А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Карбышев с удивлением заметил, что его фамилия каким-то странным образом действует на лагерных должностных лиц. «Шрейбер» в лыжном картузе, делая запись в своей книге, несколько раз успокоительно и обнадеживающе кивнул головой. Доктор с красивым смуглым лицом, подсчитывая пульс, крепко пожал Карбышеву руку. Но всего необыкновеннее получилось с парикмахером, который, едва завидев голого Карбышева, выронил машинку и зашептал, сияя: «Товарищ генерал-лейтенант, вы?» Карбышев смотрел на него во все глаза, с трудом узнавая в этом старом, лысом, худом и безбородом цирюльнике совсем на себя не похожего майора Мирополова. Однако все это было мимолетно: и писарское участие, и докторское уважение, и парикмахерский восторг. Карбышев как бы мчался по конвейеру и прямо от Мирополова попал в душевую. Здесь он и еще несколько каторжников стали под горячий душ. Но, как только они стали, горячий душ превратился в ледяной. Двое выскочили, задыхаясь: «Ах! Ох!» В ту же минуту люди с резиновыми дубинками ворвались в душевую. Их усердие и сноровка были поразительны, а удары дубинок необычайно ловки и сильны. «Ах! Ох!» Все это делалось быстро, очень быстро. И вот люди с дубинками уже повытолкали из душевой покорных и непокорных. У выхода – груды штанов, рубашек и сабо. Каторжная одежда: полосатые брюки, полосатые куртки; на груди политических – треугольник вершиной вниз. Он должен помогать шпикам в установлении внутрилагерных связей между политическими. «Украшенный» этим значком, Карбышев очутился в карантине. А оттуда – в «блок».
Блок – деревянный барак посреди большого, вымощенного булыжником двора. В этом бараке – две половины, и в каждой двести пятьдесят человек. Потолка нет – стропила и крыша над головой. Между половинами, прямо против входа – коридорчик с умывальной и дверьми направо и налево. За дверьми – штубе А и штубе В – довольно приглядные помещения с большой печью, кроватью и до блеска натертым полом. В штубе А проживает блокэльтесте, В штубе В – писарь и парикмахер. Тагесциммер – шкафы с посудой и для одежды. Входя в блок, заключенные раздеваются в тагесциммер и прячут свое верхнее платье в нижних ящиках шкафов. В шлафциммер можно попасть только в нижнем белье. Спальни уставлены трехъярусными койками. На двух рядом стоящих койках спят три-четыре каторжника.
– Aufstehen!
Люди вскакивают. Пять с половиной утра. Августовский день уже родился, но еще не вылез из пеленок: его окутывает серая дымка. Капает прохладный дождик. По небу разбегаются розовые просветы.
– Schneller! Schneller!
Сотни сабо – завязок нет – отстукивают по асфальту. Каторжники толпятся возле умывальников. Задача в том, чтобы за одну-две секунды ополоснуть лицо и голову водой и обтереться рубахой.
– Schneller! Schneller!
Действуют резиновые дубинки. Внутри тагесциммер – ее средняя часть служит столовой – уже разливается кофейная бурда. Люди уже выбегают на мощеный двор, строятся и равняются. Блокэльтесте пускает руки в ход.
– Шапки долой!
Писарь считает. Громко ударяет колокол.
– Ruhe!
Начинается священнодействие переклички. Его совершает офицер СС с сигарой в зубах…
Шеренги ломаются. Для выхода на работу люди перестраиваются по пяти в ряд. Капо окружают колонну. Каторжники идут в каменоломню…
Серо-синие гранитные глыбы похожи на море, внезапно окаменевшее во время бури. Горы камней закрывают траншеи, ведущие в глубь разработок. Пыль вьется до неба. Неистово стучат пневматические молотки. Их эхо отзывается двойным гулом. С лязгом катятся вагонетки. Камни – в вагонетках, под молотками и в объятиях полосатых людей, пытающихся тащить их вручную. Камни – на парных носилках, над которыми клонятся, обливаясь потом, непокорные стриженые головы. Каторга…
Привычка к шуму – это и есть, собственно, тишина. Поэтому ругань оберкапо, где бы она ни зазвучала, слышна везде. Капо всех рангов – обязательно немцы и обязательно – уголовники. С сорок первого года это правило неукоснительно соблюдается во флоссенбюргском лагере. Капо свирепствуют до полудня. В двенадцать резко кричит сирена. Это получасовой перерыв на обед.
– По командам!
Появляется коммандофюрер – офицер СС. Начинается раздача вассер-супа из пятидесятилитровых бидонов. Капо, черпак, брюква, котелок, – все на ходу, кое-как. Кого-то толкнули под локоть – суп пролился из котелка. Неудачник робко тянет свою посудину.
– Что? Опять? Не забудь, что ты в Германии, и потому супа тебе больше не полагается…
Эта сволочь – капо – клевещет на Германию, на весь германский народ и в простоте своей подлой души думает, что германский народ ему за это благодарен. Да что и спрашивать с этих людей? Зеленый треугольник ни на одном из них не болтается даром. Странным исключением выглядит капо Дрезен. Он тоже – «зеленый» и именно как «зеленый» состоит в должности капо, для «красных» категорически недоступной. Но ведет себя иной раз как самый настоящий «красный». Почему? Легонько припадая на правую ногу, Дрезен подковылял к Карбышеву. В руках у него «Фелькишер беобахтер» (немцам разрешено читать газеты). Детское лицо довольно улыбается, глаза радостно горят. Он быстро наклоняется к сидящему на гранитном обломе Карбышеву.
– Новости, генерал! Русские взяли обратно Харьков.
Дрезену, конечно, известно лагерное прошлое, приведшее Карбышева на каторгу: его непримиримость и упорная борьба за пленных, его непоколебимый среди них авторитет. Капо очень часто дружат с писарями из лагерной канцелярии. А шрейберы – это главным образом поляки и чехи, имеющие язык, чтобы потолковать по душам с русскими заключенными. Капо Дрезен понимает Карбышева, но Карбышев не понимает капо Дрезена…
– Слушайте, генерал, – говорит капо, совсем близко наклоняясь к сидящему Карбышеву, делая вид, будто поправляет деревянную колодку на хромой ноге, и одновременно протягивая ему клочок печатной бумаги, – вы ничего не знаете об этом?
Листовка напечатана по-русски… «Генерал-лейтенант Дмитрий Карбышев… перешел на службу Германии. Ваше дело пропало… Русские, сдавайтесь, потому что ваши лучшие люди перешли к нам… Сдавайтесь!»
– Разве вы были бы здесь, – говорит Дрезен, – если бы это было правдой? А?
Карбышев застонал. Все удары, которые упали на него в Замостье, в Хамельбурге, в Берлине, в Нюрнберге, – все было ничто перед ужасом и мерзостью одной этой бумажонки. Он застонал, и стриженая голова его больно забилась об острые углы гранитного облома.
– An die Arbeitspl?tze!
Дрезен ходко ковылял к своей команде. Й Карбышев, шатаясь, шел за ним.
* * *
Каторга – тяжкий труд. Но она же еще и сложный свод множества практически полезных сведений. Например: идя на работу, не становись с краю шеренги, чтобы лишний раз не попасться на глаза офицеру СС; такого же правила держись на перекличках; везде и всегда будь незаметен; на работе суетись как можно больше и делай как можно меньше; если удастся, не делай ничего; но глазами работай непрерывно, то есть все время следи за капо и принимай прочие меры предосторожности. И все-таки каторга – труд, тяжкий, подневольный, изнуряющий. Наконец заорала сирена. Шесть часов – конец рабочего дня. Вечер встает на западе в оранжевом кружеве пылающих облаков. Сквозь красный блеск зари полосатые невольники, спотыкаясь, бредут в лагерь на первую вечернюю поверку. Многие еле передвигают ноги. Некоторых ведут под руки. Кого-то несут. Карбышев тащит на плече гранитный камень, предназначенный для обработки в лагере. Что-то горячее клокочет в груди Карбышева, подступает к сердцу. Земля, как ковер, растянутый в пустоте, колышется и уходит из-под ног. Руки делаются мягкими, как веревки. Он останавливается, глубоко вдыхает пыльный воздух, еще раз вдыхает… и вдруг… Камень сорвался с плеча и покатился. Резкий окрик тычком ударил в уши. Карбышев очнулся. Перед ним стоял краснорожий потный солдат СС с яростно выпученными, бесноватыми глазами. Его высоко вскинутый кверху кулак со свистом резал воздух. Карбышев инстинктивно закрыл руками голову.
– Не смей меня бить, дурак! Я сорок пять лет в армии, мне шестьдесят три года, а ты…
Кулак свистнул. Но еще до того между солдатом и Карбышевым вынырнул капо Дрезен. Глаза его сверкали.
– Или не знаешь? – сказал он эсэсовцу сдавленным голосом. – Хоть и можно подтягивать лошадь хлыстом, но по-настоящему действует на нее только овес… Ха-ха-ха!
И, подняв с земли камень, понес его, ловко перекидывая с плеча на плечо и почти перестав хромать.
* * *
Карбышев был в ревире. Как случилось, что прямо из каменоломни он попал туда? Неизвестно. По крайней мере, самому Карбышеву это было неизвестно. Ревир лагеря Флоссенбюрг представлял собой госпитальный барак с двумя сотнями двухэтажных коек. Койки стояли бок о бок, и валялось на них по три-четыре человека. У Карбышева болело сердце, ныли левая половина груди, левое плечо, левая рука, и во всем теле была какая-то странная стеклянность, особый род мучительной физической тоски. Ноги – как бревна. В легких – хрип и свист. Госпитальный режим – голодный; порция супа – на четвертую часть меньше общелагерной; порция хлеба – наполовину. И все-таки умереть в ревире труднее, чем в каменоломне. Как это достигается? Карбышев сидит на стуле – ему трудно стоять, – доктор Мозер его выслушивает. Затем выстукивает. Потом щупает живот, нажимает на ноги в разных местах и, качая головой, смотрит на вмятины, получающиеся в отеке. Доктор – пожилой человек. Как и все евреи, он носит на своей одежде желтый и красный треугольники, образующие звезду.
– Я вам объясню, как вы попали в ревир, – говорит он Карбышеву, ни на минуту не отрываясь от исследования, – это сделала фрау Доктор…
– Фрау Доктор? Сколько раз она уже приходила мне на помощь. Так было в Хамельбурге. И здесь…
– Естественно, – улыбается доктор Мозер, – надо спасать от гибели наиболее ценных. Самый ценный должен быть спасен во что бы то ни стало. Это – вы. Фрау Доктор может кое-что сделать в этом смысле. Кое-что…
Карбышев ощущает внезапно возникшую в кармане своей полосатой куртки тяжесть. Доктор Мозер что-то положил туда.
– Это банка мясных консервов. Да, фрау Доктор кое-что может сделать. Но не все… Ложитесь на спину и согните колени. Так… Очень хорошо. У меня был брат, – фрау Доктор хотела, но не смогла его спасти. Страшные штуки придумывает дьявол. Слезы бывают так горячи, что и порох от них вспыхнул бы. Но льда, скопившегося на полюсах человеческого существования, не растопить никакими слезами. Повернитесь на бок. Прекрасно… Не больно? Брат был женат на немке. Не может быть, чтобы муж и жена любили друг друга больше, чем он и Марта. Все оборвалось ночью. Приехали, вошли, взяли брага, бросили в машину с затемненными фарами и скрылись в тумане, из которого такие люди, как он, у нас не возвращаются. Понимаете? С тех пор прошло четыре года. Марта – в Нюрнберге…
– Я ее знаю, – тихо сказал Карбышев.
– Я знаю, что вы ее знаете. Фрау Доктор не могла помочь брату. Но и Марта и я изо всех сил помогаем фрау Доктор. И еще многие, кроме нас… Я надавливаю. Больно? Очень? Печень распухла и заходит под ребро. Давлю! Кричите громче! Громче!
В комнату входило какое-то начальство со свитой врачей, фельдшеров и санитаров. Действительно, было очень больно. «Громче! Громче!»
– Ай!
– Холецистит, – сказал доктор Мозер, – вы – очень тяжелый больной…
* * *
Прошла неделя, а может быть, и две. Ясным и теплым вечером, какие обычно бывают здесь в конце августа и в начале сентября, Карбышев совершал свою ежедневную нелегальную прогулку в окрестностях ревира. За короткое время, проведенное в госпитале, он уже успел прийти в себя. К нему вернулись бодрость и живость. Из непоколебимой уверенности в скором разгроме гитлеровцев возродился привычный оптимизм; вернулась способность шутить и острить над уродствами плена. Как это уже было в Хамельбурге, Карбышев и здесь быстро превращался в видимый центр притяжения для всех лагерных больных, еще не растерявших своих тайных чаяний или открытых надежд.
Карбышев начинал второй тур прогулки, когда прямо перед ним вырос заключенный с быковатым складом фигуры и радостно улыбающимся лицом. Он появился так неожиданно, что Карбышев осадил шаг.
– Товарищ генерал-лейтенант…
Заключенный приложил кулаки к груди.
– Товарищ генерал-лейтенант… Каждый день ловлю вас здесь, да все не… А сегодня… Уж как я рад, как рад!
Стоило взглянуть на сияющую, простодушную физиономию этого человека, чтобы поверить его счастью.
Мирополов выполнял в своем бараке обязанности Blockfriseur'a, но привлекался к выполнению парикмахерской работы и в более широких масштабах, как это было, например, при приеме нюрнбергской партии заключенных, в которую входил Карбышев. Стрижка каторжных голов играла во Флоссенбюрге важную роль. Головы остригались начисто раз в два месяца, и волосы тогда же отправлялись в утиль. Но, по мере того как голова после этой генеральной операции начинала обрастать, по ней простригали дорожки – одну и другую, крест-накрест. Дела Мирополову было не мало. И получал он за него, наравне со всеми прочими барачными парикмахерами, ежедневный фриштик из ломтика хлеба с колбасой. По-видимому, было в этой привилегии нечто, смущавшее Мирополова. Карбышев смотрел на его желтые, залатанные на коленях штаны и с удивлением слушал.
– Главное, товарищ генерал-лейтенант, – выжить, лучше жить – лучше есть и пить. А, между прочим, – стыдно… Почему, товарищ генерал-лейтенант, не было этаких издевательств в первую мировую войну?
– Потому, что та война не была классовой. Теперешние издевательства есть форма классовой борьбы. А классовая борьба, как известно, компромиссов не терпит. Ни с той, ни с другой стороны…
Мирополов опустил лысую голову. Всего лишь несколько слов сказано Карбышевым. А вдруг разъяснились и муки бесплодных ожиданий, и бессонница по ночам, и необходимость вечно держать уши торчком, чтобы не прозевать чего-нибудь, грозящего убогому существованию, и самая убогость этого существования с наглухо замурованными выходами в жизнь, и жалкий характер ухищрений, с помощью которых добывается возможность лучше есть и пить. Мысли Мирополова разбегались, как стадо испуганных баранов.
– Иной раз так бы вот взял да и полоснул, – угнетенно прошептал он, дотрагиваясь до шеи, – чик – и все!
Карбышев решительно возразил:
– Напрасно думаете, что самоубийство – вопрос смерти. Это вопрос жизни, которая обрывается, вместо того чтобы продолжаться. И поэтому бороться со смертью – значит прежде всего бороться с убийцами.
Опять немного, совсем немного сказал Карбышев. Но и того, что он сказал, было достаточно, чтобы вспрянул и выпрямился надломленный стержень мирополовской души.
– Понимаю, – сказал он, – перед каждым – рукоять. Качай. А что выйдет, – видно будет…
* * *
Действовала какая-то линия, совершенно неизвестная лагерной комендатуре, но очень хорошо известная каторжникам. Эта подпольная линия действовала таким образом, что случаев, подобных тому, когда эсэсовец набросился на Карбышева с кулаками, уже не повторялось. Никогда больше ни одна рука не поднималась на «старого русского генерала». Вскоре по прибытии Карбышева в лагерь значительно изменился порядок содержания заключенных во Флоссенбюрге германских коммунистов. До сентября они сидели частью в особом помещении, частью в одиночках, а на работу ходили по двое в шеренге, через два шага один от другого, – изоляция соблюдалась строжайше. Но в сентябре, когда дела на Восточном фронте особенно громко затрещали, германских коммунистов выпустили из особого помещения и из одиночек, перевели в общие бараки, по нескольку человек на барак, и позволили им общаться как между собой, так и с прочими заключенными. И тогда задача спасения Карбышева облегчилась. Германские коммунисты держались дружно и с безотказным упорством помогали своим советским товарищам. Правда, встречались и между ними «шакалы», но в массе они были чистыми, светлыми, крепко преданными высшей правде людьми. Под их особым влиянием находились немцы, которые были когда-то коммунистами, но после тридцать третьего года отреклись от своих старых взглядов. Они тихохонько работали, с тревогой ожидая дальнейших поворотов в своей неверной судьбе. Однако вялый либерализм этих трусов иной раз бывал доступен воздействию слева. Такой-то именно податливостью отличался и главный врач флоссенбюргского лагерного госпиталя…
По всем этим причинам Карбышев пробыл в ревире очень долго – до января сорок четвертого года – и за это время основательно подправился. Способствовали этому, конечно, и лекарства, и больничный покой; но в гораздо большей степени – известия о ходе военной борьбы, неведомо как добиравшиеся до госпитальных коек. Тройной удар фашистских войск на Псков – Ленинград, на Минск – Смоленск и на Киев – Донбасс окончательно и бесповоротно сорвался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27