А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Даже просто не можем его ни о чем спросить. Доводы надо черпать из других источников, открытых для всякого, кто хочет знать правду… Вот мы с вами прочитали в газете «Путь правды» статью «В. И.» о развращении рабочих утонченным национализмом. Статья — клад. Сейчас, накануне войны, каждое слово ее жжет, бьет в самое сердце шовинизма…
— В чье сердце?
— Вечером объясню. Хм!.. Карбышева вы давно знаете?
— С одиннадцатого года. В Питере. Я тогда слесарем на строительстве Охтенского моста Петра Великого работал, а он…
— Так. Очень хорошо. До свиданья, Елочкин. Приходите вечером в солдатское собрание, — поглядим кинематограф и еще кой о чем потолкуем.
— Приду.
Они расстались неподалеку от магазина Э. Фарбенковского. Вольноопределяющийся оправил на себе длинную защитную рубаху и зашагал к магазину, мурлыкая студенческую песенку:
Медленно движется время,
Веруй, надейся и жди.
Зрей, наше юное племя, —
Путь твой широк впереди!
На пороге он задержался ровно настолько, чтобы растаял звук последнего слова, и затем — вошел.
* * *
— За-ту-шить! — повторял Заусайлов, откинувшись на спинку стула и глядя на Карбышева круглыми, как пуговицы, изумленными глазами, — за-ту-шить!
— Именно. Не в войне ваше спасенье, а в том, чтобы эта история сегодня же кончилась, не получив огласки.
— За-ту-шить! То есть вы хотите, чтобы я, капитан Заусайлов, спасая собственную шкуру, обманул командира полка, начальника дивизии, коменданта крепости и… самого государя императора? Значит, присяга — под каблук и… все такое прочее. Нет, Дмитрий Михайлович, не смогу!
Карбышев внимательно и серьезно слушал Заусайлова. Только так Заусайлов и должен был рассуждать.
Вот он молодым юнкером военного училища стоит на часах с ружьем у ноги. Душа его священнодействует, а тело — прекрасно отделанная, неподвижная статуя, модель для этюда к картине Коцебу. Вот он в день производства сияет новенькими эполетами на широких плечах. Кто-то — брат, сестра, приятель — дотронулся до эполета: он — за шашку: «Не сметь прикасаться к офицерскому знаку!» Такие случаи бывали, — Карбышев знал о них. Интеллектуальная малограмотность Заусайлова ясна. Мысль его прямолинейна и тупа, но зато она — его собственная. Можно было бы оставить Заусайлова во власти этих мыслей, предоставить его собственной судьбе…
Карбышев был добр и отзывчив, но беспричинного тяготения к так называемым симпатичным людям никогда не испытывал. Инстинктивную слабость к этаким людям он даже признавал, про себя, вреднейшей вещью. Он думал: «Симпатичные люди — вроде десерта, вроде сладкого на обед. Приятно, но сыт не будешь. Главное в жизни — вовсе не сладко. А правда жизни похожа на черный хлеб…» С академических времен Карбышев привык сдерживаться, изменяя этой привычке только в обществе самых близких людей, да еще в горячке фортификационных споров. Заусайлова он знал давно, но вовсе не считал близким человеком. Стараясь спасти его, он думал не столько о нем, сколько о длинноногом деревенском парне в солдатской шинели, которому предстояло жестоко ответить за невольную провинность. Однако что же отсюда следовало? Неужели солдат Романюта был Карбышеву ближе, чем капитан Заусайлов?..
…Опершись о прилавок и молодцевато изогнув спину, поручик-искровик употреблял отчаянные усилия, чтобы раздуть в Броне искру интереса к своей незаурядной личности. Но ни байронические жалобы на гарнизонное безлюдье, ни парадоксы из недавно прочитанного «Дориана Грея» не действовали на хорошенькую девушку. Впрочем, она сразу оживилась до блеска в огромных темных глазах, когда незаурядный поручик с мрачным пафосом заговорил о скорой войне.
— Секрет победы — в авиации…
— А разве у нас есть авиация? — спросила Броня, ласково поблескивая глазами.
— Как вы думаете? — воодушевился поручик, — у нас дивная авиация. До перехода на искровой телеграф я был прикомандирован к воздухоплавательной школе. Я знаю… В августе прошлого года я снаряжал «Ньюпор» для штабс-капитана Нестерова, когда он первый в мире описал мертвую петлю над Куреневским аэродромом. А два месяца назад Нестеров перелетел из Киева в Гатчину за двадцать три с половиной часа, считая все остановки…
— Это — так, — задумчиво сказала Броня, — у нас есть Нестеров, у нас есть вы — множество прекрасных офицеров. Но есть ли у нас авиация? Есть ли у нас в действительности искровой телеграф?
Поручик снисходительно улыбнулся.
— Библейская наивность!
Броня с детской шаловливостью высунула розовый кончик языка.
— А вот я не верю!
— Так-с! Тогда приезжайте завтра на станцию к трем часам дня. Это — учебный час. Вы все увидите и услышите. Будете присутствовать при отправке радиотелеграммы и получении ответа. Хотите?
— Очень! — радостно прошептала любознательная Броня, — очень. Неужели можно?
— Для прелестной Бронички? Возможно все. Приедете?
— Непременно…
— Эдуард! — крикнула в дверной «глазок» госпожа Оттилия Фарбенковская, — алло! У нас не хватает открыток Ундервуда. Ты слышишь?
— О, да! — ответил Эдуард таким глухим голосом, как будто сидел где-нибудь под диваном.
Трудно сказать, почему Броне не нравился любезный и красноречивый поручик Печенегов, а нравился сосредоточенный в себе и неразговорчивый вольноопределяющийся Наркевич. Во всяком случае стоило только черненькому вольноопределяющемуся переступить порог магазина, как все внимание девушки устремилось именно к нему. Глаза Брони затуманились и перестали блестеть. Зато на матовых щеках вспыхнул нежный румянец. Она протянула вперед тонкую ручку в кольцах.
— Почему вы так давно у нас не были, Глеб?
Сбитый таким внезапным маневром с позиции, поручик Печенегов предпринял отходное движение на госпожу Оттилию Фарбенковскую. Направление это было взято им с досады и от растерянности, но оказалось совершенно правильным. Поручик был обижен, и госпожа Оттилия Фарбенковская тотчас поняла это. Настоящая хозяйка дома высоко несет знамя гостеприимства. Все ошибки и промахи по этой части немедленно устраняются ее опытной рукой. Броня вела себя необдуманно. Поручику надлежало возвратиться к ней. И в самом деле, уже через минуту все были на своих местах.
— Приедете, Броня? — снова спрашивал поручик Печенегов.
— Непременно…
С точки зрения хорошего, умного гостеприимства все было так, как надо, кроме румянца, вдруг сбежавшего со щек девушки. А Наркевич очутился у окна, возле шахматного столика. После проигранной Заусайловым партии на поле здешней битвы царствовал покой. Офицеры глухо переговаривались вполголоса, стараясь в чем-то убедить друг друга.
— У каждого из нас свои взгляды и привычки, — настаивал Заусайлов, то вынимая из кармана брюк, то пряча туда большой серебряный портсигар с накладной монограммой, — я, например, так считаю: если офицер в бою не строг с солдатами, он боится либо их, либо самого себя и, следовательно, во всяком случае — трус. Я не могу отступить там, где обязан стоять во всеоружии. И требовать от меня…
— Никто от вас ровно ничего не требует. Не хотите — не надо. Вам виднее.
— Ну, а как же все-таки быть?
— Как? Очень просто: плыви, моя гондола…
Заусайлов тяжко вздохнул. Твердость, которую он до сих пор проявлял в споре с Карбышевым, мало-помалу начинала сдавать. И уверенность в том, что, найдя один выход, Карбышев без особого пруда отыщет и другой, еще более подходящий, тоже постепенно испарялась. Четверть часа назад он просил у Карбышева только совета. Потом ожидал от него спасения. А теперь вдруг ясно почувствовал глупую преувеличенность своих надежд. Карбышев не без раздражения догадывался об этих колебаниях партнера. Заусайлов уже вовсе не вызывал в нем сочувствия. Однако, не будучи человеком упрямым, Карбышев был упорен и во что бы то ни стало хотел спасти солдата.
— Напрасно вы полагаете, — сказал он Заусайлову, — что дело только в вас.
— То есть?
— Дело в том, что нельзя накануне войны губить из-за пустяков хорошего солдата. В бою — одно, перед боем — другое. Но как аукнется, так и откликнется…
Заусайлов молчал, думая. Тень трудных мыслей медленно проходила по его лицу.
— Понимаю, — наконец, проговорил он, — конечно, дело не только во мне…
И вдруг принялся дрожащей рукой торопливо расставлять фигуры по клеткам шахматной доски.
— А не довольно?
— Нет! Еще партия… Еще… Видите ли: я не могу кривить душой… но судьбе послушен… Я фаталист. Не будем ничего решать сами, а просто сыграем… на Романюту! Даю слово, Дмитрий Михайлович: не повезет мне — покрою солдата; а повезет — нынче же пойдет солдат под арест, завтра подам рапорт полковнику, и тогда, как вы говорите, — плыви, моя гондола…
— На Рльоманюту? — быстро переспросил Карбышев, — на человека сыгрльаем?
И грубо, по-солдатски, добавил:
— А вы не объелись мыла, капитан?
Сказав это, он вскочил, словно собираясь куда-то бежать, но сейчас же снова сел. Действительно, легонькое слово «игра» до безобразия не подходило к серьезному смыслу дикой заусайловской затеи. А между тем только такая «игра» и могла бы еще спасти солдата. Карбышев никогда не понимал людей, которые делают что-нибудь серьезное без верного и точного расчета на успех. «Играть на Романюту» так, как предлагал Заусайлов и как, вероятно, его дедушка разыгрывал когда-то в банк своих крепостных, было бы подло и глупо. Тут нельзя рисковать — «пробовать» или «пытаться». Тут надо действовать наверняка. Выигрыш вовсе не обязателен. Но проигрыш должен быть невозможен. И тогда Карбышев сумел бы сломать сопротивление Заусайлова. «Игра на Романюту» может спасти солдата. Однако где ж гарантия, что проигрыша не будет?..
Заусайлов нетерпеливо ждал, грызя мундштук с потухшей папиросой.
«Как лошадь — удила», — вспомнил Карбышев. Он отвел от капитана свой немигающий взгляд и сразу наткнулся им на стоявшего у стены вольноопределяющегося. Лицо Наркевича было еще бледнее, чем обычно. Глаза колюче поблескивали, словно острия графита в хорошо отточенных карандашах. Сжатые в болезненно-кривой усмешке губы заметно вздрагивали. Карбышеву до сих пор никогда не случалось говорить с Наркевичем. Как-то давно, приметив его еще в первый раз, он подумал: «Из тех младенцев, для которых радикализм — все: и надежда, и идеал, и цель, и будущее…» Почему так подумал, и сам не сумел бы объяснить. Теперь же вдруг стало ясно еще и другое: «А ведь этому мальчику до зарезу необходимо что-то сказать мне…»
— Эх, молодой человек, — без улыбки пошутил он, — кабы знать да ведать, где лучше пообедать…
Заусайлов нервничал и ломал холодными от нетерпения пальцами спичку за спичкой. Вот и последняя не зажглась… Он отошел к прилавку — к Печенегову.
— Дайте, поручик, огня.
В этот самый момент Наркевич еле слышно выговорил:
— Положитесь на меня, господин капитан… Проигрыша не будет… Играйте!
Карбышев пожал плечами. Но, взглянув на Наркевича еще раз, кивнул головой.
* * *
Кони скакали с белого на черное, стремясь вторгнуться в пешее войско противника. Вяло и бессильно проиграв первую партию, Заусайлов действовал теперь совсем по-иному — смело и дальновидно. Еще и ферзями не обменялись, а слабая клетка на королевском фланге Карбышева уже грозила ему бедой… Партия быстро шла к концу, — развертывалась игра пешками. Ни уменье, ни ловкость мысли, понаторевшей на математических расчетах, почему-то никак не помогали Карбышеву. Он проигрывал, досадуя и злясь на себя. Заусайлов тоже досадовал и злился. Кто знает, не хотелось ли даже ему проиграть еще больше, чем Карбышеву выиграть? Однако выигрывал все-таки он, добросовестно завоевывая победу. Оба игрока волновались. Выхватив из кармана серебряный портсигар, Заусайлов с жадной торопливостью потянул из него ко рту свежую папиросу, но… не донес. Портсигар выскользнул из неловкой руки и. звонко ударился о пол. Заусайлов и еще кто-то разом нагнулись, чтобы его поднять. Как случилось дальнейшее, Карбышев не уловил. Ладьи, ферзи, слоны и пешки — вдруг все сразу подскочили на доске и посыпались к портсигару под стол.
— Виноват, — сказал Наркевич, разгибаясь и показывая красное до висков и ушей лицо, — я хотел, господин капитан…
В течение нескольких мгновений у шахматного столика было тихо, как у свежей могилы. Наркевич не договорил извинения. Карбышев молчал. Заусайлов швырнул портсигар на столешницу.
— Идите вы, вольноопределяющийся, к лешему с вашими дурацкими услугами, — наконец, рявкнул он, — виноваты… хотели… Черт вас знает, чего вы хотели! Вести себя прилично не умеете, — вот что! Кто вас сюда звал? Кто вам позволил у игры вертеться? Распущенность… Студенческие эти замашки карцером из вас вышибать надо…
Наркевич безответно подбирал шахматы. Карбышев положил руку на его плечо.
— Не обижайтесь, молодой человек. Известно: двое бьются — третий не приставай…
Голос его смеялся, и слова — тоже, однако лицо было серьезно.
— Да и сердится капитан не столько на вас, сколько на самого себя…
Молодец Наркевич: он знал, что говорил и что делал. Выигрыша не было. Но не было и проигрыша. Солдат спасен…
Дверь шумно распахнулась. Пыль и ветер ворвались с улицы в магазин, предшествуя высокому, плотному офицеру в гвардейских погонах, в шпорах, с белым адъютантским аксельбантом у правого плеча. Еще с порога он раскланивался с хозяйкой и улыбался Броне — румяный, красивый и в высшей степени благовоспитанный. Потом живо оглядел гостей, мгновенно оценивая и взвешивая каждого и всех вместе.
— Здравия желаю, господа!
Его красноватое от избытка здоровья, круглое, гладкое лицо, холодные и светлые, под ровными, низкими бровями, глаза, прямой нос, тугие, подкрученные усы и жесткий, твердый подбородок удивительно цельно складывались в тип. При таких глазах, как у этого офицера, человек никак не мог иметь ни другого носа, ни другого подбородка. Отчасти по этой причине комендантский адъютант Брестской крепости, поручик лейб-гвардии саперного батальона фон Дрейлинг не только был всегда совершенно доволен собой, но не сомневался и в том, что им все довольны. Увидев его на пороге, госпожа Оттилия Фарбенковская воскликнула счастливым голосом:
— Оскар Адольфович! Как я рада!
Броня прищурила свои чудесные глаза, словно блеск чего-то неотразимо-привлекательного ослепил их. И фон Дрейлинг устремился к дамам. Однако возле Заусайлова он на секунду придержал разбег. Сконфуженный вид капитана напомнил ему и забавное бегство его жены с понтонером, и пуританское отношение коменданта к этому опереточному происшествию, и неприятнейший сюрприз, ожидавший капитана в самом недалеком будущем. Все это было очень смешно. И фон Дрейлинг спросил, чуть улыбаясь и несколько по-заговорщически подмигивая, но совершенно вежливо:
— На Шипке все спокойно, господин капитан?
Заусайлов вздрогнул, как от укуса. Ответить, однако, он не успел, потому что госпожа Оттилия Фарбенковская громко закричала в дверной «глазок»:
— Эдуард! Алло! У нас вышли все ученические тетради. Внимание, Эдуард!
— О, да! — донеслось из-под пола.
Так и не ответив ничего на ядовитый вопрос адъютанта, Заусайлов угрюмо сказал Карбышеву:
— Не любит судьба фаталистов, Дмитрий Михайлович. Ей больше нравится тот, кто над ней смеется. Я же не мастер улещивать, вот она и шлепает меня по загривку. Э-эх!..
Он метнул горячий взгляд в сторону фон Дрейлинга.
— Зато теперь все будет, как вы скажете. Идемте!
Глава вторая
Как и всегда, бывая в городе, Елочкин обошел несколько офицерских квартир и к вечеру возвращался в крепостной палаточный лагерь, где, стояла телефонная рота. Елочкин был хорошим слесарем. Попав на военную службу, он не переставал заниматься мелкими слесарными работами. На задах ротного лагеря то и дело постукивал молоток и шипел примус — это Елочкин чинил замки, гнул ведерную жесть, паял чайники, лудил кастрюли. В городе он обходил свою клиентуру: принимал заказы от хозяев, сдавал денщикам готовые поделки, рассчитывался за сработанное. Водились у него не только зеленые и синие, но даже и красные бумажки. Удовольствия солдатского собрания — пиво, бутерброды с колбасой, Макс Линдер и краковяк — были для него за обычай.
Сегодня он намеревался отужинать в роте, а затем по увольнительной записке дежурного офицера отправиться в солдатское собрание, где должен был поджидать его Наркевич. Усталость? Еще ни разу в жизни Елочкин не думал ни об усталости, ни об отдыхе. И ничто не мешало ему пытливо рассматривать громоздившийся вокруг мир.
Солдат твердо шагал по гладким городским тротуарам, изредка поглядывая на часы — ужин в девять. Мысли его бродили по бурливому свету. Днем, когда он говорил с Наркевичем, еще не было известно, а в вечернем выпуске местной газеты уже сообщалось: австрийская артиллерия бомбардирует Белград. Политический воздух сгущался, как газ в лабораторной реторте.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110