А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А сама фортификация подвижна и изменчива, как формы военной борьбы.
— Но есть же принципы…
— Какие? Вечные?
— Д-да…
— Нет таких принципов.
— А характер местности и сила артиллерийского огня? А маскировка?
— Принцип один: все эти условия то и дело меняются. Вот сюда, например, и легкая пушка не проедет, да и огонь у нашего противника самый слабенький, а вы такой маскировки понастроили, что загородили весь обстрел. Запомнилось вам кое-что из германской войны, заучили вы кое-что, и уж отказаться от заученного не можете. Эх, вы! В этом именно и заключается бессознательное отношение к делу. Ведь вы же и местность учитывать совершенно не умеете. Ухватили трафарет и… А тут — леса, холмы да болота!
Скверный привкус полузнания, который так ясно проступал в работе Батуева и в его рассуждениях, подействовал на Карбышева раздражающе. Нельзя, никак нельзя допускать этакого безобразия! Невозможно, чтобы подобные ошибки сходили с рук, как бывало раньше! Впрочем, и раньше Карбышев никому не спускал их. А теперь… здесь… под носом у неприятеля… и какого неприятеля! Дмитрий Михайлович резко повернулся к Батуеву.
— Я вам прямо скажу: и не думайте, что германская война сделала из вас настоящего военного инженера… Ничего подобного!
Батуев вздрогнул. Судорога злости изуродовала его лицо.
— Продолжайте учить, коли хочется, — вызывающе сказал он, — посмотрим!
— Да, надо учить… Слушайте! Выяснилось, что бои на Восточном фронте ведутся за города и деревни, — за те места, где войска находят себе кров и пищу. Позиции без жилья, если они даже и хорошо укреплены, обходятся войсками без боя. Характер войны — ультраманевренный. Все операции группируются возле дорог. Артиллерия участия в боях почти не принимает. Все это совсем непохоже на позиционный период германской войны. Значит, и фортификационные формы нельзя брать оттуда, а надо придумывать их заново.
— Например?
— Формы позиций должны быть самыми легкими, — группы, группочки. Эти группы надо располагать возле селений. А если селений нет, надо строить жилье.
— Ну, знаете… Всегда мы считали, что селения — самое опасное соседство для позиций… Мы их всегда обходили…
— А теперь я вам приказываю поступать наоборот. Сейчас селения должны определять направление позиций. То, что было бы грубой ошибкой в позиционной войне, теперь — правило. А так как селения лежат обычно в лощинах, у воды, то…
— Чудеса в решете… — пробормотал Батуев.
— Словом, все, что вы тут настроили, никуда не годится. Линейные укрепления в маневренные условиях гражданской войны — чепуха. Укрепленная линия вовсе не должна быть сплошной китайской стеной рубежей. Совершенно достаточно, если она прикрывает лишь те точки и направления, которые облегчают маневрирование. Комбинация из нескольких опорных пунктов, включая тыловые, — это узел сопротивления…
— А почему это лучше «китайской стены»?
— Вот почему. Когда сплошной рубеж бывает прорван в одном месте, волей-неволей приходится очищать его на всем протяжении. Стало быть, такая китайская стена просто не нужна. А узлы сопротивления надо развивать до той степени, которой требует важность прикрытых ими на позиции точек и направлений. Тут и действительная огневая связь между опорными пунктами, между узлами и еще многое другое, вам, вероятно, более или менее известное. Поняли?
— Разумеется.
Холодное пламя бушевало на месте солнечного пятна, смутно выступавшего до сих пор из белой прорвы буранного неба. Сыпалось сверху и по низу дуло, как в трубе. Словно чья-то метла гнала белую пыль по снежному насту. Поземка с присвистом хлестала по ногам. Красные блики на снегу постепенно принимали лиловый оттенок. День заваливался за синюю черту горизонта.
— Морозяка! — поежился, наконец, Карбышев, — едем, Батуев, к вам в деревню чай пить…
* * *
На улице было очень холодно. Свет в окнах казался зеленым. Над огородами висели густые клубы белого тумана. Батуев с трудом отходил от мороза и злости. Только обивая сапоги у крыльца избы, в которой стоял, он возвратил себе способность говорить более или менее спокойно, хотя и несколько деревянным языком.
— Помните, Дмитрий Михайлович, телеграфиста Елочкина? Был такой у Лабунского на Карпатах…
— Елочкина я еще по мирному времени, по Бресту знаю. А что?
— Я здесь у отца его стою.
— Неужели? А где сам Елочкин?
— Недавно мобилизован и поехал под Пермь…
Отец Елочкина оказался крепким, сухощавым стариком, с живыми острыми глазами; голова у него была лысая, как биллиардный шар, а борода — двойная, широкая, как у адмирала Макарова на портретах.
— Пуфтим, боэрь!
Карбышев посмотрел с удивлением. Старик, разъяснил:
— Это я — по латинскому. Когда в Бессарабии с полком два года стоял… Пожалуйста! Зимно нынче, холодно, — приговаривал он, расставляя по столу битые чайные чашки на черепках, бывших раньше блюдечками, — хоть и без жены, один, вдовцом, прозябаю, а чаек из последнего держу. Настоящий чаек, китайский, он же и копорский, по месту произрастания, а коли совсем попросту сказать, «Иван-чай». Ведь вот — чай… чай… Не бог весть что, — трава, а приятно…
Старик был разговорчив и подвижно-деловит. Он говорил, а руки его двигались и с удивительной незаметностью, как бы само собой, делалось у него под руками то одно, то другое. Вот уже и чай разлит, и до сына Степана договорились, а кряжистая, шишковатая спина дяди Максима все мелькает в разных углах избы, и сам он никак не может угомониться. Узнав, что Карбышев с давних пор знал Степана, старик ужасно обрадовался.
— Таланы, сударь, бывают разные. Есть такой талан, чтобы по-господскому манежиться, а есть и такой, чтобы трудом выбивать. Степка мой — трудовик. И слесарь приметный, и по грамотности стихи ладит, и еще… весной в центр большущее письмо отправил. Говорил, будто в науке изобрел. Уж как это — судить не могу… Мой талан, стариковский, один был. С самой турецкой войны наживал его, а тут собакам кинул. Ха-ха-ха!
— Что за талант? — осведомился Карбышев.
— Ревматизмом он был болен с турецкой войны, с Шипки еще, — сказал Батуев, — погоду загодя чуял — лучше нельзя. Предсказывал, точно барометр…
Старик закивал головой.
— Во, во… Бывало постановлю: быть невзгодью. Мужички меня, Фоку, и спереди и сбоку. А чем баро… барон-от виноват, коли погода дурна? Ха-ха!..
Елочкин махнул рукой.
— А теперь шпортился! Лег перед войной германской в больницу. Так они, маята, возьми, да меня и вылечи. И лишились мужички здешние самого верного предсказателя. Раньше за болезнь в ругню меня брали, теперь — за здоровье. Ха-ха-ха!
И Карбышев смеялся, и Батуев, прекрасно знавший эту историю. Но всех веселее смеялся старик.
— Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Да мне на них, на здешних-то, плюнуть! В Неомышляевке-то у меня ни роду, ни племени, ни тычинки! Солдат ведь я. Панья матка бога! Это я — по-французскому. Когда в Польше с полком стоял, очень отлично выучился…
Старик говорил, расхаживая по избе, и время от времени с любопытством поглядывал на Карбышева. Гость тоже был подвижен, но не суетлив, и нравился хозяину обстоятельностью своей повадки. Вдруг подсев к Карбышеву, дядя Максим перешел на «ты».
— А что я скажу, сударь… Гляжу на тебя, вижу: ведь и ты, вроде как Степка мой, тоже из трудовиков, — ай нет? Человек ты трудистый, удумчивый. О нужном хлопочешь. Да и простой же ты человек! Вишь, и лик-то у тебя в шадринках — не из татаровей?
«Шадринками» дядя Максим называл по-уральски темные пятна на щеках Карбышева, действительно, похожие на неглубокие оспинки.
— Я у Аксена, — старик кивнул в сторону Батуева, — ни об чем спросить не могу. Он и сам-то не больно знает, да еще по дворянской своей вольности такого нанесет, что сложить негде. Зяблое семя из земли не торопится, — по положению. А у тебя спросить хочу.
— О чем?
— О большевиках.
— Спрашивай.
— Вот они теперь власть забрали, имеют ее, власть. А куда дальше стремятся? Чего достигают? И того им мало, и сего не вполне. Вот и война… Из-за чего она?
Карбышев порылся в нагрудном кармане гимнастерки и вытащил из пачки бумаг одну — папиросный листок, густо покрытый синим машинописным шрифтом. Он развернул листок. Сверху стояло: «Приказ войскам IV армии Восточного фронта от 31.1.1919 года за № 4019».
— Коли спрашиваешь, слушай: «Здесь, на фронте, решается судьба рабоче-крестьянской России; решается окончательно спор между трудом и капиталом. Разбитые внутри страны помещики и капиталисты еще держатся на окраинах, опираясь на помощь иностранных разбойников. Обманом и насилием, продажей родины иностранцам, предательством всех интересов родного народа они все еще мечтают задушить Советскую Россию и вернуть господство помещичьего кнута. Они надеются на силу голода, который выпал на долю центральных губерний, вследствие отторжения от России богатых хлебом окраин. Напрасные упования!»
Старик слушал с закрытыми глазами. Теперь он открыл их и прошептал восторженно:
— Прости нас, господи, в предпоследний раз! Ну, и голова! Так и вложил в душу!..
Долгий разговор подходил к концу.
— А мужики что думают? — спросил Карбышев, — все в одно? Или кто куда?
— Не все, не все, сударь, — тихо, с какой-то грустной значительностью проговорил старик, — нет, не все. У коих кармашек пухлей, те — супротив. Очень! Весьма! А наш брат, конечно, по-своему судит: кто поголей, побесштанней, эти — да. Эти прежнего терпеть не могут. К новому лепятся. Ведь тут как сказать? У меня лошадка дома одна-единая. Одна лошадь, а везет по-разному. Свое положу — везет да башкой махает. А случалось барское возить — с места не идет, шкуреха, еле из-под кнута дергает, — тяжело ей барское-то! Вот ведь как!
— Понятно! — засмеялся Карбышев, с удивлением замечая на лице Батуева неприязненную гримасу. — А кулаки, говоришь, на стенку лезут?
— У-у-у, не приведи, господи!
И дядя Максим уже совсем шепотом договорил:
— С места мне не сойти, коли не забунтуются! Факт!
* * *
В феврале был отбит натиск белых с подступов к Волге. Но натиски могли еще не раз повториться. И тогда Самарскому району предстояло бы выполнить свою роль полевой крепости с общим протяжением позиций на сто пятьдесят верст. От Нового Буяна и Заглядовки до Майтыги и Воскресенского на юге, от Ставрополя и Усы на западе до реки Самары на востоке, — все это был укрепленный район. С его огромной территории одно за другим выезжали советские учреждения, и население исчезало целыми деревнями. Карбышев был начальником инженеров района. Не проходило дня, чтобы Фрунзе не вызвал его к себе или не приехал на позиции сам, чтобы осмотреть новое укрепление, посоветоваться и приказать, — всегда аккуратный, всегда подтянутый и простой, совершенно простой. Много всяких начальников видел Карбышев, но этот человек был первым, которого он готов был признать за начальника без скидки на форму и чин, без надбавки на знаменитость, — начальником в небывало полном, существенном и, главное, новом смысле старого слова. Был у него и еще один, непосредственный и прямой начальник, которому он подчинялся с такими же увлечением и охотой. Это — комендант Самарского укрепленного района Куйбышев…
Если бы Карбышева спросили в те кипучие дни: «А где вы живете, товарищ?» — он бы не сразу ответил. Конечно, не в голой степи, не в случайно подвернувшейся избе, не на сеновале, — а где? Вероятно, в Самаре. По крайней мере Лидия Васильевна, несомненно, жила в Самаре. Сперва на Дворянской улице, а потом на Соборной площади в квартире с балконом. «Когда же она переехала?» — «Не знаю». — «А кто ее перевез?» — «Хм!..» Калейдоскоп жизни был так ярок, и шум ее так густ, что приглядеться, прислушаться положительно не хватало времени. А счастье зрело, росло в самарской квартирке с балконом. И радостью обжигалось сердце, стоило вспомнить о нем. Лидия Васильевна должна была сделаться матерью в самом начале лета…
Однако как бы ни был захвачен своей работой Карбышев, его прямой начальник был еще занятее. Политический комиссар и член Реввоенсовета Четвертой армии, комендант укрепленного района Куйбышев то и дело председательствовал на партийных конференциях и съездах Советов, в губисполкоме и горсовете, в ревтрибунале и на митингах в цирке «Олимп». Именно его избрали делегатом на Шестой Всероссийский съезд Советов, Партийно-политическим и административным обязанностям Куйбышева положительно не было счету, но он выполнял их все. Для его богатырской натуры не существовали ни перегородки между днем и ночью, ни время вообще, ни расстояния, ни трескучие морозы жестокой тогдашней зимы. То днем, то ночью сопровождал его Карбышев в объездах по отделам строительства, и везде, где они появлялись, работа горела. Окопы рылись в рост, колючка тянулась в три ряда, и во множестве сбивались блокгаузы. Старые степные курганы превращались в блиндажи для артиллерийских наблюдательных пунктов; перекрытые сверху накатником, строились блиндажи эти очень прочно.
Сильный и ловкий, ходит по позициям Куйбышев. Видит, как ерошат люди степную гладь, как тащат мешки с песком, с углем, с замерзшей в булыгу картошкой. Видит, от беспокойства дрожит; и вдруг летит тулуп с его плеч, лопаются петли на кожанке, сам Куйбышев взялся за дело, — тащит мешок за мешком. А потом — отдых в полуготовом блиндаже, у добела раскаленной жестяной «буржуйки», в жаре, духоте, тесноте, за кружкой нестерпимо горячего чая. Куйбышев и кожанку сбросил — сидит в гимнастерке, гладит усы, редкие под носом и густые к краям губ, — настоящие татарские усы.
— Белые? — говорит он, — на белой пыли белая черта. Вот и все!
Он упирает прямо в Карбышева свои большие серо-голубые глаза.
— Вот и вы натолкнулись на этот белый оттенок, когда рекогносцировали Волгу. Рассказываете: подал, дескать, рапорт, а толку нет. Я думаю, что Азанчеев подмял под себя ваш рапорт. Но дело не в том. Вопрос — как заставить? Это не значит — принудить. На моем, революционном языке заставить — это с умом подойти, разъяснить необходимость, убедить, раскрыть глаза. Вот как надо заставлять людей работать на революцию! И не следует путаться в словах…
Он слегка поежился, как бы стесняясь того, что пришло на язык. Но застенчивость и веселость жили в нем рядом. Он засмеялся и сказал:
— В детстве я все путал слова «караул» и «ура». Приду, бывало, в восторг и заору: «Караул!» Струшу чего-нибудь: «Ура!» Ха-ха-ха-ха… Давно это было, еще до Омска…
— Разве вы из тех мест, товарищ Куйбышев?
— Пожалуйста, не дивитесь: в девятьсот пятом году окончил полный курс Омского кадетского корпуса.
Мелодичный свист Карбышева неожиданно разнесся по блиндажу.
— Что это с вами?
— Ничего. Стало быть, мы — однокашники.
— Как так?
И тут начались счеты, справки, выкладки и догадки.
— Итого — я на восемь лет вас моложе…
— А корпус я кончил раньше вас на семь лет.
— Ну, конечно, так и выходит: пока вы доучивались в Питере да гнули службу на Дальнем Востоке, я околачивался на кадетской скамье. Но заметьте: еще мальчишкой, с девятьсот четвертого, примкнул к большевикам. Сунулся после корпуса в Военно-медицинскую академию… Выгнали за политику… Отец мой был полковником. Так взялись, что и по нему пришлось. Очень за меня тогда взялись, очень…
Куйбышев неслышно шевелил полными губами, будто высчитывал что-то.
— С пятого по шестнадцатый восемь арестов — в Омске, Томске, Питере, Самаре. Судили три раза. А ссылали четырежды — в Каинск, Нарым, под Иркутск и в Туруханск. Биография? А?..
Вскоре после памятного разговора с Куйбышевым приблизительно в тех же местах, опять в блиндаже и у раскаленной железной печурки, довелось Карбышеву отогреть заехавшего на позиции Азанчеева. Леонид Владимирович с кем-то неудачно для себя сцепился в штабе фронта и был оттуда довольно ловко «спущен» в штарм Четвертой. Зато здесь твердо стал на ноги, сразу захватив роль всезнайки и эрудита. Да и по должности оказался ближайшим к командарму лицом. Одно время ему мерещилось, что гражданская война будет чем-то вроде церемониального марша. Красноармейцы наденут на себя венки, возьмут в руки трубы и литавры, запоют, зашагают, и все вокруг рушится и падет. Но постепенно выяснилось нечто совсем другое. И это другое ужасно не нравилось Азанчееву. Одно дело лезть в огонь под Седлиской, — то было для него дело свое, кровное, близкое, многообещавшее и даже выполнившее кое-что из обещанного, — белый крестик Георгия, генеральство… А тут? Что это такое? Мороз, голодовка, коклюш у ребенка, истерики жены, совершенная беспросветность в будущем, какие-то дурацкие карьерные просчеты, — и для чего все это? Зачем? Почему?..
Гость и хозяин сидели возле «буржуйки», молча наблюдая, как огнистые зайчики прыгали на ее оранжевых боках. Леонид Владимирович был, как теперь это с ним часто случалось, в самом пессимистическом, почти подавленном настроении духа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110