А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Жмуркина связали.
* * *
Ту самую ночь, когда в Москве, на Смоленском бульваре, разыгралось это происшествие, Карбышев, Наркевич и остатки мирополовского отряда, с которым свел их Романюта, просидели в глухой лесной чащобе, на речке Свислочи, окруженные со всех сторон гитлеровцами. Все выходы из леса были взяты неприятелем под контроль. В отряде не было решительно никакой материальной части, если не считать винтовок и пулемета. Патроны подходили к концу. И продовольствия не оставалось. Солдаты жадно глядели на лошадей. Но конный обоз был необходим под вывозку тяжелораненых. В эту ночь решалась судьба отряда.
Человек двести бойцов выстроились на опушке лесной поляны. В предрассветных сумерках лица этих людей, обдутые ветрами и обожженные солнцем, казались черными. Карбышев поздоровался. Ему ответили стройно, но не громко.
– Товарищи солдаты, – заговорил он, – мы пришли сюда лесными дорогами и просеками и ни разу не встретились с неприятелем. Впереди – Березина, а за ней – Днепр, Могилев, свои… Пройдено от границы раз в пять или в шесть больше пути, чем остается. Но вот хлынули дожди, лесные дороги испортились, мы забились в эту трущобу, а фашисты нас окружили. Отступать некуда, маневрировать негде…
Солдаты слушали и, не отрываясь, смотрели на генерала. Они ловили его смелый, звонкий голос, живые, энергичные движения и яркий огонь глаз.
– Есть способ – разойтись по двое, по трое, рассыпаться поодиночке. Но бросить целый обоз с ранеными мы не можем. Спасая себя, мы должны и о них подумать. Разве я не так говорю, бойцы?
Карбышев замолчал. И все двести человек молчали, продолжая смотреть на него. Они знали, что сейчас будет самое главное. Но в чем оно заключается, этого они не знали. В такие минуты человеку на холоде становится жарко, а солнечный луч не может его согреть.
– Товарищи солдаты! – сказал наконец Карбышев главное. – Кто хочет вместе со мною драться, прорываться к своим, пусть сделает два шага вперед!
И все двести человек, от первого до последнего, шагнули вперед, раз и два…
Сплошной бор, темный, таинственный и грозный, ствол к стволу, – могучая, на первый взгляд непреодолимая, стена, – поднимался отовсюду, закрывая стрелков Карбышева. С раннего утра гитлеровцы вели концентрированное наступление, стараясь выбить стрелков из леса. Поддерживал их густой минометный и артиллерийский огонь: у них было никак не меньше дивизиона артиллерии. Отдельным группам гитлеровцев удавалось проникнуть в лес, но назад они уже не возвращались. Прямые атаки отбивались огнем и контратаками. С ружьем в руках водил Карбышев своих стрелков в наступление. Длинные пулеметные очереди прокладывали наступающим путь. «Это – станковый…» Но вот затих пулемет. Каток опрокинут, ствол зарылся в землю. А патронов в автомате – всего три диска. И у бойцов – по обойме…
Двадцать пятого июля Карбышев атаковал гитлеровцев на участке в полкилометра по фронту, вырвался из леса, поджег какие-то склады, повернул на север, оседлал линию железной дороги и ушел за линию на восток.
* * *
Сердце бьется, словно на привязи, – где-то далеко-далеко. В голове одна мысль: выстоять под огнем и идти дальше. Шли уже без обоза с ранеными – он растаял, оседая по деревням, – шли, почти не скрываясь, вдоль лесных опушек, так быстро, что и догнать было бы не легко. То и дело натыкались на гитлеровские заслоны. Отвечать на огонь было нечем: просто шли сквозь преграды и повсюду на этих преградах оставляли самих себя. Отряд состоял теперь всего лишь из сотни людей. Но что это были за люди! Федя Чирков, как и положено разведчику, то пропадал, то снова появлялся, по двадцать раз переползал через поразительно прочные в этих местах, словно металлическим полотном укрытые шоссе, угрем переплывал речки, отыскивал глубокие канавы для ночлега. Кроме того, в нем начинал говорить сапер. «Эх, товарищ генерал, отрыть бы ступеньку, да и стрелять стоя… Только вот за патронами в булочную сходить!» Карбышев говорил Наркевичу:
– Молодец Чирков! Нашел канаву, хоть кровать ставь!
И добавлял, невольно отдаваясь привычному течению инженерных мыслей:
– Заметьте, Глеб: лучше сидеть в хорошо замаскированной канаве, чем в самом крепком, но незамаскированном убежище.
…Солнце закатывалось, и сумерки были красные. Федя пробирался сквозь колючий кустарник, выискивая укромный выход на широкую и судоходную в этих местах Березину. Ноги его скользили по коврикам рыжей травы. Камни, на которые он ступал, шатались, угрязая в хлюпком бездонье неоглядного болота. А Федя все кружил да кружил, жадно осматриваясь. И так докружился он в этот красный вечер до тех пор, пока не накрыла его мина. Гигантский фонтан грязи взвился над Федей. Огненная боль врезалась в живот, и от боли захолонуло, остановилось сердце. Чирков упал, заерзал по мокрой земле, судорожно подтягивая колени к подбородку, и потерял сознание…
Однако Федина душа не хотела уходить из страдающего тела. Чирков лежал на болоте до ночи. А ночью на него набрели, выходя к реке, свои. Своими оказались Карбышев, Наркевич и солдат – трое. К реке просачивались группами по нескольку человек. Такая-то группа и обнаружила Федю в кустах. Солдат взвалил раненого на спину и потащил. Никогда не был собой крупен или телом тяжел Чирков. Но люди в отряде совсем истощились силами, и даже легкий Федин вес гнул солдата к земле.
– Стой! – приказал Карбышев, снимая с себя ремни и подлаживая их к Феде под мышки. – Понесем в четыре руки!
– Товарищ генерал, – тихо сказал раненый, – оставьте меня. Мне умирать, а вам зачем пропадать?
– А я пропадать и не собираюсь, – усмехнулся Карбышев, – вы – солдат, я – тоже. Солдаты в бою друг друга не оставляют. Значит, спорить не о чем, друг Чирков.
И, взвалив Федю на спину, зашагал, одышливо переводя дух и встряхивая от времени до времени головой, чтобы сбросить со лба частые градины неудержимо набегавшего пота.
* * *
К Днепру вышли третьего августа, под утро, километрах в пятнадцати выше Могилева и остановились в тревожном недоумении перед последней переправой. Днепр не широк – метров сто двадцать, не больше, – но быстр в течении и суетлив в переливах. С берегов заглядывают в него высокие прямые сосны, и тишина берегов загадочна и страшна. Куда ни глянь, пусто. От этой странной пустоты холод перекатывается через сердце. Шестьдесят храбрецов стояли перед рекой, к которой они так долго и упорно стремились, не зная ни того, кто их встретит, ни того, что их ждет за ней. «Обстановка» была до крайности неясна…
Карбышев приказал вязать плоты – для раненых. Три бойца с офицером пустились вплавь через Днепр – разведать левую сторону. Песок хрустел под ногами людей, желтый, крупный, сыпкий, как хлеб в амбаре. Из дюн торчала суховатая травка. Чем ближе к лесу, тем она гуще, тем зеленей и ярче ее игольчатые стрелки. Солнце стоит над рекой, но близ леса прохладно. Из-под сосен тянет запахом сырости, парными ароматами живой древесной гнили. Лес – как погреб, открытый не сверху, а сбоку. Если бы он не был уже пройден, в него хотелось бы войти, чтобы узнать, что он в себе заключает. Но он пройден без препятствий, потому что пуст. «Что хорошо, то хорошо», – подумал Карбышев! И в тот же момент ясно различил между двумя ближайшими соснами на опушке гитлеровского солдата с автоматом в руках.
– К бою! – крикнул Карбышев.
Автомат застучал, будто градом забило по железной крыше. Бойцы, бросив вязку плотов, залегли за песчаными холмиками. Откуда гитлеровцы? Вместо ответа затакали пулеметы. С грохотом разорвалась мина, другая… Из леса десятками выбегали неприятельские солдаты. Их было не меньше батальона. Карбышев не ложился – что за смысл? Он уже столько раз видел эту самую смерть – многодельную хлопотунью, скорую и старательную, усердно справлявшую сейчас вокруг него свое древнее, как мир, дело. Вот упал Наркевич, раскинув по золотому песку свои седые волосы. Кровь текла у него из уха. Карбышев наклонился.
– Глеб…
Наркевич что-то говорил. Карбышев прислушался.
– Прощайте, мои милые, – говорил Наркевич, – прощайте, мои белесоватые!
Да, это она… Смерть. Карбышеву показалось, что он заметил фашиста, убившего Наркевича, – коротконогий, бегемотистый. Из нескольких миллионов фашистов, вторгшихся в СССР, именно этот был тем, которому предстояло убить Наркевича. От этой нелепой мысли в голове Карбышева зажглось такое отчаяние, а в груди – такой гнев, что он разрядил револьвер, почти не целясь, и все-таки опрокинул коротконогого. Но тут же случилось и другое: где-то совсем близко разорвался снаряд. Вместе с грохотом разрыва огромные белые лампы начали вспыхивать в воздухе. «Ранен? Контужен?…» Между тем неизвестно откуда взявшийся автобус взревел, и малиновая грудь его жарко дохнула в лицо Карбышева. «Контужен?» Он быстро свел носки и еще быстрее раздвинул их, чтобы оттолкнуться от приподнятого края колеи и выпрыгнуть из-под автобуса. «Как? И это все?» – с изумлением думал он, отталкиваясь, скользя и срываясь под радиатор. Где же чемодан? Спасательный круг, чемодан – все равно… Карбышев уже плыл через Днепр. Громкий голос сказал рядом: «Ну и глыбь!» Дмитрий Михайлович открыл глаза, чтобы взглянуть на того, кто сказал, но увидел не его, а нескольких гитлеровцев, что-то с ним делавших, и среди них того коротконогого, который убил Наркевича и которого он только что убил сам.
Глава восьмая
Брест оборонялся двадцать восемь дней. Конец обороны осажденной крепости почти всегда совпадает с ее «капитуляцией», с ее «падением». Но применительно к Бресту невозможно говорить ни о чем подобном. Оборона этой крепости прекратилась потому, что некому было больше защищать ее. Брест не «капитулировал» и не «пал» – он истек кровью. Когда гитлеровцы вошли в цитадель, она еще не была мертвой. Ее стены продолжали жить, – стреляли, так как не все, далеко еще не все очаги сопротивления к этому времени потухли. Безыменный солдат нацарапал на внутренней стене каземата в северо-западном углу цитадели: «Я умираю, но не сдаюсь. Прощай, Родина!» И поставил дату: двадцатое июля. Итак, лишь двадцатого гитлеровцы окончательно осилили Брест – овладели его трупом. Есть в истории военных подвигов золотая полоса славы, которой озаряется народ, мужественно отстаивающий право своей родины на честь и свободу. Была геройская оборона Смоленска (1609–1611 годы); на весь свет прогремел Севастополь (1854–1855 годы). В грозную эпоху последней великой войны блеском такого же точно подвига увенчался Брест-Литовск.
Каждый из двадцати восьми дней бугской страды тяжко ударил по слабенькой полководческой репутации генерала фон Дрейлинга. И репутация не выдержала этих ударов, развалилась. Дрейлинга отрешили от командования дивизией и вызвали в Берлин. Он ехал туда в убийственно скверном настроении. Он глядел из окна вагона на мелькавшие мимо старинные восточногерманские городки и не замечал их. Да и были они удивительно, до смешного похожи друг на друга: узкие высокие здания с крутыми красными крышами; длинный белый Дом с башней без окон; летнее солнце, ярко плещущееся на медных шпицах и бронзовых петухах средневековых колоколен… Отряды подростков из молодежного союза маршировали у вокзалов – раз, два, три! Фашистская песня о Хорсте Весселе неотрывно преследовала Дрейлинга.
Под ее звуки фон Дрейлинг прибыл в Берлин и вышел на перрон, с обеих сторон заставленный серыми голландскими вагонами-ледниками. От страха за будущее и сам он был в эту минуту так же сер и мертвенно холоден, как любой из этих вагонов.
* * *
Потянулись странные дни трусливых ожиданий и тревожной неопределенности. Тотчас по приезде фон Дрейлинг побывал во всех канцеляриях и постучался в двери всех штабных кабинетов, доступных для людей его сравнительно невысокого ранга. Но из этого ровно ничего не вышло. Он не слышал прямых обвинений в брестской неудаче, но вместе с тем ничего не узнал ни о действительной причине своего отзыва из армии, ни о том, что ему предстоит делать дальше. С ним почти не разговаривали, перебрасывая его, как мячик, с одной штабной лестницы на другую. Самое страшное в жизни – неизвестность. Фон Дрейлинг очень болезненно испытывал это на себе. Как-то, выйдя из метро на Бель-Алльянс-плац, он взглянул на чистое, ясное небо, и горькие слезы обиды градом полились из его глаз. «Все, что угодно, – думал он, – арест, суд, разжалование, – все, что угодно, но не эта пытка молчания…» В ранние дни юности он любил помечтать о Германии – о родине своих предков. Она представлялась ему не иначе, как с кайзером посреди блестящего собрания горностаевых мантий, доломанов с бранденбурами, касок с плюмажем и расшитых мундиров. Но в этой Германии, которая приютила его теперь, не было решительно ничего общего с благородно-рыцарственными картинами полудетских грез – подлая акробатика на головах и спинах честных тружеников и порядочных людей. К отчаянию фон Дрейлинга. начинала примешиваться злоба, а это всегда поднимает дух. Он огляделся и, закурив сигарету, направился через площадь к ближайшему кино.
Вдруг какой-то человек неожиданно вырос перед ним и загородил собой путь. Высокая фуражка позволяла видеть, как странно скошен назад лоб этого человека. Крепкие, тяжелые челюсти выступали под ушами. Темные глазки зорко выглядывали из-под лысых бровей. Нос человека был крив, словно перебит посередине. Неизвестный был в эсэсовской форме с витыми майорскими погонами без звездочек. Дрейлинг вздрогнул.
– Хайль Гитлер! – сказал кривоносый штурмбанфюрер. – Здорово, господин «лакштифель». Почему вы околачиваетесь в Берлине, когда все строевые генералы колотят русских? Что случилось?
– Господин Эйнеке! О!..
Эйнеке улыбнулся и так сморщил лоб, что кожа на его голове, и волосы, и фуражка – все вместе задвигалось вперед и назад.
Дрейлинг познакомился с Эйнеке еще в России и уже тогда подозревал в нем шпиона. Здесь, в Германии, задолго до войны, кто-то говорил, будто Эйнеке занимает чрезвычайно «серьезную» должность в Берлинской контрразведке. Но у Дрейлинга не было совершенно никакого желания искать встреч с этим сомнительным человеком. Как ни туго приходилось Дрейлингу в Германии, он никогда не помышлял о поисках поддержки у Эйнеке. За последние две недели он даже и не вспомнил о нем ни разу. Но теперь сам Эйнеке стоял перед ним в натуральнейшем виде и говорил:
– Слушайте, старый приятель! Где вы живете? Отель «Эспланаде»? Отлично. Если вы никого не ждете сегодня, я буду вашим гостем. Выпьем коньяку и потолкуем. Никого не ждете?
– Нет, – пробормотал Дрейлинг, – я очень рад…
– По правде сказать – не заметно.
Дрейлинг остолбенел перед натиском такой прозорливости. Впрочем, это было всегда свойственно Эйнеке: видеть людей насквозь.
– Уверяю вас, – покорно сказал Дрейлинг, – что я чрезвычайно рад принять вас как гостя. Уверяю…
– Тем лучше… Да и может ли быть иначе, когда моя скромная личность имеет счастье пользоваться особым вниманием и доверием самого имперского министра пропаганды и гаулейтера Берлина доктора Йозефа Геббельса? А? Еще бы вам не радоваться такому гостю, как я… Идем!
Он щелкнул языком и быстро зашевелил кожей на голове.
* * *
Встреча с Эйнеке и вечер, проведенный с ним в отеле «Эспланаде», решили судьбу фон Дрейлинга. Как решили? Невероятнейшим образом. Жестокость, сухость, грубость души Эйнеке были давно и хорошо известны Дрейлингу. Себя он считал совсем не таким и в недостатке именно этих свойств видел главную причину своих неудач в Германии. Да, это не прежняя Россия, где телячье прекраснодушие ценилось на вес золота и оплачивалось чинами, орденами и высокими окладами. Но ведь только такие неприятные люди, как Эйнеке – черствые и расчетливые, – способны правильно обсудить положение и трезво посоветовать. Это по-настоящему деловые люди. Словом, Дрейлинг не выдержал и рассказал гостю со всей откровенностью историю своего отзыва из армии и бессмысленного прозябания в Берлине.
В это время германский генеральный штаб уже очень хорошо знал, что блицкриг, победоносная развязка которого была запланирована на середину июля, не вытанцовывается. Сомневаться в этом после Ельни было невозможно. Но еще невозможнее было разговаривать на эту тему. Поэтому, когда Эйнеке вдруг сказал что-то о провале блицкрига, Дрейлинг почувствовал себя особенно гадко под острым взглядом его кошачьих глаз, которые, казалось, должны были бы видеть даже и в темноте. «Зачем он говорит мне это, зачем? И что за черт дернул меня с ним откровенничать?…» Между тем Эйнеке лишь подбирался к главному.
– Вот причина, по которой вам больше нечего делать в армии, Дрейлинг… Вы плохой генерал на фронте. Но вы можете быть превосходным генералом в тылу. Каждый из нас обязан служить фюреру наилучшим из способов, которые нам доступны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27