А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Герман вспыхнул:
— А он не говорил тебе, что еврейская жена не роскошь, а средство передвижения?
— Что ты сказал?
— Анекдот. Знаешь, сколько в России анекдотов про евреев? — Он начал сбивчиво, подыскивая слова, но с большим энтузиазмом рассказывать все шутки, ходившие про евреев в Москве.
— Ты антисемит? — ужаснулась Сара.
— Нет, мой дорогой Сареныш, я просто дурак, — засмеялся Гера и привлек ее к себе. — Я вообще считаю, что нам без евреев»было бы скучно. Всему человечеству. Даже Христос родился у еврейской мамы. Кстати, именно поэтому евреи ведут свое родство по материнской линии? — дурашливо поинтересовался Герман.
Сара попробовала слабо упираться:
— Папа рассказывал, что наш дед бежал из России от еврейских погромов в 1907 году. — Ее глаза стали серьезными и огромными.
— Да знаю-знаю, — отмахнулся Гера, — бедные евреи, все их обижают. Ты не сердись. Хочешь, я обрезание сделаю? — с шутливой торжественностью осведомился Герман.
— Хочу, — неожиданно ответила Сара и слегка покраснела от собственной смелости.
Она не была ортодоксальной еврейкой, просто ей важно было понять, до какой степени этот потрясающий мужчина может пожертвовать собой ради их отношений.
«Елки, кто меня за язык тянул с этими анекдотами, совсем девчонка тормозит, чувства юмора ни бум-бум. Теперь, как доказательство лояльности, придется обчекрыжить своего волчару», — смутившись, подумал Герман, а вслух сказал:
— Хорошо, моя курочка, завтра. А пока он еще целый, давай попробуем, может быть, он тебе и такой сгодится? — И, обняв ее, посмотрел ей в глаза своим властным взором господина.
Сара нежно хихикнула, опустила глаза.
— Ты на него свои милые глазки опускаешь? Правильно, вот он, дружок. — Герман повел бедрами вперед. Девушка совсем смутилась, зажмурилась и отдалась его объятиям. — Учти, что сумасшествие русских заразно, особенно для хороших девочек из Стэнфорда, — прошептал он ей и нежно подул в ухо.
Впервые за долгие месяцы одиночества Гера почувствовал, что он жив, что сердце бьется, а по жилам течет кровь. Они качались, словно в маленьком раю, в скорлупке крошечной яхты Сариного отца, пришвартованной у причала, полной солнца и бликов от воды.
— Серьезно, ты спрашивал, как зацепиться в Америке. — Сара положила голову ему на грудь, и он нежно перебирал и накручивал на пальцы ее глянцевые рыжие кудряшки. — Есть несколько способов. Можно подать документы как политэмигранту, но надо достать какие-нибудь бумаги, что тебя притесняли в России. Или как члену религиозной секты, но для этого тоже нужна справка, и здесь придется сдать религиозный экзамен.
— На сектанта? — изумился Герман.
— Да, — серьезно ответила Сара, — и еще три года ты будешь на поруках.
— Это отпадает, за три года в плену у сектантов можно умом тронуться. А сколько стоят первоначальные документы политэмигранта?
— Не знаю. Надо у папы спросить. Он, кстати, хорошо говорит по-русски, хотя писать уже не может, а я и вообще не знаю ни одного слова, хотя отец настаивал. Он считает, что эмигранты пойдут к тому, кто говорит по-русски, но я хочу заниматься не практикой, а теорией, философией права.
— Это как?
Сара начала обстоятельно и долго объяснять, как прекрасна Америка и почему американское право надо распространить на весь мир — и тогда все будут счастливы. Что Америка единственная несет людям свободу, равенство и братство и что, когда американская демократия восторжествует во всех уголках мира, наступит наконец всеобщее благоденствие. Герман слушал ее размышлизмы, и ему было смешно. Свои чахлые, но все-таки философские постулаты Сара выражала таким простецким языком, что сами они становились плоскими и наивными, как детский лепет. Герман уже уловил огромную разницу в языках, родном и америкосском. Любое понятие, для которого в русском находилась уйма слов с различными оттенками, например, «домашний очаг», «камин», «камелек» и даже «печка» или «костер», у америкосов обозначалось просто, без затей, как единое «место для огня». Функционально, но скудно. Поэтому то, что в русском было высоко и таинственно, полно нюансов и полутонов, в американском выглядело пошло и мелко, словно мультяшка про Ветхий Завет или куплеты про сотворение мира. Убежденность и воодушевление, с которыми вещала о величии американской демократии Сара, напомнили ему страстность отчетов яростных доярок и шахтеров на торжественных пленумах ЦК КПСС. «Господи, неужели американцы — это мы, только вывернутые наизнанку? — подумал Герман. — Та же высокомерная убежденность в единственноправильности своего пути, те же слепой угар и жажда господства, только лозунги другие». Сара между тем продолжала с жаром разглагольствовать, привстав от возбуждения и облокотившись о Герино плечо.
— Я послала резюме и докладную записку в Мировой банк, хочу получить грант для дипломной работы, — похвасталась она.
— Докладную записку о выеденном яйце? — по-русски осведомился Герман.
— Что? — не поняла девушка.
— Я говорю, а если другие не захотят?
— Что не захотят?
— Жить при американской демократии. Им, например, монархия по душе или диктатура.
— Ерунда. Это просто отсталые государства, которые немного заблудились, но мы их выведем на широкую дорогу прогресса.
— Силой?
— Любыми силами. Главное, чтобы идеи демократии восторжествовали. — И, видя, что Герман ухмыляется, холодно добавила: — Тебе как эмигранту должна быть особенно понятна моя любовь к демократии, ведь именно ради этих демократических ценностей ты бежал из своей страны.
— И сколько же стоит приобщиться к этим непреходящим ценностям? — Герман решил отвести разговор от взрывоопасной черты.
— Не знаю точно, может, долларов восемьсот. Надо у отца спросить, — буркнула Сара, но тоже не стала продолжать спор.
— У меня все равно осталось только пятьсот баксов. Выходит, один старый хрен надул меня почти наполовину. А что, твой отец в этом смыслит?
— Он тоже юрист. Вернее — я тоже. Занимается оформлением грин-карт и других документов. Ты же меня встретил у его конторы.
— Так Сэм Вайсман — твой отец? Ни фига себе! Я как раз к нему на днях собирался, хорошо, что предупредила.
— Все равно придется. Он хочет с тобой поговорить о наших отношениях, — скороговоркой пробормотала она и снова сменила тему. — А ты знаешь, есть еще один способ… — Она замолчала, вопросительно глядя на него, не решаясь продолжить, потом превозмогла себя, вздохнула: — Можно провести тебя по еврейской линии. Похлопотать, чтобы тебе пришла справка из московской синагоги, что у тебя мать еврейка, пройти процесс инициации.
— Процесс инициации? — переспросил Герман. Это словосочетание вызывало у него неприятные воспоминания от чтения того места в «Войне и мире», где Пьера Безухова посвящали в масоны. Что-то темное, душное навалилось на него и отпустило, словно летучая мышь крылом задела.
— Тогда бы тебя приняла еврейская община, — продолжила Сара, — дала бы подъемные. Ты бы пожил среди нас…
— Нашел бы себе хорошую рыжеволосую и очень умную девушку, женился, пошел работать помощником на фирму ее отца, нарожал бы кучу смышленых рыжих карапузов и был бы счастлив. Правда? — закончил за нее Герман и заглянул ей в глаза. Глаза Сары были как большие прекрасные звезды.
— Правда, — едва слышно прошептала она.
В конце осени, почти через полгода после первого, пришло еще одно письмо, такое же странное, как предыдущее.
Я хотела бы жить вечно. Я хотела бы быть ветром.
Чтобы взвиться песчаным смерчем, донестись до твоего порога и
свить тебе дюны с нежнейшими изгибами ложбин.
Я хотела бы жить вечно. Я хотела бы быть ветром.
Чтоб ворваться в розарий летний и вернуться розовым смерчем,
припорошив дюны у твоего порога легчайшими лепестками.
Я хотела пасть мертвой прямо сейчас, в это мгновенье.
Чтобы остаться с тобой навсегда смелым ветром.
У слабых людей все проходит. Усильного ветра впереди вечность.
«Зачем она меня мучит?» — растерянно подумал Герман и перевернул страницу.
Лето распустилось мощно и неожиданно, словно пышный пион за одну теплую ночь. Оно плавно покачивалось на стебле вечности, разнося повсюду радужные трели: «Все уже в цвету! Все уже дышит и поет полной грудью! Все уже ликует и упивается
влагой желаний!» Казалось, , этот легкий, веселящий душу перезвон будет звучать у тебя в ушах всегда. У пиона так много язычков розового пламени! Он так смел, прекрасен и бесшабашен. Он избыточен и роскошен
в светлом мареве лепестков. Но вот однажды ты, сладко позевывая, выходишь на веранду и видишь, что уже ставшие привычными для глаз розовые шапки сорвались, как слишком самонадеянные канатоходцы, со стеблей вечности и разбились вдребезги, усыпав землю миллионом розовых осколков. Встревоженно спешишь с крыльца и удивляешься, что за изобилием пионового цвета ты и не заметил, как вытянулись астры, и их сомкнутые темно-зеленые головки уже просвечивают нежными бледными макушками. Лето, лето! Как ты могло давать такие беспечные обещания! Как ты могло! Зачем ты нежило нас пустыми словами о том, что будешь вечно? Зачем клялось нам, смеялось грудным смехом, зачем ластилось и обнимаю колени? Как это жестоко — не сказать, что ты всего лишь отчаянный канатоходец, делающий умопомрачительные сальто на стеблях вечности, без страховки под куполом и спасительной сетки на арене!
Лето! Ты разбило наши сердца на осколки, как жить без тебя? Нет жизни, если нет верности!
Милые астры, неужели и вы окажетесь столь легкомысленны?! «Нет-нет! — уверяют меня астры, — мы очень стойкие, мы не откалываем коленца на пуповине времени, как эта вертихвостка — лето. Мы войдем в силу и будем с тобой долго-долго, до самых холодов, до первой метели. Мы будем держаться до последнего теплого солнечного лучика, держаться под дождем и слякотью сентября, под холодным ветром октября и морозной поземкой ноября. И даже под сугробами декабря мы останемся жить и готовиться к новой встрече и, как только отступит снег, вернемся к тебе крокусами и гиацинтами. Разве ты не знаешь, что фиолетовые — самые верные цветы на свете?
Германа сразило это письмо наповал, словно в него целились из Царь-пушки. Каждая строчка дышала печалью, одиночеством и надеждой. Стало нестерпимо больно, словно кто-то сковырнул уже начавшую затягиваться корочкой рану. Ему не хватало Анны, но он каждый раз отметал мысли о ней, пока они были еще на подлете. Герман бежал сердечной боли, как трус, он решил отомстить мучительнице, осквернив эту романтическую дребедень. Засел на целый день с русско-английским словарем, перевел ненавистные вирши на английский и подарил их Саре. В два приема. Нет, даже в три. Про путника, потерявшегося среди камней, он тоже перевел, получилось очень в струю. Словно он и есть этот путник и сейчас решается их совместная участь. Сара была потрясена и растрогана до глубины души. Если к этому еще добавить, что Герман каждое свидание пел ей настоящие задушевные серенады и однажды, выбежав на палубу утлой яхтчонки почтенного Вайсмана, даже блестяще отбил чечетку на глазах у восторженной публики, быстро собравшейся на берегу, то понятно, что умная, но влюбленная по уши Сара находилась на грани того самого сумасшествия, о заразности которого предупреждал ее Герман.
— Ты мое самое бешеное приключение! — восторженно воскликнула она, прижимая к сердцу листочки с подложными виршами, и добавила с запинкой: — Папа зовет тебя в контору. Ты уже два месяца у него не показываешься, тебе нужно подписать бумаги. Мне было бы гораздо легче с тобой встречаться, если бы ты поговорил с отцом, и я хочу, чтобы ты пришел к нам на День благодарения.
В конторе трясущегося Вайсмана Герману показалось все пыльным и унылым. Герман уже знал, что услышит стенания заботливого отца, и томился нелепостью ситуации, словно им предстояло разыграть сцену из дешевого водевиля. Говорили по-русски. Вернее, сначала долго молчали. Герман глядел на Самуила Вайсмана и недоумевал, как у такого противного еврея могла родиться такая великолепная дочь. А Самуил глядел на Германа и недоумевал, как его умница дочь могла выбрать такого исключительно противного и бесперспективного молодого человека.
— Я знаю о вас с Сарочкой, — наконец прервал тягостное молчание адвокат. — Молодой человек, я сделаю вам все документы с большой скидкой, но давайте договоримся: вы мою Сарочку больше не трогаете. Она нежная, чистая душа, ее надо обихаживать, вы на это не способны, даже если обрежетесь до пупка и все такое. Я хочу сделать счастье своей дочери, и это счастье точно не вы. Договорились?
Герману было стыдно спросить, во сколько оценивается его отступное, однако и бороться с адвокатской семьей было тоже бесполезно. Но самое главное, положа руку на сердце, он не любил Сару так горячо, как декларировал. Он понимал, что по большому счету противный Самуил прав, он не принесет счастья этой красивой, простодушной, хорошей девочке. Герман был ветреным, избалованным и безответственным, но он не был подлецом, готовым воспользоваться любым способом, чтобы выбиться в люди. Старый адвокат не торопил его. Он печально тряс головой и делал странные движения рукой, словно снимал пылинки с невидимого пера.
— А как насчет работы? — нахально спросил Гера.
— Работу я вам подыщу. Не по специальности, конечно, — затараторил образованный Вайсман. — Начинать придется с посудного мойщика или принимателя продуктов, но один раз в неделю сможете петь в концерте, когда у артистов дей оф.
— Это в «Звездах Москвы», что ли? — пренебрежительно фыркнул Герман.
— «Звезды Москвы» — наш лучший русский ресторан. Плюс, я думаю, вы можете жить в комнате сторожа — это большая экономия, молодой человек. Зарплата, наверное, долларов 200 в неделю, но наличными. Как только у вас появятся документы, я обещаю подыскать вам легальную работу.
Гера стоял под едва теплой струйкой чахоточного душа и горестно думал об этом ужасном разговоре в пыльной конторе.
«В качестве откупного этот хмырь вернул мне мои же собственные деньги. Дружок, я продал тебя за место посудомойщика, но зато ты останешься вольным, не обрезанным. Радуйся, на этот раз пронесло».
«Дружок» у Геры был отличный. Смуглый, благородной продолговатой формы, с ровной нежной шляпкой и тремя маленькими родинками, вдоволь нацелованными не одной обалдевшей от этакого красавца девчонкой. Где теперь эти девчонки, готовые на все? Он не любил заниматься любовью в презервативе. Было печально, что самое главное, ценное, что он может дать женщине, свое прекрасное, качественное, полное желания жить семя он должен выкидывать на помойку. Анна никогда не позволяла ему истратить даже каплю на сторону. Она ценила его семя и жаждала его, говорила, что это необыкновенное лакомство и что ей сладко думать, что у нее в клетках живет уже много-много маленьких герчиков и что они бегают и приятно, нежно щекочут ее изнутри. Анна смеялась счастливым смехом: «Помни, что, обижая меня, ты обижаешь и себя, ведь теперь я тоже состою из тебя!»
Теперь. Да, теперь с Сарой делали они это втроем, с резинкой, но проблема была не только в этом. Уезжая в Америку, он в первую очередь жаждал полной, бескрайней, безоглядной свободы, а выяснялось, что на земле обетованной его ждут удила, шоры и жесткое седло, в которое уже ловко вскочил дядя Сэм и теперь начал ощутимо пришпоривать норовистого скакуна. К тому же Герман все чаще чувствовал, словно на него самого надели огромный презерватив, который не пускал его как следует почувствовать настоящую жизнь этой страны. Словно он упирался в невидимую, прозрачную преграду — мягкую, мнущуюся в руках, но не позволяющую продраться в желанную американскую действительность, оплодотворить ее собой, слиться с ней, зацепиться за нее. Он не мог запомнить их праздники, не мог вникнуть в отличия демократов от консерваторов, в секреты работы биржи и хитросплетения различных деклараций, счетов и скидок, которыми ежедневно заполнялся его почтовый ящик, не говоря уже о национальном чувстве юмора и прочих тонкостях типа любви к бейсболу. Отдушиной были только бесплатные концерты классической музыки в Музыкальном центре Сан-Франциско. Утешившись дармовым, но превосходным звучанием Пятой симфонии Малера или сюиты номер три Чайковского, наш странник получал небольшой запас терпения жить дальше.
К немалому изумлению Геры, американцы оказались чрезвычайно зарегулированной нацией. Например, выезжая на пустую, свободную дорогу среди ночи, при знаке «стоп» они не притормаживали формально, как сделал бы любой, да что там любой, как сделал бы только самый дисциплинированный русский, а вставали как вкопанные и только после этого снова трогались в путь. Все жили по правилам и исполняли их с горделивой и пунктуальной самоотверженностью твердолобых идиотов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31