А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Бесконечно труднее умереть, когда для этого необходимо сначала убить в себе самое святое из чувств – благодарность. Думая об этом, Линтварев засыпал, об этом же продолжал думать во сне и просыпался задолго до общего подъема все с теми же мыслями, в слезах от жестокой ночной тоски. А как бы он мог еще захотеть жить, лишь бы… Лишь бы… Из барака донеслось громкое:
– Встать!..
Через блок проходил комендант Маутхаузенского лагеря. Он шел, держа перед собой в вытянутой руке пистолет, насупив брови и странно скосив на сторону багровое лицо. Заключенные неподвижно стояли возле своих коек. Барак молчал. Это было молчание, которым природа имеет обыкновение встречать грозу; ожидание, за которым следует неожиданность. Комендант Маутхаузенского лагеря слышал эту тишину, ждал страшного, боялся неожиданного и после бессонной ночи шел с пистолетом в руке через блок.
* * *
На вокзале – желтая доска с надписью «Маутхаузен». От вокзала до лагеря – пять километров. Дорога – лесом, в гору, в гору, – булыжная дорога между редеющими елями. Снег завалил горы и равнины, осыпал серебряным инеем длинные иглы хвои. Кое-где островерхие домики. Вдали – коричневая полоса Дуная. Постепенно подъем теряет крутость. Дорога повертывает к шлагбауму. За ним темная груда строений: толстые крепостные стены, башни, наблюдательные вышки и на них солдаты с автоматами на коленях, труба крематория с черным дымом и всплесками огня над высоким горлом, огромные ворота со свастикой на арке и безобразным бронзовым орлом. Карбышев смотрел на все это и думал: «Честным людям, прямым антифашистам выхода отсюда нет и не может быть!» Маутхаузен… Последняя точка на длинном пути страданий: Замостье, Хамельбург, нюрнбергская тюрьма, Флоссенбюрг, Майданек, Аушвиц, Заксенгаузен, Маутхаузен. «Из этого лагеря могут выходить на волю только прохвосты!» За воротами – большая, гладко вымощенная площадь, ярко освещенная аллея и бараки по сторонам…
Партию остановили на площади для проверки номеров и вещей.
– M?tzen ab!
Вокруг замелькали зеленые люди:
– Ausziehen!
Ведут в баню. Карбышев вспоминал: в хамельбургской бане брили бритвами; в нюрнбергской бритв уже не было – стригли трехнолевой машинкой. Здесь не оказалось и машинок. Зато было не трудно уловить, что именно в бане уже производились отбор и классификация. Только признаки были непонятны. Одних беспрерывно окатывали из шлангов ледяной водой. На других градом падали удары резиновых дубинок. Третьих выталкивали в предбанник и велели им одеваться. В партии Карбышева было несколько сот человек. Половина из них уже несколько раз выбегала голышом на мороз, попадала под резину, снова возвращалась в баню, грелась и бежала опять куда глаза глядят, провожаемая резиной. Одни падали и не поднимались. Другие падали и поднимались. Третьи не падали. У всех были багрово-синие, исполосованные, прохлестанные до крови тела. Карбышев держался…
Стемнело. У месяца был такой вид, как будто он только что вылез из мыльной пены. Так, по крайней мере, казалось Карбышеву. Удивительно, что ему могло что-нибудь казаться, потому что операция с обливанием и избиением пленных все еще продолжалась. Но Карбышев не потерял способности ни видеть, – ему хорошо приметил ось, например, как гирлянды ярких электрических лампочек плавают в воздухе, подбрасываемые ветром, – ни думать: «Может быть, для хорошей жизни и достаточно так называемых высоких чувств. Но для хорошей смерти этого мало. Еще кое-что требуется… Еще». Было очень холодно – градусов двенадцать мороза, не меньше. Карбышев видел, замечал, думал… Однако главное проходило мимо его сознания. Это главное заключалось в том, что группа заключенных, человек пятьдесят, – и он в их числе, – все ближе и ближе прижималась под ударами резиновых дубинок и водяных струй к стене у крепостных ворот. Это главное? Почему?
…Окна в бараках были закрашены синей краской. Но кое-где краска слезла, и в этих местах образовались просветы, сквозь которые можно было днем и ночью видеть все, что происходило на плаце. Заключенные очень редко пользовались этой строго запрещенной возможностью. Мешали запуганность, природная терпеливость, инстинкт локтя и равнения по соседям, черствое машиноподобие тела и души, усердно прививаемые лагерным режимом. В последнее время режим ожесточился до неимоверности. Естественно, когда гунсты исполняют из страха совершенно точно то, что им приказано исполнить. Но поистине страшно, когда они начинают сами приказывать от ужаса, которым захвачены, и от безысходности, которая преграждает им путь.
Линтварев приник к окну. Никакая сила не могла бы оторвать его от прозрачного пятна на стекле. Под бледным светом качающихся электролампочек он ясно видел толпившуюся у стены близ лагерных ворот группу осужденных на смерть. Несколько минут назад каждый из этих людей еще имел собственный вид и свою фигуру, – был высок, худ, плечист или приземист. И тогда Линтварев различил среди них маленькую фигурку человека, о котором он так много и мучительно думал, – Карбышева. Это был Карбышев, подлинный, еще живой, но уже взысканный неотвратимостью смерти, ибо всем маутхаузенским старожилам было прекрасно известно, что публичная казнь постигает осужденных именно здесь, у лагерной стены, близ ворот. Карбышева казнят. Все становится на свое место – и листовка, и взгляд Линтварева на свою судьбу. Вдруг воскресает у Линтварева потерянное желание все выдержать, лишь бы жить, и к вере в себя возвращается смысл: Карбышев не изменил – значит, есть святое в жизни, значит, можно и терпеть, и ждать… Еще несколько минут назад Линтварев довольно ясно различал фигуры осужденных на смерть. Однако это становилось все труднее. Их фигуры странно меняли линии своих очертаний, как бы опухляясь, обрастая чем-то; они неправдоподобно расширялись в объеме и при этом теряли отчетливость своих форм. Линтварев с мучительной тревогой наблюдал эту фантастическую картину, встававшую в бледном свете холодного огня, под ледяными брызгами перекрещивающихся струй. Он не понимал, что происходит. Вдруг волосы шевельнулись на его полуобстриженной голове – он понял. Люди у стены обледеневали, покрываясь все утолщающейся прозрачно-голубой корой.
– A-a-а-a! – в ужасе крикнул Линтварев.
Он смотрел, смотрел, но эсэсовца, стоявшего неподалеку от окна и давно уже грозившего ему кулаком, не видел.
А это был Гунст.
– А-а-а-а!
Гунст, как собака, щелкнул зубами и вскинул автомат. Из синего стекла барачного окна со звоном брызнул фонтан осколков. Линтварев рухнул на спину.
На плац вывели тех, кому казнь назначалась на завтра, а сегодняшняя должна была служить нравоучением.
Судя по восклицаниям, которые вырывались из толпы поучающихся, среди них было много французов.
– C'est je ne sais quoi…
Были также англичане.
– Goddem! My heart goes pit-a-pat!
Майор канадской армии Седдон де Сент-Клер слышал все эти возгласы. Но они пробегали мимо его сознания, не прикасаясь к мысли. Зато горячая и быстрая речь маленького старика, обращенная к русским товарищам, при всей своей непонятности действовала на майора, как магнит. «Советский Союз»… «Советский Союз»… Эти слова де Сент-Клер понимал. О, как хорошо он понимал их! Карбышев говорил задыхаясь, – не столько говорил, сколько хрипел.
– Германия… Нет, Германия – не нацисты, а немцы – не фашизм…
Ему хотелось сказать, что Германия нацистских дармоедов, грабителей, убийц и гестаповцев вовсе не то же самое, что Германия честного, простого, трудолюбивого народа. Уже и сейчас между той и другой Германией – пропасть. Но народ германский везде и всегда один. И он знает, за кем, куда идти, и здесь – конец фашизма… Очень, очень хотелось сказать, потому что никогда еще все это не было так понятно и ясно, как сейчас. Но сказать было трудно, невозможно. Карбышева бил жестокий озноб. Жернова холода ворочались в его груди. Язык еле двигался. И последнее, что ему удалось выговорить, было одновременно и похоже и не похоже на то, о чем он думал.
Канадский майор де Сент-Клер вдруг увидел пристальный взгляд немигающих черных глаз, прямо устремленный на него и его товарищей. Хриплые слова долетели до майора:
– Courade, camarades! Songer а votre patrie… et la vaillance ne vous abandonnera jamais!
Карбышев вскинул голову кверху.
– Всего лишь одна звезда на небе. Но зато как ярка!
Майору Седдон де Сент-Клеру показалось, что он и это понял. Он схватил руку Карбышева. Странно: потоки воды прекратились. Солдат стоял, опустив шланг носом в землю. Шланг судорожно вздрагивал. Вода лилась под ноги. Может быть, и солдат что-нибудь понял? Карбышев попытался ответить на рукопожатие канадца. Но не успел. Храпя, как бульдог, Гунст оттолкнул солдата и поднял шланг. Ледяной удар опрокинул Карбышева. Цепляясь за стену, он хотел приподняться и не смог. Его сердце билось и прыгало в бездонной пустоте. Руки повисали, как сплетенные из соломы жгуты. Мысль проваливалась в ничто. Он жил, не думая о смерти, и теперь, умирая, думал тоже не о ней. Да и что такое смерть впереди, когда столько жизни за плечами? И такая большая, такая нужная, смелая, чистая жизнь. Жизнь! Жизнь!
Глава пятнадцатая
Уже сумерки спускались на Москву и дальним мерцанием быстрых зарниц озарялся вечерний город, когда майор Мирополов позвонил у квартиры Карбышевых на Смоленском бульваре. Это было в середине августа тысяча девятьсот сорок шестого года, через несколько дней после того, как газеты опубликовали Указ Президиума Верховного Совета СССР о посмертном присвоении Карбышеву звания Героя Советского Союза. Три обстоятельства привели Мирополова на Смоленский бульвар. Во-первых, он считал своим долгом рассказать все, что знал о жизни Дмитрия Михайловича от начала войны до ареста в Флоссенбюрге. Во-вторых, ощущал горячую потребность слиться с близкими к покойному другу людьми в общем чувстве гордости его подвигом. И, наконец, в-третьих, Мирополов полагал необходимым «предъявить» семье Карбышева его очки.
Старательно обтирая пот с лысины и перебирая пальцами еще не совсем отросшую седую бороду, Мирополов прихлебывал чай и говорил:
– Человек форсировал Днепр – герой. Но герой после смерти – это, знаете, другое, это – много посильней!
И он снова и снова принимался читать Указ Президиума Верховного Совета:
«За исключительную стойкость и мужество, проявленные в борьбе с немецкими захватчиками в Великой Отечественной войне, присвоить посмертно звание Героя Советского Союза генерал-лейтенанту инженерных войск Карбышеву Дмитрию Михайловичу». Снова и снова брался за письмо белорусского учителя из села Низок и за перевод предсмертного показания канадского майора Седдон де Сент-Клера. И все вертел в руках да разглядывал достопамятные очки.
…Мирополов был уже не первым рассказчиком из числа тех, кто появлялся иногда на Смоленском бульваре «с того света». Все они говорили о том, что видели, а видели одно и то же. В общем сходилось; в частностях так расходилось, что и не свяжешь, словно у всех этих людей были совсем разные глаза. Лидия Васильевна слушала и думала: «Ни одно человеческое сердце не смогло бы вынести столько счастья, сколько приходится иногда выносить ему горя». А время шло да шло, и все меньше да меньше казалось ей нужным устанавливать во всей точности и со всевозможной бесспорностью, как именно было то или произошло это, когда так ясно делалось все главное в жизни и смерти Дики…
* * *
Двадцать восьмого февраля сорок восьмого года должно было состояться в Маутхаузене открытие памятника на месте гибели генерала Карбышева…
Елена Карбышева сидела у окна. Февральская луна последней четверти ярко светила с безоблачного неба. Блеск ночи ворвался сквозь стекла в комнату. Каждая пуговка на сорочке отчетливо виднелась. Ветер подвывал на лестнице, – метался, бился, словно борясь с таинственной властью. Иногда с улицы доносилось что-то глухое, неразборчивое. И от всех этих звуков, отчасти ненужных, а отчасти необходимых, странной, «звуковой» болью наполнялась голова. Нет бессонницы мучительней той, которая возникает от «мыслей». И не потому возникает, что мыслей много, а потому, что они одни и те же. Из их постоянства рождается напряжение, мешающее спать. А не спать – значит думать. Елена Карбышева думала об отце и о себе – о двух коммунистах, о двух советских военных инженерах, о двух поколениях одной семьи, одного настоящего советского рода, – и старалась как можно шире, полнее, значительнее и существеннее понять смысл того, что должно завтра произойти в далекой Австрии, на горном плато, в крепости Маутхаузен.
* * *
По верхним долинам – линия снегов и черные сосны – на склонах гор, то есть все – совершенно так же, как и три года назад. Так же тяжеловесны две огромные четырехугольные башни. Посредине – ворота. Стены – гигантский гранитный квадрат. Под ярким солнцем лагерь бел и светел. Где-то играет музыка. Даже красиво и, главное, – чисто, чисто… В этом есть много общего с гитлеровской Германией: люди жили, чтобы прятать за спиной смерть.
Лагерь передан советскими властями Австрии. Условие при этом поставлено одно-единственное: ничто здесь не должно быть изменено или перестроено. Не только мемориальная доска, с которой упадет сегодня занавес, но и весь лагерь целиком должен стать памятником. К траурному митингу в Маутхаузен съехалось много австрийских коммунистов и общественных деятелей. Среди них были, конечно, и «кацетники».
Один из «кацетников» показывал гостям Маутхаузен. Вот долина Дуная – необозримая ширина, простор, упирающийся в белые громады Альпийских хребтов. Вот гребни лесистых холмов, и между ними – дорога в каменоломню. Что это за светлые домики с занавесками? Это бывший эсэсовский городок.
– Какая красивая страна, – говорили гости, – но передать эту красоту словами невозможно. Это все равно, что пробовать рассказать музыку…
А вот и самый лагерь. В низком кирпичном здании на площади помещалась контора. Тут же госпиталь и «цех уничтожения». Это подвалы с газовыми камерами и карцерами. Что такое карцер? Каменная комната со стальной дверью, яркой электрической лампой и большим, корытообразным столом из красного бетона посредине… Желобок из корыта для стока крови. Вот – бараки, одноэтажные, тесные. Лагерь был переполнен. Барак рассчитан на сорок человек, в нем жило сто, сто двадцать, сто пятьдесят…
Советский генерал-полковник, приехавший сюда открывать памятник Карбышеву, гневно пожал плечами. Генерал этот чувствовал сердце: оно колотилось, как птица в силке. Голос его прерывался, когда он спросил:
– Где же погиб наш Карбышев?
– О, – сказал «кацетник». – Это здесь…
И пошел к воротам.
Советский генерал думал: «Довольно! Не только здесь, но и в Германии, и в Австрии, и повсюду на свете – довольно! Для мучителей, привыкших безнаказанно терзать и мучить, приходит конец. Две Германии? Пусть пока две. А народ – один. И он идет за теми, что ведет его к миру и счастью в новой жизни. Фашизм погиб, – думал генерал, – но за гибелью его – труд созидания, борьба, борьба, борьба… Не хозяином чужих земель должен стать немецкий народ, а хозяином своей собственной страны. Он очистит свой дом от чумы нацизма и возьмет судьбу Германии в свои руки. Отстоять Германию – борьба. Сохранить мир – тоже. Борьба, борьба, борьба…».
…Под величественные звуки траурного марша и грохот артиллерийских залпов обнажилась мемориальная доска. На ней – Звезда Героя и короткая надпись, – русская и немецкая. Над доской – крупные слова: «Вечная память верному сыну советского народа генералу Карбышеву». Спит Дунай в хрустальном гробу глубокой белой долины. Спят за долиной белые Альпы. Но люди, едущие в Маутхаузен, чтобы лучше почувствовать прошлое и уразуметь будущее, не спят. Они стоят перед карбышевской памятной доской. Читают. И голос раздается в тишине:
– Снимем, товарищи, шапки!

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27