо-эстонски короткую фразу, включающую знакомое, интернациональное слово pilet, и когдаРээт сказалав ответ palun (что палун это пожалуйста -- это уж Долгомостьев не интернационально знал -- выучил) и протянулакартонный прямоугольник, вошлав купе, приселанакрай диванчика, раскрыланаколенях коричневый коленкоровый складень. С тою же, включающей pilet, фразою обратилась и к Долгомостьеву. Рээт что-то по-эстонски пролопоталазанего, и проводницаушла. Нет, пожалуй, не помешала; не разрушилаатмосферы, оценил Долгомостьев. Скорее наоборот: заставилаРээт взять его под свое покровительство, как бывало всегда, когдаони в Таллине ходили в кафе или в театр. Видишь ли, началаРээт объясняться. Ты скоро закончишь съемки и вернешься к себе. У тебя жена. У тебя дом. Только не говори, что разведешься -- даже если это и правда, я никогдане соглашусь строить семью нанесчастии другого человека. Но ты любишь меня? чуть слышно, потупясь, возопил Долгомостьев. Любишь или нет? В данном случае, уронилаРээт, это не имеет значения.
Долгомостьев замолчал. Паузой он набирал разбег для решающего монолога. Поезд прогрохотал по мосту -- они въезжали в Московскую область. Долгомостьев выхватил взглядом знакомую крышу заокном, показалаРээт: видишь? во-он желтый дом, изогнутый. Институт Культуры. Я учился там лет десять назад, еще до ВГИКа. Это покатоже не был монолог. Интерлюдия. Своеобразное продление паузы. Еще одно средство уточнить атмосферу. Монолог начался где-то в районе Сходни.
Говорил Долгомостьев не хуже, чем всегда, даже, возможно, несколько лучше, это смотря с какой стороны смотреть, с позиций какой актерской школы оценивать: страсти в нем прибавилось против обычного, и страсти самой искренней, но исполнение от этого стало несколько менее филигранным. В окне промелькнуло Крюково, заним Подсолнечная, занею Покровка, аДолгомостьев все говорил. Рээт недвижно сидела, плотно сжав губы и колени и сфокусировав прозрачные глазанабесконечность. Впрочем, Долгомостьев плохо видел Рээт: монолог отнимал все внимание, даи в купе начало темнеть -- солнце ушло залес, в низины под железнодорожным полотном натекло плотного тумана, -- тк она, во всяком случае, сиделаминут сорок назад, и Долгомостьеву, поглощенному собственной речью, казалось, что ничего не изменилось. Тут бы ему побольше бы наблюдательности и объективности, в собственных же интересах побольше б! -- но откудавзяться замечательным сиим качествам в столь увлеченном, столь заинтересованном собою человеке? -- тогдаб не пропустил он момент, когдаРээт сломалась, и только одни губы ее, теперь уже вовсе не так плотно сжатые, как прежде, беззвучно складывались время от времени в автоматическое ei -- нет, и не решил прежде срока, что пораостановиться, что дальше будет уже смешно, что надо либо уходить, либо менять что-то в способе воздействия наслушательницу.
Но он решил, ауйти не мог никак. Еще у Крюково мог, еще у Подсолнечной, атеперь -- нет. И уже не из страхапотерять Рээт (об этом чуть ли и не забылось): просто слишком много энергии вложил Долгомостьев в монолог, -- даже слезы просвечивали в голосе, -- чтоб отступить без ущербадля самоуважения. И тут вдруг, непрошено, пришел наподмогу Ка'гтавый, просвистел в ухо кое-какую мелодию, апотом шепнул, что в оп'геделенные моменты женщинап'госто ждет от мужчины немножко насилия, что насилие -- это, в сущности, повивальная бабкалюбви, -- и тогдаДолгомостьев встал, вылез из-застоликаи двинулся наРээт, чтобы обнять ее, хочет онатого или покане хочет.
А она, совсем уже было готовая, сновасхлопнулась, собралась, задеревенела. Не исключено, что эпизод в Вяану-Йыэсуу, красочное описание которого Долгомостьевым сломало ее несколько минут назад, в это мгновение повернулся перед Рээт обратной стороною.
В Вяану-Йыэсуу Рээт встретилашесть последних дней рождения. Двадцать девять -- это был рубеж, до которого Рээт еще позволяласебе приглашать друзей по такому, в общем-то, грустному поводу; потом, как раненый зверь, забивалась в свой день в нору -- в микроскопический фанерный садовый домик, который предоставлялаколлежанка, и там в одиночестве выпивалаполбутылочки глицеринового ЫVana Tallinnыа, пололагрядки, думала, слегкапоплакивала, рано ложилась спать, аутром, искупавшись в море, в прозрачном устье Вяану-Йыэсуу, отправлялась наавтобус и являлась наслужбу как ни в чем не бывало. Даже Велло наэти грустные одинокие праздники не был допущен ни разу.
А ДолгомостьеваРээт позвала.
Наконсольном столике, покрытом крахмальной салфеткою, стояли стограммовая бутылочкаконьяку, миниатюрная рюмка, круглый домашний пирог, так плотно утыканный желтыми свечечками, что сам был едвазаними виден, и тарелкас десятком ягод крупной клубники. К пирогу прислоненабылаоткрытка. Рээт взялаее; прочла, чуть пришевеливая губами, коллежанкино поздравление и не удержалаподступивших слез: хоть в каждый из шести этих последних лет коллежанкаустраивалаей стандартные сюрпризы, Рээт привыкнуть все не моглаи сентиментально растрагивалась. Онане знала, что Долгомостьеву при взгляде нанеприхотливое убранство столапришел напамять могильный холмик в сороковины или что-то в этом роде, особенно когдаРээт положиланасалфетку подаренные Долгомостьевым цветы.
Здесь, в Вяану-Йыэсуу, Рээт не сопротивлялась: и сразу, едвавыгрузили из сумок выпивку и еду, и потом, после именинного обеда, и еще раз, после прогулки с купаньем; Рээт было не так, как обычно бывало с мужчинами: не брезгливо-безразлично, апочти хорошо, но оначувствовала, что нехорошо Долгомостьеву, и насей раз это ее неприятно беспокоило. Онане моглапонять, в чем дело, и спросить стеснялась, апотом догадалась, кажется, что Долгомостьев ждет от нее каких-то особых реакций (ей рассказывали): крика, чуть ли не потери сознания, -- и Рээт попробовалаиздать что-то нечленораздельное, хотя прекрасно моглаобойтись, как обходилась всю жизнь, -- и, заметив, как понравилось это партнеру, началасмелее, смелее, смелее, еще смелее. А там сталаи пощипывать, покусывать его, однако, все боялась, что он разглядит подделку и обидится; но нет -- Долгомостьев ликовал. Он больше не спрашивал: тебе что, разве плохо со мною? Что ж, Рээт быларада, что сумеланаконец доставить ему удовольствие, тем более, что оказалось это совсем не сложно. Ведь такое с тобою случилось в первый раз? напористо спросил Долгомостьев минуту спустя, скажи, в первый?! В первый, скромно потупилаРээт прозрачные глаза: чего ради было ей огорчать счастливого любовника? Даи действительно ведь -- в первый.
Долгомостьев весь как-то сразу переменился: сделался спокойнее, увереннее, нотки превосходствапоявились в голосе, и Рээт, усталая, убаюканная, не зная, что это голос уже не столько Долгомостьева, сколько Ка'гтавого, слушалас благодушием, не слишком вдаваясь в смысл.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19