А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Ну, когда так, когда вы этакий завзятый революционер, тогда почему же вы в белой, а вовсе не в Красной Армии воевали?
— Разве в белой не было революционеров? Там эс-эры были, они царским правительством преследовались даже больше, чем большевики. Анархисты были.
— Ну вы, положим, на эс-эра непохожи. Совершенно! — как показалось Корнилову, даже с некоторым сожалением произнес УУР.
— Нет. Непохож. Совершенно.
— Тогда — кто же вы?
— Я был, я старался быть беспартийным революционером.
— Ага! Потому-то вы и не отвечали ни перед кем за свои по ступки!
— Старался отвечать перед самим собою. Перед своей со вестью! — тихо-тихо, а все же сказал Корнилов.
— Перед своей? Она у вас есть — своя-то? Совести народа у вас нет, а своя собственная — она теоретическая: подходит под какую-то теорию, значит, есть, не подходит, значит, нет ее и даже не должно быть! Еще и еще: вы все были за революцию, все призывали к ней, а началось — все интеллигенты разбежались по разным теориям и ну бить народ народом же, и ну бить себя самими же собою! Да как же вы могли призывать народ к революции, когда сами не знали, что это такое?! Когда между собой не могли договориться — что это такое? Договорились бы между собой, а тогда и призывали бы, никак не раньше! А ежели вы стали призывать раньше того, то вот вам и результат: гражданская война— и вы, теоретики и философы, свою задачу перекладываете опять же на плечи народа: пусть он сам оружием и кровью своей решает, что такое революция, какой она должна быть, кто в ней прав, а кто — виноват?! Это — совесть?! Да? Я вам, философу, так скажу: последним нашим совестливым, то есть истинным интеллигентом был все-таки Лев Толстой — он всю совесть соединить в одно мечтал, сколотить ее, соединить ее в веру, потому он и был созидателем совести. Ну а после него совершенно уже другое пошло, интеллигенты совершали работу только разрушительную, когда начали растаскивать понятия совести по самым разным теориям!
— Да вам-то, гражданин следователь, кто дал право за народ и от его имени говорить? Вы, верно, какой-нибудь дьячков сын, так по этой причине уже считаете себя народом? Нет, позвольте, я многих-многих интеллигентов встречал, которые больше были народом, чем вы! Уж это точно—больше!
УУР замолк, сделался сердитым, злым даже, и вдруг спросил:
— Когда вы были в последний раз в Самаре? Гражданин Корнилов?
Корнилов долго-долго не отвечал, не мог собраться с мыслями. Наконец ответил:
— В Самаре, в последний раз... в августе тысяча девятьсот тринадцатого года. За год до войны.
— По причине? По какой причине были?
— Навещал отца.
— Навещали отца... Кем он был? Ваш отец?
— Он был адвокатом.
— Адвокатом... Примечательно! А в каком году отец переехал в Саратов и стал инженером? И основал в Саратове техническое акционерное общество «Волга»?
— Когда я навещал отца в Самаре, он говорил мне, что намерен основать в Саратове строительное общество.
— Способным человеком был ваш отец: адвокат, юрист, а встал во главе технического общества! — Способным, действительно очень способным человеком он был, я никогда в этом не сомневался. К тому же, знаете ли, филологи, историки, а юристы — особенно — в те времена часто возглавляли коммерческие и технические предприятия. Да хотя бы и Витте Сергей Юльевич! Министр путей сообщения, министр финансов, председатель комитета министров, даже «эру Витте» создал в политике, а ведь по образованию — математик, вот кто!
Корнилова потряхивала дрожь, но он, напрягая память, все пытался увести разговор куда-нибудь в сторону. Вот он и подумал,— может, Витте поможет?
— Это вы — к чему? — спросил УУР.
— Это я вообще.
— Ах, вообще! Вот, значит, кто вам по сию пору не дает покоя — Витте! Немец! Немец, да такой, который хвастался, что ничего немецкого не знает — ни религии, ни одного слова по-немецки, ни даже своей родословной. Что верно, то верно, немецкое-то он все предал, но и русским от этого не стал, был ублюдком и умер ублюдком. Взятки брал чудовищные. Управлял Юго-Западной сетью железных дорог, так жалованье имел пятьдесят тысяч годовых, а стал директором департамента — восемь только, вот и наверстывал. Вас именно эта деятельность господина Витте интересует? Она? Впрочем — о чем это я? Да кто из царских прихвостней и лизоблюдов когда-нибудь не воровал? Смешно!
Так или иначе, но Витте не помог, Корнилов вспомнил историка Ключевского:
— «В половине девятнадцатого века русское дворянство было пристроено к чиновничеству и страна стала управляться не аристократией, не демократией, а бюрократией, лишенной всякого социального облика». Помните? Ключевский? Отсюда, от этой бюрократии, появился и Витте.
— Ну, положим,— обиделся за Ключевского УУР,— положим, Василий Осипович шел дальше, гораздо дальше: «Народ становится исторической и политической личностью, приобретает национальный характер и сознание своего мирового значения только в государстве, а государство это есть верховная власть, народ, закон и общее благо!» Витте, конечно, так же, как и вы, народ не понимал, только вы по-разному не понимаете. Витте думал, будто народ — это рабочая сила, без которой государство, к сожалению, обойтись не может, если же обойдется когда-ни будь, ну, хотя бы с помощью той же самой техники и науки, так это будет отлично, прелестно будет — и государство, и государственность достигнут своего идеала. Вы же думали, и даже возводили в прекрасную мечту, чтобы народ обрел народовластие. Вы, разумеется, так полагали?
^ Разумеется! — подтвердил Корнилов, а УУР этому подтверждению обрадовался и даже прихлопнул в ладоши:
— Ну вот, ну вот — разумеется! — Потом он посерьезнел, у него переход от серьезности к чему-то детскому и обратно происходил так явственно, что за этим интересно было наблюдать по глазам, по губам, по складкам на щеках. Очень серьезный, УУР сказал: — А народу совершенно не нужно народовластие. Совершенно! Ему его навязывают различными ухищрениями, но это уже другое дело! Вас это удивляет?
— Что скажете дальше?
— Дальше! А вот: народ наш всегда искал справедливой власти над собой, но собственной власти не искал никогда! Он потому и народ, что не властвует, в этом его отличие от всех других сословий и природа его организма. Нарушьте природу, сделайте в деревне каждого десятого служащим от государства — конец народу! Вы, наверное, знаете — есть и всегда будут люди, им собственная власть противнее посторонней, вот они-то и есть народ, независимо даже от образованности и от сословности. Конечно, государственные умы, Михаилы Ломоносовы, должны из народа выходить, коли они в нем неизбежно нарождаются, но даже и они не все имеют нравственное право очаги свои покидать, уходить в столицы, они и в народном самоуправлении должны быть! Через эти самоуправления народ свои собственные улаживает дела, и общается повседневно с высшей властью, и обращается к ней за помощью, когда дело того требует, и сам требует и бунтует, когда до этого доходит, чтобы власть ушла прочь, ежели она перестала соответствовать своему народу. Вот так! Вот еще объясняют мне нынче: народ—явление социальное! Я согласен, но это же самое простенькое дело, так вопрос представить, потому что народ — это источник истории и духовности, создатель слова, дела, мысли и земного обычая жизни! Он источник всего этого, он и хранитель, а в осознании этого предназначения он и сам-то сохраняется и существует, а без этого становится просто-напросто населением! Потребуется — он в жертву самого себя принесет, это он может, но кому принесет-то? Власти какой-нибудь? Теории какой-нибудь? Нет и нет — он принесет себя в жертву самому же себе, ради продолжения своей жизни. Жертвуя собой, он знает, что он почти весь погибнет в жертве, почти весь — никогда, а из остатка, хотя бы малого, он возродится снова и снова! Власти приходили и уходили, государства — тоже, религии — тоже, а народы сохранялись, они-то и сохранили человечество! Теперь, ну теперь другое время, и человечеству надо сохранить народы, опять-таки ради собственного сохранения, и нынешние культуры, и науки и философии этому бы и должны служить, но они, вместо того, из наук становятся специальностями, а народы для них — подопытные кролики: «Давайте,— говорят самые разные теоретики и деятели,— давайте вот с этим народом сделаем вот такой опыт, а с этим вот этакий!» А ведь опыт уже есть, уже известно, что значит человечество без народов, но с властью: Северные Американские Соединенные Штаты! Они с чего начали-то? С власти без народности начали, истребив индейцев. Чем продолжили? Властью продолжили, доставив себе африканских рабов, сделавшись рабовладельцами. Ну вот, ну и где же там у них духовность? Или хотя бы истинная боль за ее отсутствие? Страдание из-за того, что нету ее? Мечта о ней, что вот-вот она наступит? Ничего этого, никакого страдания, наоборот, гордость собою, какой нигде в мире! Значит — погибнут! Многих погубят, так же, как индейцев погубили, но и сами погибнут тоже, Вильсон их не спасет, если уж Фенимор Купер не спас!
Когда УУР пускался в рассуждения, Корнилова почти оставляло чувство опасности, ему становилось интересно, сперва — слегка, потом все больше и больше, и теперь он спросил:
— Значит, вы за народность и против умозрительных, как вы их называете, теорий? Иначе говоря, вы анархист, весь в Бакунина, и всякая общественная организация, хотя бы и народная, вам претит, вы ее боитесь как огня! Тогда каким же образом вы хотите добиться справедливости? Вы ведь и сами-то тоже ужас как теоретичны! И геометричны! Только ваша теория состоит в отрицании теорий — вот и все!
— Я?! Ну, если вы так говорите, значит, вы даром что натурфилософ, а к природе, а к земле, а к природе и к людям — глухи и слепы! Да неужели вы не слыхивали всего этого, что я говорю, не от меня, а от них же — от природы и от людей? Не знаете, что когда людям хорошо на душе, так они о власти и всяких там государственных устройствах и говорить-то избегают?! Не замечали, что чем лучше и чище человек, тем он больше этого избегает?
— Но ведь эту вашу теорию, эту вашу естественность в жизнь-то воплотить нельзя? Никак?
— Никак. Конечно, никак...
Корнилов удивился. Посмотрел на УУР, на сосредоточенное и воодушевленное беседой его лицо и удивился еще больше.
— Тогда зачем же она вам, ваша теория? Все ваши рассуждения?
— Ну да, ну да, я вас понял — это у вас, у интеллигентов, заведено: чуть что, чуть какая теория завелась — давай ее воплощать! Еще и неизвестно, как и каким образом,— но обязательно воплощать! Это, наверное, потому, что сами-то вы — сословие молодое, даже младенческое, что мысль у вас богатая, но не сильная еще, совсем не то что народная мысль. А вот народ, тот никогда не торопился воплощать, он только все окружающее к мысли своей примеривал и с помощью ее определял — вот это в жизни правильно, а вот это не так и неправильно, но чтобы мысль свою, свой идеал он завтра же, сегодня же кинулся воплощать в жизнь — нет, он с этим не торопился веками. Может, и тысячелетиями. В этом его мудрость...
— И вы лично так же?
— И я лично так же! Живу я каждый день и каждый день о самых разных предметах и людях думаю. Как именно думаю-то? А вот: «Это хорошо, потому что соответствует моей главной, и даже не только моей собственной, но и — верю, искренне и до глубины души верю и чувствую,— но и народной мысли и убеждению», а когда так — я радуюсь! Знаете опять же, как я радуюсь? Вы догадывались когда-нибудь либо нет, как птичка радуется, когда поет? Ну, а когда что в жизни совсем не так, совсем не подходит к той мысли, претит и даже угнетает ее, тогда мне огорчительно — слов нет! Зачем далеко ходить, как вгляжусь в вас внимательно — слов нет! Ведь, скажу я вам, да вы и сами это знаете,— мы ведь с вами почти что друзья! Знаете? Об этом?
Корнилов кивнул — да! Знает!
— Ну вот, ну вот! Мои бы мысли да ваши бы мысли — да вместе, в одно бы! А? Вот бы сложилась мысль? Красота бы получилась бы! А? Догадываетесь?
Корнилов кивнул — да! Догадывается!
— И ведь для народа-то, для других-то людей, как бы это было полезно — понимаете? А?
Корнилов кивнул — да! Понимает!
— А как на самом-то деле происходит? А? На самом-то деле почти что друзья — они часто хуже врагов. Очень часто!
— Так вам это, может быть, только кажется, а на самом деле мы думаем с вами недалеко друг от друга?!
— Далеко-о-о! Так далеко, что едва видим друг друга! Вы — как? Вы от мысли к мысли всю жизнь думали, а я? Я от цветочка какого-нибудь — к мысли, от борозды пашенной — к мысли, от разговора с мужиком или с бабой на свадьбе или на погосте — к мысли. А впрочем, не знаю — мысли это мои или жизненное мое ощущение? Вот какая между нами большая, какая поучительная разница? Но, несмотря на разницу, я бы и еще и еще поговорил, ведь в некоторых интеллигентах действительно — что хорошо? Они к чужим словам любознательны и вот елущвют, не перебивая. У нас, у простонародья, такого терпения нет, а мне эта любознательность и всегда-то была по душе, и я, верите ли, интеллигентных собеседников всегда искал, уважал не столько потому, чтобы послушать их, сколько — чтобы они меня, не перебивая, послушали бы. Всегда так, ей-богу, а нынче, перед тем как я навсегда оставлю юридическую деятельность, так мне ваше внимание тем более необходимо. И я бы еще говорил бы и говорил, мне не мешает, что я — следователь, а вы — подследственный, но мне истинно мешают некоторые подозрения в отношении вас...
— Подозрения? Но они же могут и не подтвердиться! Это еще надо выяснить!
— Надо, надо! Скажите, Петр Николаевич, когда вы познакомились с гражданкой Евгенией Владимировной Ковалевской?
Не то чтобы Корнилов этого вопроса не ждал — ждал давно. Они давно с Евгенией условились, как и что отвечать, если кого-нибудь из них будут на этот счет спрашивать, все было продумано ими до подробностей, но в том-то и дело, что УУР в своих вопросах следовал тому именно порядку, который Корнилов давно определил как самый трудный, самый опасный для него порядок.
Таких вопросов, давно определил он, было три:
о наследовании имущества Корниловым акционерного общества «Волга» — когда, при каких обстоятельствах?
о Евгении Владимировне — где, когда, почему, каким образом?
о службе Корнилова в белой армии — где, когда, кем? Кем служил?
Последнего вопроса пока еще не возникало, но он возникнет вот-вот, не мог не возникнуть.
Подробности УУР пока не выяснял, до конца свои вопросы не доводил, в протокол ничего не записывал, тем очевиднее становилось, что все это он откладывал на будущее, а сейчас как бы только составлял программу допроса. И очень точно он ее составлял!
Корнилов ответил, что встретил Евгению Владимировну в семнадцатом году, на фронте. Когда его легко ранило в левую руку. Вот сюда, здесь и сейчас остался след пулевого ранения. Его ранило, а сестра милосердия Ковалевская рану перевязывала. Ну, и... УУР спросил:
— И на несколько лет вы расстались с Ковалевской, а когда вышли из лагеря белых офицеров, ее нашли, приехали к ней в город Аул. Так?
— Совершенно верно.
— Каким образом вы ее нашли? Переписывались? Во время ражданской войны?
— Нет. Не переписывался.
— Тогда — как же?
— Совершенно случайно. Мне указал ее адрес сосед по нарам в офицерском лагере.
— Ваш товарищ?
— Сосед по нарам.
— Фамилия товарища?
— Очень похожа на мою: Кормилов.
— Имя-отчество Кормилова?
— Там мы знали друг друга только по фамилиям.
— Он жив, Кормилов?
— Наверное, нет. Когда я выходил из лагеря, он был в тяжелом состоянии — сыпняк.
— Сыпняк... А ведь Ковалевская — необыкновенная женщина. Русская, скажу я вам, женщина. Может, во всем свете таких больше нигде и нет, только в России? Я-то ее знаю, в госпитале у нее лежал.
Корнилов промолчал.
— Когда вы расстались? Почему расстались? Снова было молчание.
— Не могу настаивать, но ежели ответите, буду признателен: была же причина, не просто же так расстались?
— Ковалевская не хотела, чтобы я был нэпманом, владельцем «Буровой конторы».
— Вот как! — воскликнул УУР.— Она догадывалась, она как знала, что вы не выдержите, откажетесь от «Конторы»! Как знала! Странно: вы перестали быть нэпманом, струсили, а она все равно уехала из Аула?
— Мы не смогли восстановить прежние отношения.
— Куда уехала Ковалевская?
— Мне это неизвестно.
УУР сочувственно задумался, и в паузе вот что случилось: папочки явились. Оба! Оба-два Константиновича, Василий и Николай Корниловы, один курносенький, в пенсне и, кажется, с веснушками, у другого на сухощавом лице ястребиный нос, один — адвокат, другой — инженер путей сообщения. Оба отнеслись к сыночку участливо: «Мы тебя не выдадим!» Оба полагали, что, если они явились в критический момент, заявили о своей моральной поддержке,— значит, дело в шляпе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54