А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сегодня. Как скажешь. Перезвони мне, пожалуйста. Ну, пожааааалуйста».
Как говорится, то густо, то пусто. Я ей перезвоню, но сначала я позвоню Криссе. Плюхаюсь на свой пыльный зеленый диван и набираю номер.
Она говорит:
— Алло.
— Тру-ля-ля…
— И что ты по этому поводу думаешь, Билли?
— Я пока ничего не думаю. Думать я буду потом. А пока я хочу просто … прыгать и хлопать в ладоши. А ты хочешь прыгать и хлопать в ладоши?
— Ну, предложение хорошее.
— Теперь я признаюсь: я уже начал впадать в отчаяние и терять веру. А это — как раз то, что нужно. Надо отдать Джеку должное, он умеет порадовать.
— Он — просто гений, хотя я его ненавижу. Он тебе говорил про деньги?
— Ну так, в общих чертах. Но ты все равно расскажи.
— Нам обоим… то есть, каждому… он платит по пятьдесят долларов в день. Это вроде как суточные на текущие расходы. И еще он дает нам свою кредитку на бензин и мотели.
— Господи… и при этом предполагается, что мы еще будем работать?
— Ну да, — смеется она.
— Ну, насколько я понял, все, что мы будем делать в поездке — это и будет работой. Он хочет, чтобы мы просто… ехали и записывали свои впечатления. Настоящая работа начнется потом, правильно?
— Да, наверное… то есть, твоя работа. Я буду фотографировать.
— Ну, а я вести записи. Записывать все, что будет происходить. Он мне сказал: смотри, подмечай, ищи. Но я так и не понял, чего конкретно нам надо искать? Ты не знаешь?
— А он тебе не сказал?
— Только так, в общем. Ничего конкретного.
— Ну, наверное, он целиком полагается на тебя.
— Замечательно. Слушай, Крисса. Нам надо все это обсудить. Могу я сегодня к тебе заглянуть, ближе к вечеру?
— Приходи. Я весь день дома.
— Хорошо. Я, наверное, приду в восемь — в девять. Нормально?
— Ну, да.
— Тогда до вечера.
— Хорошо.
— Ну, пока.
* * *
Мммммм. Мысли по-прежнему скачут и путаются. Восторг отупляет. Ладно. Мередит меня остудит.
Скрипучий голос: Я исследую собственные настроения. Я. Исследователь. Наблюдатель. Я сам. Я их исследую под микроскопом. Но похоже… там ничего нету… и я… отмеряю дозы… сексуального возбуждения и легкого наркотического опьянения… чтобы обрести телесную плотность, чтобы стать видимым, но при этом не потревожить мое восприимчивое существо. Вот он я — корчусь на стеклышке под микроскопом. Под воздействием и впечатлением собственноручных трудов. Хотя, может быть, это не я потрудился, а сам Господь Бог. Отсюда следует: я — ничто, и я — Бог… Как я дошел до такого.
Ладно, забей.
Мередит меня остудит.
В маленьком тесном мирке сомнительных ночных клубов, где я добываю себе средства к существованию, почти все девушки — из той породы, которые только и ждут, когда ты их унизишь и злоупотребишь их доверием. Твоя привлекательность как музыканта и как мужика изменяется у этих девиц той свободой, с которой ты их используешь. И в то же время они благодарны за малейшее проявление доброты, но только пока доброта — исключение из правила. Рок-н-ролльщики — те же сутенеры. Они тоже живут за счет неустроенных молоденьких девочек, которые согласны платить тебе деньги, лишь бы быть рядом с тобой.
В первый раз Мерри мне позвонила года три-четыре назад. Ей тогда было четырнадцать. Она очень старалась, чтобы ее голос в трубке звучал учтиво, и обходительно, и «по-взрослому». Сказала, что хочет взять у меня интервью для школьной газеты; но она слишком много смеялась и выдавала двусмысленные обещания с явным намеком на непристойность. На самом деле, мы сразу прониклись друг к другу. Как Джоан Кроуфорд и Джордж Сандерс. В первый раз она привела с собой подругу, но потом приходила уже одна.
Мередит — пухленькая, скороспелая чернокожая школьница, развитая не по годам. Хорошенькая и до чертиков соблазнительная в своей короткой клетчатой юбке, высоких гольфах и накрахмаленной белой блузке. Как только уроки кончаются, и Мерри выходит из школы, она сразу расстегивает пуговицы на блузке ниже лифчика.
Она делает для меня все. Она даже придумала способ, как избавить меня от моих вечных дурацких: «а дай мне десятку „взаймы“». Она сказала, что хочет брать у меня уроки, и согласна платить десять долларов за урок: она будет пытаться довести меня до оргазма руками и ртом, а я буду критиковать ее технику. Я сажусь на диван, раздвигаю ноги, и она опускается на колени у меня между ног. Она называет меня Учителем. К сожалению, за все эти годы ее техника лучше не стала. Несмотря на мою конструктивную критику. Когда она пытается мне отсосать, это напоминает мне, как я в детстве пускал себе на лобок живых мышек, чтобы они там побегали.
Так что я ей звоню.
И она приходит.
Она щебечет и тянет гласные. Она говорит со мной в том кокетливом заговорщеском стиле, который, на самом деле, такой же ломкий и хрупкий, как старая кинопленка. Она вся — робкий, застенчивый секс и досужие слухи о знаменитостях и музыкантах. Меня это бесит — как-то все это жалко и мелко, — но я обращаю свое раздражение в насмешливую холодность, и ей это нравится, она упивается этой моей язвительностью, достигает новых глубин своего драгоценного самоуничижения ради меня. На самом деле, мне самому очень не нравится, как я с ней обращаюсь, но мы продолжаем встречаться. Потому что она — это все, что мне нужно.
Мы предаемся разврату в гостиной и спальне. Пыльные окна — в подтеках грязи, словно в корке экземы, но навязчивый свет все равно проникает в комнату мутными сумрачными лучами, фиксируя наши движения в серии последовательных стоп-кадров, застывших в мертвом ритуале, словно мы с ней две фигуры из тусклой бронзы, в бледно зеленом налете патины, который пачкает руки. Словно мы — недозрелые полулюди, отпочковавшиеся от мебели или от стен, но так и застрявшие на полпути. Сон становится явью. Но ее влагалище такое розовое и мягкое, такое влажное и текучее; а мой член — истощенный, огромный, — пронзает его во вместилище из ее шоколадной кожи. Подлинная валентинка в человечьем пространстве.
Меня всегда поражала ее способность преломлять мои словесные оскорбления своими несколько неуклюжими, но неукротимо настойчивыми потугами на остроумные ответные реплики, равно как и способность безропотно принимать и даже находить удовольствие в том, как я ее беззастенчиво оскорбляю в сексе. Зато ее притязания на обладание некоей печальной — из третьих рук — искушенностью удручают и бесят, и ее настоящая жизнь неожиданно поднимается из потаенных глубин человеческого естества, и неловкий писатель превращается в самодовольного идиота, а его повествование — в искусственный и гротескный текст. Исключение составляют только очень толковые парни, которые знают, на что следует обратить внимание. Типа меня.
Пора помолиться.
* * *
Одна из приятностей моего состояния — полная отстраненность, дающая безупречное чувство времени. Я говорю ей, что пора уходить, и она уходит.
* * *
Репетиция в семь. Сейчас — почти шесть. На самом деле, меня жутко ломает куда-то идти. Надо позвонить Джиму. Джим — единственный из всей команды, за кого я еще чувствую что-то вроде ответственности.
— Слушай, Копли, — ною я в трубку. — Я так устал.
— Так что, на репу тебя не ждать?
— Я этого не говорил.
— Скажем так: за твоими отчаянными стенаниями мне послышалось столь же отчаянное желание отменить сегодняшнюю репетицию.
— Какой ты у нас проницательный. Может быть, ты и прав. Наверное, мне действительно стоило бы уделять больше внимания своим потаённым чувствам. Есть возражения?
— Как я могу упустить возможность остаться дома и осквернить твой труп, пусть даже мысленно?
— Ты не сердишься?
— А ты догадайся.
— А я тупой.
— Слушай, у меня есть, чем заняться. Или, может быть, я позвоню Стиву Баторсу и приглашу его в студию, раз ты сегодня не можешь.
Я смеюсь.
— Копли, ты такой юморист. Знаешь, ко мне приходила Мерри. Только-только ушла. Ты же знаешь, о ком я?
— Твоя маленькая ученица?
— Ага…
— Не удивительно, что ты вымотался.
— И знаешь, что она у меня спросила? Она спросила, а правда, что ты однажды «случайно» убил одну десятилетнюю девочку.
— Что?!
— Честное слово. Не знаю, откуда она это взяла. Может быть, из твоих разговоров за сценой. Ты иногда такого наговоришь… В общем, я расхохотался, а Мерри просто сидела и таращилась на меня своими большими, немного испуганными глазами. Знаешь, иногда она меня беспокоит.
— Ну да, когда ты не занят, впиндюривая свою штуку ей в прямую кишку.
— Слушай… не надо. Она очень славная девочка.
— Ну да, очень славная девочка, а когда ты кончаешь, ты просто сдуваешь ее и убираешь в шкаф.
— Я ей сказал, что это убийство было не совсем «случайно».
— Что?! Ты ей сказал?! Ты, правда, сказал?! Да, с тебя станется. Но я же знаю, что ты ничего такого не говорил. Правда?..
— Неа.
— Ладно, ты будешь на репетиции или нет?
— Э… пусть решает судьба. Ты позвони Тому и Ларри, а я позвоню Марку, и если они еще не ушли, тогда мы ее отменяем. Следующая репетиция в четверг.
— Ладно.
Ребята еще не ушли, и все получилось, как я хотел.
5
Я не стал говорить ему о поездке, потому что он бы взбесился и стал бы кричать, что я пренебрегаю группой, бросаю их и все такое. Группа, надо сказать, какая-то убогонькая. Она мне давно уже неинтересна. Я — ее лидер, это моя команда, но я не считаю ее своим основным занятием. Я маскирую свое равнодушие непробиваемым пессимизмом и отвращением к жизни в целом — в этом мы с Копли вполне солидарны, но его не так-то легко провести. Еще немножко — и он меня точно раскусит. Но, как бы там ни было, ему придется мириться с моими решениями, потому что, если он не захочет мириться с моими решениями, это, как говорится, его проблемы.
Теперь у меня есть пара свободных часов до встречи с Криссой. И это хорошо. Я люблю быть один под джанком. Когда вмажешься, всегда есть, чем заняться. Джанк — как оргазм, растянутый во времени. Хочется просто отдаться на волю этих густых, мягких волн сверкающего наслаждения, которое исходит, как нежная ласка, откуда-то изнутри, и веки наливаются тяжестью, и иногда с губ срываются тихие стоны, эротические шумы в окружающей тишине. Все постороннее раздражает — все, что отвлекает; все, что требует внимания. Когда я под джанком, я даже на телефон почти не отвечаю.
А потом, разумеется, выясняется: то, что тебе нужно больше всего, для тебя это вредно. Я не соврал Джеку. То есть, конечно, соврал, но отчасти: я честно пытался преодолеть свою пагубную привычку. Бросал несколько раз за последний год. Но продержался максимум — три дня. Три дня — это уже достижение. Это надо отметить. А единственный способ отметить — это вмазаться и улететь.
По большей части, я лишь притворяюсь, что со мной ничего страшного не происходит, и что я сам выбираю такую жизнь. В конце концов, я всегда в том состоянии, когда еще две недели — и все будет отлично. А теперь, когда на горизонте маячит новый проект, я вот что думаю: надо достать метадон, сняться с герыча и заняться работой. И пусть работа меня исцелит.
* * *
Беру записную книжку, внезапно захваченный мыслью о воспоминаниях, что посетили меня на улице по дороге к «Грамерси-Парку».
Воспоминания лучше, чем жизнь. Поэтому я живу только воспоминаниями. Начинаю ценить то, что было, лишь по прошествии времени. Свои решения я принимаю, как правило, исходя из того, о чем мне потом будет приятно вспоминать. Это — лучшие мои творения: весь этот текучий и многомерный лабиринт переживаний минус страх и неуверенность, или со страхом и неуверенностью, но преобразованными во что-то другое. Потому что все уже кончилось. Я их придумал и пережил, и они заключают меня в себе. Как будто опыт и переживания — это темная мастерская хаоса, где штампуются эти крошечные бесконечные самоцветы. Каждый — поэт своих воспоминаний. Хорошо, когда что-то кончается, и остается лишь воспоминание. Но, как и самые лучшие стихотворения, они остаются всегда незаконченными, потому что со временем, в новом свете, они обретают другие значения. Может быть, все наши воспоминания заложены в нас изначально; они извергаются, и ветвятся, соединяются в фантастические узоры, — но если как следует постараться, то можно проследить за каждым отдельным воспоминанием вплоть до самого начала. Может быть, самые лучшие воспоминания всегда одинаковы: воспоминания о том, как ты родился на свет. Или о том, как ты умер, или я даже не знаю, о чем.
Воспоминания, что нахлынули на меня в тот вечер, родились из весны и погоды. Излились, как секреция этого запутанного клубка. Я вспоминал о том, как мне было девятнадцать, и я все еще чувствовал себя новорожденным в Нижнем Ист-Сайде, со своим другом Миком. Мы тогда были в Нью-Йорке совсем одни, иммигранты из захолустья, в полном смятении от собственной, пока неизвестной и нам самим гениальности. Вдохновенная, воспаленная энергия то захлестывала нас с головой, то вгоняла в тоску и апатию. Но к концу зимы все эти муки и корчи как-то сами собой утихли — как раз в тот день, когда ты в первый раз после долгой зимы распахиваешь все окна настежь и вдруг веришь, что для тебя нет ничего невозможного. Нет, это было, скорее, предчувствие веры, что для тебя нет ничего не возможного. Ощущение, что тебе ничего не нужно. Потому что у тебя уже все есть. Вот оно — перед тобой. Подойди и возьми. Тебе даже делать ничего не надо. Все уже готово. Мечта сбылась. Сон стал явью.
Начало весны всегда возвращает меня в те годы — конкретно в то место, конкретно к тому человеку. Пронзительное ощущение, что я иду по второй авеню мимо церкви Святого Марка, где-нибудь в 1971-ом году, под голубым небом, в один из тех самых первых дней, когда уже можно выйти на улицу без зимнего пальто, может быть, я направляюсь в книжный на Сент-Марк— Плейс, и я улыбаюсь, и смотрю вверх, на небо, и махаю руками, и мне все равно, что подумают обо мне окружающие — я полностью раскрепощен. Однажды мы с Миком почти полдня опыляли счетчики парковки на Восьмой стрит. Мы выписывали между ними восьмерки, хлопали руками, согнутыми в локтях, жужжали и терлись щеками о каждый столб. Или шатались с ним целыми днями по пыльным букинистическим лавкам на Четвертой авеню — искали французских поэтов среди старых потрепанных книг. Или просто сидели в своей пустой белой комнате на Одиннадцатой стрит, где мы проводили почти все время: подкалывали друг друга, слушали музыку, читали, писали, иногда даже жгли ароматические палочки, и ветер слегка раздувал занавески. Мы тогда были захвачены тем безымянным раздражающим беспокойством, которое ощущалось почти как безумие, и подчас действительно выливалось в безумные поступки. Например, когда мы выкинули из окна пятого этажа старый испорченный холодильник, который хозяин квартиры не собирался чинить. Или те скандальные стихи, которые мы писали на пару.
В тот вечер, ранней весной в Нью-Йорке я вспоминал то безумное время, и испытывал жгучую благодарность, что у меня в жизни такое было. Было, но не прошло. И никогда не пройдет. Как и все остальное, что было, оно навсегда останется со мной. И не важно, что я над собой творю — скоро все это станет воспоминанием, а воспоминания лучше, чем жизнь.
* * *
Уже смеркается. Надо принять ванну и собираться к Криссе. Иду на кухню, включаю воду. Кх, кх, гррр: кран надсадно выкашливает порции ржавой воды, потом вода извергается мощной струей и постепенно становится прозрачной. Как в большинстве квартир в многоквартирных домах в Нижнем Ист-Сайде, ванна у меня стоит на кухне. Потому что, когда эти дома только строились, в них вообще не было ванн, только раковины, а потом, когда здесь начали устанавливать ванны и унитазы, для них нашлось место только в крошечных кухнях. В общем, раковина, унитаз и ванна сосредоточены у водопроводной трубы у стены прямо напротив входной двери. Большое окно над раковиной выходит в тот же колодец между домами, куда выходит и окно гостиной. Вот ведь гадство, опять нет горячей воды. Мудацкий домовладелец. Нагреть, что ли, воду в кастрюльке? Или забить? Я еще не такой грязный. Я расстегиваю пару пуговиц на рубашке, снимаю ее через голову, наклоняюсь над ванной, умываю лицо и шею чуть теплой водичкой, беру мочалку и протираю подмышки, потом снимаю штаны, полощу под струей свой член, мою задницу — на тот случай, если Криссу вдруг пробьет на сантименты или ей просто захочется хуя. На самом деле, мне как-то жалко смывать с себя последние напоминания о Мерри. Мне нравится запах, хотя я не люблю, когда на мне остаются липкие пятна. И теперь, когда я смываю под краном ее секреции — и особенно, если учесть, из каких именно соображений, — у меня возникает неприятное чувство, как будто я оскорбляю кого-то, кто только что умер. Или как будто я — проститутка. Интересно, а что она сейчас делает. В эти мгновения. Но мне не хочется думать над этим вопросом. Я — шлюха. Нет. Она — шлюха. Никто из нас: ни она, и ни я. Мы оба.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22