А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Неожиданно явился Батуев, давно не казавший носа на Смоленский бульвар. Якимах сказал:
— А все-таки превосходная, Дмитрий Михайлович, эта должность…
— Какая?
— Быть на земле человеком!
Какими-нибудь другими, себе принадлежащими, словами он не сумел бы выразить то множество мыслей о прошлом, настоящем и будущем, которое гнездилось сегодня в его голове. И тотчас вспыхнул разговор, — простой, душевный, дружеский разговор когда мысли собеседников в свободном и стремительном разбеге захватывают все больше и больше тем, сближаются, совпадают, отталкиваются, перекрещиваются и обгоняют друг друга.
— Между человеком и тем, чего он хочет, — говорил Карбышев, — почти всегда дьявольская даль. Что касается меня, я хотел немногого: переплыть жизнь, а не купаться в ней, пуская пузыри. Но что из этого вышло?
— Сегодня выяснилось, что вышло, — почтительно сказал Батуев.
— Годы и труд шли в ногу, как лошади, запряженные парой. И я, как. завзятый пешеход, знай, шагаю через поля, леса, реки. Иду, иду, этак под красным вечерним небом и вдруг вспомню: а ведь есть же на свете и пассажирские самолеты, и международные вагоны с мягкими диванами, и люди в них мчатся… Мне бы? Ничего подобного! Промчится такой человек в своем вагоне и ничего не увидит из окна, кроме вокзалов да телеграфных столбов. Кто же в выигрыше? Он или я? Конечно, я, потому что…
Лидия Васильевна внимательно слушала, разливая чай по стаканам, и лицо ее выражало сосредоточенную мысль, как будто проверяющую старые впечатления по новым, которых так много приносит жизнь.
— А я, — сказал Батуев, — вроде того горшка из басни, которому и на старости лет не будет другого названья, как «наш маленький горшок»…
Все засмеялись. Батуев зачем-то вынул из кармана и надел очки. Руки его слегка дрожали. В очках он из молодого, веселого, сразу превратился в пожилого и сердитого. Что-то простое, хорошее, бывшее в нем минуту назад, вдруг испарилось через очки. Батуев протянул Карбышеву только что вышедший номер военного журнала, развернутый на странице с большим портретом.
— Узнаете?
Все принялись рассматривать портрет. И всем бросилось в глаза, насколько лицо Карбышева, сухощавое и жестковатое в натуре, казалось на портрете мягче и припухлее, как это обычно и бывает у очень немолодых людей. Но выраженье мысли, являющееся подлинной красотой иных некрасивых лиц, отнюдь не расплылось в этой припухлости; наоборот, оно стало еще полнее, чище и выразительнее. Карбышев махнул рукой.
— Так похож, что плюнуть хочется…
Наркевич поправил гладкие седые волосы.
— Смотрю на оригинал, на портрет, и, знаете… Как бы точнее сказать?.. Чувство прошлого как бы омолаживается во мне предчувствием будущего.
Прошло около двух лет с тех пор, как Наркевич ушел из армии. Он работал теперь начальником большой организационно-технической конторы, называвшейся «Оргастрой». Карбышев относился к уходу Наркевича с военной службы очень неодобрительно. И поэтому сказал:
— Вы уж меня извините, Глеб… Но какие у вас там могут быть омоложения и предчувствия будущего, коли вы не нашли ничего лучшего, как променять работу в армии на гражданскую?
— Да ведь я, собственно, никогда и не был военным, — возразил Наркевич, — я только состоял на военной службе…
— Пожалуй, и стрелять не умеете?
— И стрелять разучился. Ничего чрезвычайного не произошло. Просто вернулся в «первобытное» состояние…
— Все это, может быть, и верно, — задумчиво проговорил Карбышев, — но предчувствовать будущее вам, Глеб, к сожалению, не дано.
Наркевич пожал плечами и опять пригладил белые волосы. Разговор свелся на горячую тему об угрозе войны.
— Я так рассуждаю, — сказал Глеб, — если мы не готовимся к войне, то…
Карбышев заспорил:
— Схоластика! Не готовимся? Ошибаетесь, Глеб. Готовимся прежде всего тем, что выполняем великий план социалистического преобразования нашей экономики. Потом — тем, что всячески помогаем расцвету социалистической культуры. И, наконец…
Звонок в передней оборвал спор. Принесли телеграмму.
— Из Куйбышева? От Елочкина Степана. Вот и еще один отставной. Ну-ка, читайте, Авк!..
Глава тридцать восьмая
У старости привычка хватать жертву за горло. Иногда, например, первый встречный ребенок вдруг возьмет да и назовет человека «дедушкой». И перед человеком, искренне считавшим себя до сих пор всего лишь «немолодым», внезапно откроется скверная истина: он — старик. Нечто подобное случилось и с Карбышевым.
В ночь на одиннадцатое ноября сорокового года он проснулся, вскочил с дивана и, опустив ноги на пол, отчаянно подумал: «Схожу с ума!» Диван ехал всеми четырьмя ножками по полу от стены к шкафу с книгами. «Сошел с ума!» Однако тут же все и кончилось. Придя в себя, Карбышев прежде всего заметил, что не помнит ни одной из тех мыслей, с которыми лег спать накануне. Эти мысли унес из его головы вихрь ночного смятения. Зато новая тревога переливалась в груди, и с необыкновенной яркостью выступали из прошлого далекие впечатления. Карбышев пристально глядел в черную и пустую ночь. От ее пустоты прошлое становилось ярче, а тревога — острей. Квартира мирно спала, погруженная в глухую тишину. Ни звонкое поддакивание будильника, ни лай собаки на улице не могли разорвать тишины. Да Карбышев и не слышал ни того, ни другого. Он подумал: «Проснулся я или еще сплю?» — и для проверки кашлянул. От этого ничего не изменилось: прошлое продолжало наступать. Но вместе с тем он понял, что не спит и что не заснет больше, и, протянув руку к штепселю, зажег свет.
На полу резко белело прямоугольное пятно конверта. Вероятно, это был пакет, соскользнувший с письменного стола, когда кабинет со всем, что в нем находилось, дрожал и трясся в непостижимом оживлении. Первая мысль о вчерашнем, вернувшаяся к Карбышеву, была такая: «Вот если бы я лег вчера спать не в темноте, а при свете, я непременно увидел бы этот конверт и вчера же прочитал письмо». Он торопливо нагнулся и поднял конверт. Письмо было от Елочкина — послано в догонку за поздравительной телеграммой, но запоздало. Давно, очень давно не было вестей от Степана, и много за это время пронеслось через жизнь всякой всячины. Впрочем, только слабый огонь гаснет на ветру, а сильный — разгорается. Карбышев быстро проглядел четыре мелко исписанные страницы, часто шевеля улыбавшимися губами. Потом его руки с письмом медленно опустились на одеяло. Но губы все еще продолжали шевелиться. Он говорил с самим собой. Итак, у Степана трое внучат, трое… Это — у Степана, который на десять лет моложе Карбышева, которому, следовательно, всего-навсего пятьдесят лет — у него трое внучат… Черльтовски важно, черльтовски. Коли так, то и очки Карбышева, и его скверный сон, и небывалое раньше ощущение тяжести на крепких плечах, и юбилей, и поздравления, — все это лишь частности. А главное… Елочкин знает об этом главном. Он пишет о своих внучатах, но дело-то, собственно, не в них, а… Старость! В старости дело!
На следующий день в газетах сообщалось об отозвавшемся в Москве землетрясении с эпицентром в Румынии и о том, что подобного не случалось в Москве с 1802 года. Именно в эту удивительную ночь к Карбышеву пришла старость, то есть он впервые почувствовал себя стариком.
* * *
Франция капитулировала. Армии Англии, Бельгии и Голландии были разбиты, и Западная Европа превратилась в колонию германского фашизма. Днем и ночью военные заводы Шкода в Чехословакии, Шнейдер-Крезо во Франции, Аскальдо в Италии работали на гитлеровскую Германию. Кроме своей собственной, огромной, хорошо обученной, опытной армии, Гитлер распоряжался войсками Италии, Финляндии, Венгрии, Румынии, франкистской Испании. Рядом с сознанием правоты и силы, тягостные предчувствия жили в сердцах советских людей. Когда Наркевич пришел к Карбышеву и попросил его выступить в «Оргастрое» с лекцией, между ними уже не было больше ни споров, ни разногласий.
За окном снег ярко горел на февральском солнце. Крыши домов искрились алмазной россыпью, глазам было больно смотреть на этот блеск. Волны удивительно свежего и чистого воздуха катились по улицам. Наркевич уславливался с Карбышевым о теме и времени его лекции и думал о нем самом. Как воздух сегодняшнего дня, чиста атмосфера труда и терпенья, в которой живет этот человек. И так же, как этот воздух, свежа новая, новаторски развиваемая им наука. Может быть, было бы преувеличением сказать, — что Карбышев создал законченную теорию инженерного обеспечения боя и операций. Но никто так много не работал над ней применительно к новым условиям современной машинной войны, как он. Уже и в старой Военно-инженерной академии поговаривали о тактической стороне этих вопросов; но теперь из них сложился целый отдел военно-инженерной науки. Трудно знать, как бы все это получилось без Карбышева, Теперь он стоял на самой широкой стезе признания. И начиналась по отношению к нему совсем иная, чем прежде, «отдача». Даже «стороннему» человеку, Наркевичу, было известно, что Карбышева опять прочили на должность начальника Военно-инженерной академии и что он опять отказался. «Поздно, товарищи, стар…»
Гость и хозяин сидели в столовой. Комната казалась огромной и пустой после того, как из нее вынесли застоявшуюся с Нового года елку. Карбышев говорил:
— С удовольствием прочитаю у вас лекцию. Глеб… В «Оргастрое» народ ученый. Рождают гипотезы. А что такое гипотеза? Выступление науки в поход. Следовательно…
Наркевич потер складку, успевшую лечь поперек его переносицы после памятного юбилейного вечера в октябре, и тихо усмехнулся.
— Следовательно, уничтожение гипотезы — победоносный конец похода. Вот с этой точки зрения и надо, Дмитрий Михайлович, выбрать тему.
— Правильно. «Боевые эпизоды» из войны с белофиннами — не годится…
— А жаль.
— Почему?
— Я слышал, что, когда вы выступали с «Боевыми эпизодами» в Доме журналистов, вас слушали, разинув рот.
— Да. Стены дома потряслися, и некоторые литературные женщины, находившиеся в интересном положении, прямо оттуда разъехались по родилкам. Может быть, «Колонные дороги» — о роли инженерных войск при движении армии вперед? Исправление дорог, мостов… А? Нет, пожалуй, и это не годится…
— Почему?
— Не то, Глеб, не то. Ага… Кажется, нашел: «Современный укрепленный район на опыте разгрома линии Маннергейма». Хорошо?
— Великолепно!..
Клуб звенел звуками. Певучие голоса скрипок сталкивались, схлестывались, но не сливались даже и тогда, когда под натиском трубных басов становились еле слышными. Воздух жил, его делали живым звуки. Они неслись, растекаясь по широким коридорам, между цветами в кадках и картинами в золотых багетах, и казалось, что нет ничего проще, как видеть эти волны музыкального моря и даже трогать их рукой. Карбышев шел по коридору и думал: «Сколько беззаботного спокойствия в этой музыкальной громкоголосице… И как вместе с тем она близка к тому голосу борьбы, которым сейчас заговорю я…» Дверь в зал, полный пиджаков и рабочих курток, закрылась позади Карбышева, и музыка осталась за дверью. Карбышев быстро поднялся на эстраду, еще быстрее шагнул к ее краю и начал говорить:
— Энгельс писал об осаде Севастополя, что она «не будет иметь равных себе в военной истории». Севастопольская оборона — дело рук русской фортификационной школы. Позвольте! Но что ж это за необыкновенная такая школа, из рук которой вышло чудо фортификации? Чему же нас учит русская школа? Тому, что не проволока и не мертвый бетон, а живая сила войск достигает победы; но что достижению победы помогают и проволока и бетон. Именно они стоят между войсками обороны и огнем наступления. Защищаемая ими, оборона становится по-севастопольски непреодолимой и активной на Каховский манер…
Карбышев уже не стоял у края эстрады, а ходил вдоль края, разгоряченный и взволнованный.
— Итак, в плохих руках укрепления часто бывали бесполезны и даже опасны, в хороших же руках они всегда были силой. А в очень хороших — богатырской силой, о которую разбивался самый грозный прибой осады…
Он говорил о том, что «хорошие» и «очень хорошие» руки создаются революционным преобразованием военного искусства, и тут же точно определял роль новой техники в этом преобразовании. Вспомнив сложную историю своих изобретательских стремлений, он неожиданно для слушателей засмеялся и сказал:
— Извините за парадокс: хотя на пути технического новаторства мы иногда и терпим поражения, но побеждаем в конце концов всегда…
И затем перешел к событиям войны с белофиннами.
— Задачи советской фортификации прямо вытекают из политики мира нашего государства: мы не хотим чужой земли, но и своей не отдадим. Разгром образцового современного ура — линии Маннергейма — был практическим решением одной из таких задач…
…Лекция кончилась и люди в пиджаках и куртках уже не сидели, а стояли. Дверь зала то открывалась, то закрывалась; из коридора то буйно врывались отзвуки неугомонного музыкального кавардака, то сейчас же бесследно тонули в гуле восклицаний и дружном звоне хлопков, ни на минуту не смолкавших в зале. Наркевич подошел к Карбышеву и, крепко сжав его маленькую руку в своих холодных ладонях, долго благодарил, признательно глядя в лицо тревожными глазами.
— Ну вот и вышло, Дмитрий Михайлович, по-вашему…
— А что вышло?
— Возвращаюсь в армию. Еду на запад.
Он вынул из кармана клетчатый платок и понес было к лицу, но не донес и снова спрятал в карман. Карбышев сделал быстрое движение, точно муху со лба смахнул.
— Что вы говорите?
— Да. Предсказывать будущее трудно. Но не стараться в него проникнуть еще трудней. Вы сегодня говорили на лекции: «мало уметь, надо знать; мало знать, надо понимать. — И наоборот». Это очень верно. Конечно, я не то, что вы, — знай себе, шагаете через бурю, только шапку поглубже нахлобучиваете. Я — не то. Я, что называется, пожиже влей. Но ведь всякий человек, Дмитрий Михайлович, хорош, если перенестись в него и не требовать от него больше того, что он может дать. Тут, собственно, и колец всяким толкам о людях…
Карбышев и Наркевич вышли из залы.
— Жаль бросать «Оргастрой», — самое прямое, казалось бы, для меня дело. А вместе с тем я и рад его бросить… Так надо. Всю жизнь стремиться к массам, мечтать о подвиге… Всю жизнь… Но где же, спрашивается, самый простой, самый доступный подвиг, как не в армии, не на службе в ней? Я знаю, вы сейчас думаете: «Опять — тенденция крайностей, опять — интеллигентский трюк…» Думайте, что хотите. Вы — шире, проще, народнее меня. Зато я больше страдал. И выстрадал. Фанатическая страстность юности, — помните мои сражения с отцом? — странным образом привела меня к революционному педантизму. Вы первый мне об этом сказали. Много раз потом, после гражданской войны, здесь, в Москве, замечал я ваш осуждающий взгляд. Вы осуждали мое филистерство. В теории все было хорошо, даже превосходно. А на практике я оставался жалким индивидуалистом, и настоящая массовость самоощущения была мне все-таки чужой. Но теперь это кончилось, повернулось, стало на верный, на самый короткий путь от мечты к ее свершению. Ясно вам, Дмитрий Михайлович, почему это я, совсем не военный, в сущности, человек, вдруг затосковал по армии? И зачем иду в армию?
Карбышев остановился и схватил Наркевича за рукав. Глаза его горели и жгли. Несколько мгновений он молчал. А потом словно горохом простучал по звонкому блюду:
— Древний миф об Антее? Стоять, Глеб, можно где угодно, но ходить — только по земле. Тут и подвиг, и массы, и мы с вами, все — вместе, все — рядом. Я ведь тоже решил проситься в армию, на запад!
— Когда? — с изумлением спросил Наркевич, — когда вы это решили?
— Сегодня. Сейчас!
* * *
Со времени переезда Елены в Ленинград очень многое изменилось как вокруг, так и внутри нее. Прежде всего изменилась атмосфера товарищества и простого, веселого дружества, которую ей удалось без особого труда создать около себя в Военно-инженерной академии. Правда, товарищеских, дружеских отношений было и в Ленинграде не меньше, и были они не хуже, чем в Москве. Только в эту область чистых настроений все с большей силой вторгался здесь совершенно иной мотив. Тонкая, стройная фигурка Елены, смуглый румянец ее нежных щек и быстрый взгляд, умевший вспыхивать загадочно темным огнем, мутили курсантские головы. Стоило веточке ландышей закачаться в петлице ее матросской куртки, как со всех сторон неслись к ней вздохи и восхищенный шепот: «Девушка — май!» Были курсанты с такими откровенно влюбленными глазами, что все, о чем бы они ни заговорили с Еленой, не могло иметь ровно никакого другого значения, кроме единственного: «Люблю!» О таких Елена думала, притворяясь сердитой: «Вот „мол-лодой человек“… Но что-то изменилось и в ней самой. В Москве тоже началось с активности этих „мол-лодых людей“.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110