А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Так, маленький обмен любезностями — и все. Ты очень ошибаешься, Джулиан.
— Понятно. Мы дошли до той стадии, когда я становлюсь Джулианом. Все ясно.
— Можешь ты меня выслушать? Ссора ваша не выветрится, как дым, и не забудется, и пора бы тебе перестать на это надеяться. Я стараюсь втолковать тебе то, «что ты сам должен понимать: Гарри Райли в качестве врага страшен.
— Откуда ты знаешь? Откуда тебе столько известно о характере Гарри Райли, его мстительности и прочем? Извини меня, но ты мне порядком надоела с этим дерьмом.
— Как угодно, — сказала Кэролайн.
— Прости. Поверь, я не хотел тебя обидеть. Пожалуйста, прости меня. — Он обнял ее. — Свидание в полночь остается в силе?
— Не знаю.
— Не знаешь? Из-за того, что я так сказал?
— Ты ведешь нечестную игру, Джулиан. Впрочем, ты всегда так поступаешь. Сначала злишь меня, а потом отказываешься продолжать разговор и как ни в чем не бывало вспоминаешь про любовь и постель. Это — нечестно, потому что, как только я перестаю говорить, что люблю тебя, ты строишь из себя обиженного. Ты поступаешь гадко и делаешь так каждый раз.
Музыка смолкла, но почти тотчас же оркестр грянул «Может, это была любовь?». У музыкантов что-то не ладилось с темпом, и Джулиан с его превосходным слухом сразу же это уловил.
— Вот видишь? — спросила Кэролайн.
— Что?
— Я была права. Ты надулся.
— Ничего я не надулся. Хочешь знать, о чем я сейчас думал?
— Ну?
— Ты, конечно, разозлишься, но я думал о том, какой у нас отвратительный оркестр. Ну что, обиделась?
— Немного, — ответила Кэролайн.
— Я думал, как глупо экономить деньги на оркестре. Ведь для танцев самое важное — это музыка, правда?
— Больше нам не о чем говорить?
— Без музыки нет танцев. Это все равно, что играть в гольф дешевыми битами или в теннис долларовыми ракетками. Все дешевое никуда не годится, например, дешевая еда. — Он отстранился, чтобы насладиться впечатлением, которое произвели на нее его слова. — Или возьмем, к примеру, «кадиллак»…
— Хватит, Джу. Прошу тебя.
— Почему?
— Потому что я так хочу. Потому что нужно знать меру.
— В чем дело? Господи боже мой, до чего же ты сегодня кислая. Просишь меня не пить, я не пью. Ты…
— Что я?
— Ты просила меня не напиваться, и я ни в одном глазу. Хотя ты говорила, что пить вообще-то можно. Давай выйдем из зала. Я хочу с тобой кое-что обсудить.
— Не хочу я никуда выходить.
— Почему?
— Во-первых, холодно. А потом, просто не хочу.
— Вот это ты правду сказала. Означает ли это также, что наше свидание отменяется?
— Не знаю. Пока не знаю, — тихо сказала она.
Он молчал. Тогда вдруг она сказала:
— Ладно. Пойдем.
Они, танцуя, добрались до холла и, выбежав, бросились к ближайшему от террасы неизвестно кому принадлежащему автомобилю. Влезли в него, она села, плотно обхватив себя руками. Он зажег для нее сигарету.
— В чем дело, дорогая? — спросил он.
— Холодно.
— Ты намерена поговорить или будешь рассказывать, как тебе холодно?
— О чем ты хочешь говорить?
— О тебе. О твоем отношении. Я хочу понять, что тебя грызет. Я сегодня ничего такого не натворил, на что ты могла бы рассердиться.
— Только обозвал меня дерьмом.
— С ума сошла! Вовсе я тебя не обзывал. Это старик назвал Гарри дерьмом. Я же сказал, что ты мне порядком надоела с этим дерьмом, что вовсе не одно и то же.
— Ладно.
— И я извинился, причем совершенно искренне. Но дело не в этом. Мы уклоняемся от главного.
— Ты хочешь сказать, я уклоняюсь.
— Если угодно, да, именно это я имел в виду. О господи, в чем дело? Объясни, пожалуйста. Скажи, что произошло. Накричи на меня, сделай что-нибудь, но не сиди с видом великомученицы. Как святой Стефан.
— Кто?
— Святой Стефан был первым великомучеником, сказал мне отец Кридон.
— Вы, значит, беседовали на серьезные темы?
— В последний раз прошу тебя сказать, на что ты дуешься… В чем дело?
— Я замерзаю, Джулиан. Давай вернемся в дом. Надо было надеть пальто.
— Я поищу шубу в других машинах.
— Не надо. Пойдем в дом, — сказала она. — И зачем мы только вышли?
— Ты и не собиралась беседовать со мной, когда вышла.
— Да, не собиралась, но боялась, что ты устроишь сцену прямо в зале.
— Сцену прямо в зале! Ладно, можешь идти. Я тебя не задерживаю. Один вопрос только. Что я сделал? На что ты разозлилась?
— Ничего. Ни на что.
— Еще вопрос. Правда, может, лучше его не задавать?
— Задавай, — сказала она, положив руку на дверцу машины.
— Может, ты что-нибудь натворила? Влюбилась в кого-нибудь?
— Обнималась с кем-нибудь? — продолжила она. — Или переспала с кем-нибудь, пока ты тайком пил в раздевалке? Нет. Мое отношение, как ты выражаешься, — вещь гораздо более сложная, Джулиан, но об этом мы сейчас говорить не будем.
Он обнял ее.
— Я так люблю тебя. И всегда буду любить. Всегда любил и буду любить. Не делай этого.
Она подняла голову, пока он целовал ее шею и прижимался лицом к ее груди, но как только он положил руку ей на грудь, сказала:
— Нет, нет. Не надо. Пусти меня.
— Ты что, нездорова?
— Перестань об этом говорить. Ты отлично знаешь, что я здорова.
— Знаю. Я просто подумал, может, началось не в срок.
— Ты считаешь, что только этим и можно объяснить мое поведение?
— По крайней мере, это хоть какое-то объяснение… Может, все-таки скажешь, что с тобой?
— Слишком долго объяснять. Я ухожу. Как ты можешь держать меня здесь, когда на улице ниже нуля?
— Даешь мне отставку? Ладно, пойдем.
Он вылез из машины, в последний раз попытался обнять ее и, взяв на руки, донести до террасы, но она очутилась на ступеньках, словно не поняв его намерения. Она вошла в дом и тотчас поднялась наверх в дамскую комнату. Он знал, что может не ждать ее, она на это и не рассчитывает, а потому пошел в зал и присоединился к другим кавалерам. Он заметил Милл Эммерман и принялся дожидаться, когда можно будет пригласить ее или когда она очутится достаточно близко, чтобы перехватить ее у ее партнера, как вдруг с ним случилось что-то похожее на внезапный приступ мигрени: он перестал видеть людей и вещи, и тем не менее свет и все в зале жгли ему глаза. А причина этому заключалась в том, что в одно и то же мгновенье он вспомнил, что так и не добился у Кэролайн ответа по поводу свидания, и понял, что добиваться его незачем.
Затем он обрел если не зрение, то какое-то другое чувство, которое помогло ему добраться до раздевалки, где кому угодно на свете хватило бы спиртного, чтобы упиться.
5
Когда Кэролайн Уокер влюбилась в Джулиана Инглиша, он ей уже немного надоел. Случилось это летом 1926 года, года одного из самых незначительных в истории Соединенных Штатов Америки, в течение которого Кэролайн Уокер убедилась, что жизнь ее достигла предела бессмысленности. Прошло уже четыре года, как она окончила колледж, ей исполнилось двадцать семь лет, что считалось — ею, по крайней мере, — уже далеко не первой молодостью. Она заметила, что все больше и больше и в то же время все меньше и меньше думает о мужчинах. Такова была ее собственная оценка, как она знала, абсолютно верная и справедливая по существу. (Она не заботилась о том, чтобы выразить ее яснее.) «Я думаю о них чаще и думаю о них менее часто». Она прошла через различные стадии любви, взаимной и безответной, причем второй реже, чем первой. Мужчины, и притом интересные мужчины, постоянно влюблялись в нее, что не могло не доставлять ей удовольствия, и у нее хватало с этим всякого рода забот, чтобы не считать себя, положа руку на сердце, непривлекательной. Она жалела, что некрасива, но лишь до той поры, пока один милый пожилой филадельфиец, который писал портреты дам из общества, не сказал ей, что ему никогда не доводилось видеть красивой женщины.
В то лето у нее были три различных мнения по поводу собственной жизни после окончания колледжа. Она жила как одноклеточное существо, но вовсе не как амеба. Дни были похожи один на другой и все вместе составляли жизнь. И еще она думала об этих четырех годах как о листочках из календаря с праздниками на Новый год, День независимости, пасху, 31 октября, День труда. Взятые вместе, они насчитывали четыре года, то есть столько же, сколько она провела в Брин-Море, и, как и годы в колледже, они одновременно и тянулись и бежали, но тем не менее вовсе не были похожи на годы в колледже, потому что, как она чувствовала, колледж ей кое-что дал. Последние же четыре года казались пустыми и потраченными зря.
Они действительно ушли ни на что. Как и другие девицы, она начала учительствовать в гиббсвиллской миссии, помогать итальянским и негритянским детям овладевать знаниями, которые им давала начальная школа. Но работа эта ей не нравилась. У нее не было ни уравновешенности, ни уверенности в общении с этими детьми и вообще с детьми, и она чувствовала, что не способна быть учительницей. Она почти полюбила двух-трех учеников, но в глубине души сознавала, в чем кроется причина этой привязанности: дети, которые ей нравились, были больше похожи на детей с Лантененго-стрит, детей ее друзей, чем на других учеников этой школы. Было, правда, одно исключение: рыжий мальчишка-ирландец, который, она не сомневалась, проколол шины в ее машине и спрятал ее шляпу. Он никогда не называл ее мисс Уокер или мисс Кэролайн, как делали другие маленькие подхалимы. Ему было лет одиннадцать — миссия оказывала помощь только детям до двенадцати лет, — а физиономия у него была такая, какой ей предстояло быть, когда ему исполнится самое меньшее двадцать лет. Она его любила и в то же время ненавидела. Она боялась его, боялась его взгляда, который он не сводил с нее, когда не был занят какими-нибудь проказами. Дома, задумываясь о нем, она убеждала себя в том, что он ребенок, огромную энергию которого можно и должно направить на пользу общества. Он просто шалун, и его следует «исправить». В этом практически заключались все ее знания по социологии. Ей предстояло узнать кое-что новое.
Гиббсвиллская миссия занимала старое трехэтажное кирпичное здание в самой бедной части города и существовала за счет подаяний с Лантененго-стрит. С утра туда приносили малышей, за которыми в течение дня приглядывали девицы вроде Кэролайн и профессиональная медсестра. Затем во второй половине дня, когда в приходских и городских школах уроки заканчивались, туда спешили играть и читать дети в возрасте до двенадцати лет, а в шесть часов их отсылали домой, испортив перед ужином аппетит стаканом молока.
В один прекрасный день 1926 года Кэролайн попрощалась с детьми и обошла здание, проверяя, все ли заперто. Она надевала шляпу, стоя перед зеркалом в комнате администрации, как вдруг услышала шаги. И не успела она разглядеть, кто это — она заметила только, что ребенок — как две руки, обхватив ее за бедра, скользнули к ней под юбку, а рыжая головка зарылась в ее живот. Она шлепнула его и попыталась оторвать от себя, но прежде чем сумела это сделать, он уже потрогал ее своими гадкими пальцами. Она вышла из себя, принялась бить его, свалила на пол и пинала ногами до тех пор, пока он с плачем не выполз из комнаты и не убежал.
В последующие дни ее больше всего пугала мысль о том, что от этих грязных пальцев она могла подхватить какую-нибудь венерическую болезнь. Мальчишка перестал ходить в миссию, а она на следующей неделе ушла с работы, но еще долго думала, что у нее либо сифилис, либо еще что-нибудь. В конце концов, умирая от унижения, она обратилась к доктору Мэллою, рассказав о том, что произошло. Он очень внимательно осмотрел ее — он не был их семейным врачом — и велел прийти через день за результатами лабораторного анализа. А затем спокойно сообщил ей, что она имеет полное право выходить замуж и рожать детей, ибо ничем не больна. Когда она настояла на том, чтобы заплатить ему, он взял с нее пятнадцать долларов. Эти деньги он отдал, без ведома Кэролайн, матери рыжего мальчика, ибо был уверен, что мать такого ребенка возьмет любой подарок, не любопытствуя, чем он, собственно, вызван.
Это было первое в жизни Кэролайн неприятное столкновение с мужским полом. В последующие дни она много передумала и, когда спрашивала себя: «Почему он это сделал?», всегда приходила к одному и тому же ответу: именно этого и следует ждать от мужчин, ее и воспитывали, пугая именно этим. До нее дотрагивалось уже много мужчин, и некоторым она сама разрешала это делать. Но ни с одним мужчиной она еще не была близка и до этого странного случая с ребенком считала, что вполне владеет собой. После этого случая она полностью пересмотрела свои взгляды на мужчин и на любовь в целом, придя к выводу в результате неоднократного мысленного анализа «этого дня в миссии», как она его называла, что ей необходимо избавиться от своего невежества в вопросах секса. Она поняла, что у нее совершенно нет никакого опыта, и впервые начала задумываться над случаями, приведенными у Хейвлока Эллиса, Крафта-Эбинга и других психологов, а не считать их просто порнографией.
До того лета Кэролайн была серьезно влюблена два раза, хотя с той поры, как стала носить волосы наверх, постоянно была кем-нибудь увлечена. Первым объектом был ее дальний родственник Джером Уокер. Он родился и получил образование в Англии и появился в Гиббсвилле в 1918 году. Ему было лет двадцать пять, и он имел чин капитана в английской армии. Что же касается войны, то он, так сказать, с ней покончил: у него уже несколько раз укорачивали кость в левой ноге, заменяя ее сплавом серебра. В Соединенные Штаты, где ему не доводилось бывать прежде, его прислали обучать призывников современным приемам ведения войны. Когда он появился в доме Кэролайн, он был в отпуске, и гиббсвиллские девицы бросались ему на шею, его приглашали во все дома как завидного жениха. Он носил брюки чуть не по форме, а на набалдашнике трости у него была кожаная петля, которой он обматывал кисть руки. На нем был отлично сшитый мундир, а бело-голубая ленточка военного креста, который здесь был неизвестен, служила ему очень милым украшением. Небольшой рост его искупался тем, что он был инвалид, или «раненый», как выражались гиббсвиллские дамы и мужчины. Он бросил один внимательный взгляд на Кэролайн и тут же решил, что эта девушка в треугольной шляпе, высоких серых гетрах и хорошего покроя костюме представляет для него интерес. Он не сомневался, что месяца отпуска ему для этого вполне хватит.
Почти так и получилось. Отец Кэролайн давно умер, а мать ее была глухой, из тех глухих, что, не желая покориться своему недугу, отказываются научиться читать по губам или носить слуховой аппарат. В доме Уокеров на Саут-Мэйн-стрит обитали Кэролайн, ее мать, кухарка и горничная. И Джерри.
К тому времени, когда он впервые поцеловал ее, он почти было отчаялся завести с ней роман. Эта теплая комната в Гиббсвилле, штат Пенсильвания, была далеко-далеко от тех мест, где шла война, и ничего воинственного не было в словах «О Мари, ничего не говори», которые повторял и повторял патефон. Кэролайн, если не прислушиваться к ее ужасному акценту, вполне могла бы сойти за англичанку, сестру приятеля там, дома. Но когда она встала, чтобы сменить иголку и пластинку, он потянулся к ней и, взяв ее за руку, привлек к себе, посадил на правое колено и поцеловал. Она не сопротивлялась, в голове мелькнуло только: «Почему бы и нет?» Но поцелуй получился не очень удачным, ибо, стараясь держать голову под нужным углом, они столкнулись носами, и он отпустил ее. Она остановила патефон, вернулась и села возле него. Он взял ее за руку, она посмотрела на свою руку и, наконец, подняла глаза. Они молчали, и, когда она снова взглянула на него, на его лице играла ласковая улыбка. Она тоже улыбнулась, но несколько робко, а затем придвинулась к нему и сама его поцеловала. Но его уже терзали угрызения совести. Она вся была во власти чувства, а ему не давала покоя мысль, что все, что он ни пожелает, будет позволено.
Это продолжалось минуту, две, может, пять минут прежде, чем она овладела собой и склонила голову к нему на плечо. Она была смущена и преисполнена благодарности, потому что никогда прежде не испытывала ничего подобного.
— Может, закурим? — предложила она.
— Ты куришь?
— Тайком, но курю. Я только затянусь, а потом ты возьмешь сигарету.
Он достал из кармана серебряный портсигар, и она закурила, не очень умело держа сигарету, но отчаянно затягиваясь. Такая милочка она была, когда, сидя на диване, выпускала дым изо рта и ноздрей, слишком быстро расправляясь с сигаретой. Он забрал у нее сигарету и погасил, и в этот момент они услышали, как, подъезжая к гаражу, тормозит «бейкер-электрик», машина ее матери. Кэролайн встала и поставила на патефон «Бедную бабочку».
— Это довольно старая пластинка, — сказала она, — но я ее люблю, потому что в ней отличные синкопы.
Места, где вступал барабан, считались синкопами.
После этого они часто целовались: в прихожей, в буфетной, в ее двухместном «скриппс-буте», в котором сиденья размещались весьма своеобразно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25