А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сиди и не рыпайся, хватит с тебя твоих забот. Магазины, где не можешь ничего купить, кино, куда не можешь пойти, кафе для тех, у кого есть деньги, музеи для тех, кто прилично одет, квартиры для всех, только не для тебя, власти — чтобы над тобой измываться, — нет уж, лучше не рыпаться. Но он все же радуется, вступив на знакомую лестницу, ведущую в контору и квартиру Гейльбута. Ведь сейчас почти шесть, Овечка, наверное, уже дома, и с Малышом, наверное, ничего не случилось…
Он нажимает кнопку звонка.
Ему открывает девушка, очень хорошенькая, молоденькая девушка в чесучовой блузке. Месяц назад ее здесь не было.
— Что вам угодно?
— Я хотел бы видеть господина Гейльбута. Моя фамилия Пиннеберг. — И, так как молоденькая девушка медлит, очень сердито: — Я друг господина Гейльбута.
— Пожалуйста, — произносит наконец молоденькая девушка и впускает его в переднюю. — Вы не подождете минутку?
Он подождет минутку, и девушка исчезает за белой лакированной дверью с надписью: «Контора».
Весьма приличная передняя, думает Пиннеберг, обтянута красной тканью, фотографий и в помине нет, весьма приличные картины, гравюры на меди и на дереве. Можно ли подумать, что всего полтора года назад они были сослуживцами и продавали костюмы у Манделя?
Но вот и Гейльбут.
— Добрый вечер, Пиннеберг, хорошо, что опять наведался… Мари, — обращается он к девушке, — подайте нам чай в кабинет!
Нет, они не пойдут в контору, оказывается, со времени его последнего посещения Гейльбут, помимо этой молоденькой девушки, обзавелся еще и кабинетом: книжные шкафы, персидские ковры, огромный письменный стол — точь-в-точь такой кабинет, о каком всю жизнь мечтал Пиннеберг и какого у него никогда не будет.
— Присаживайся, — говорит Гейльбут. — Вот сигареты. А, осматриваешься? Да, приобрел кое-какую мебелишку — хочешь не хочешь, а надо. Сам-то я не придаю этому никакого значения, помнишь, у Витт…
— Да, но красиво-то как! — восхищается Пиннеберг. — Замечательно. Столько книг…
— Ну, знаешь, что касается книг…— начинает Гейльбут, но передумывает. — А как вы там, за городом, — справляетесь?
— Очень даже справляемся. Мы очень довольны, Гейльбут жена тоже. Она нашла кое-какую работу — так, штопка, чинка белья. Теперь нам лучше стало…
— Так-так, — говорит Гейльбут. — Это хорошо… Поставьте сюда, Мари, я сделаю все сам… Нет, спасибо, больше ничего не надо… Угощайся, пожалуйста, Пиннеберг. Вот, пожалуйста, пирожные — эти, что ли, полагаются к чаю? Не знаю, понравятся ли тебе, я-то в этом ничего не смыслю. Для меня и это совершенно безразлично.
И вдруг:
— У вас там уже очень холодно?
— Нет, нет, — торопливо отвечает Пиннеберг. — Не очень. Печурка греет хорошо. Да и комнаты не бог весть какие большие, обычно у нас довольно тепло. Между прочим, вот деньги за аренду, Гейльбут.
— Ах да, верно, за аренду… Разве уже опять пора платить? Гейльбут берет бумажку и вертит ее в пальцах, но в карман не прячет.
— Ты ведь просмолил крышу, Пиннеберг?..
— Да, — отвечает тот. — Просмолил. Очень хорошо, что ты дал мне на это денег. Я как начал ее смолить, тогда только увидел, что она вся течет. Вот бы поливало нас теперь, в осеннюю непогоду!
— А теперь не течет?
— Слава богу, нет, Гейльбут. Я как следует просмолил.
— Я вот что хочу тебе сказать, Пиннеберг, — говорит Гейльбут, — я где-то читал… Вы топите целый день?
— Нет, — нерешительно отвечает Пиннеберг, не вполне понимая, куда клонит Гейльбут. — Мы топим немного с утра, и потом под вечер, чтобы ночью было тепло. Сейчас ведь еще не очень холодно.
— А ты знаешь, почем сейчас брикеты у вас за городом? — спрашивает Гейльбут.
— Точно не знаю, — отвечает Пиннеберг. — По недавнему постановлению должны были подешеветь. Марка шестьдесят? Марка пятьдесят пять? Нет, точно не знаю.
— Я как-то прочел в строительном журнале, — говорит Гейльбут и вертит в пальцах бумажку, — что в таких летних домиках от сырости легко заводится грибок. Я бы рекомендовал тебе топить поосновательнее.
— Хорошо, — говорит Пиннеберг. — Мы можем и…
— Вот об этом я и хотел тебя попросить, — говорит Гейльбут. — Все-таки жалко, если дом пропадет. Будь любезен, топи целый день, чтобы стены просыхали как следует. Для начала вот тебе десять марок. А в подтверждение первого числа следующего месяца можешь принести мне счет на уголь…
— Нет, нет, — торопливо говорит Пиннеберг и глотает слюну. — Не надо этого делать, Гейльбут. Ты каждый раз возвращаешь мне деньги за аренду. Ты и так уже помогал нам, еще у Манделя…
— Да о чем ты, Пиннеберг! — говорит Гейльбут, он очень удивлен. — Помогать — это же в моих интересах, и просмолка крыши и топка — тоже. В сущности, тут и речи не может быть о помощи. Ты сам себе помогаешь…
Гейльбут качает головой и глядит на Пиннеберга.
— Гейльбут! — вырывается у Пиннеберга. — Я же тебя понимаю, ты…
— Послушай-ка, — говорит Гейльбут. — Не помню, рассказывал я тебе или нет, кого я недавно встретил из наших сослуживцев?
— Нет, — отвечает Пиннеберг. — Кого?
— Нет? Не рассказывал? — переспрашивает Гейльбут. — Вот уж ни за что не отгадаешь. Лемана, нашего бывшего начальника отдела личного состава.
— Ну и как? — любопытствует Пиннеберг. — Ты поговорил с ним?
— Еще бы, — отвечает Гейльбут. — То есть говорил-то все время он, изливал передо мной душу.
— Это почему же? — спрашивает Пиннеберг. — Уж ему-то грех жаловаться.
— Его уволили, — с ударением произносит Гейльбут. — Его уволил господин Шпанфус. Уволил так же, как и нас.
— Господи боже! — вне себя от изумления восклицает Пиннеберг. — Лемана уволили! Нет, Гейльбут, об этом ты должен рассказать подробнее. Позволь мне взять еще сигарету?

ПИННЕБЕРГ — КАМЕНЬ ПРЕТКНОВЕНИЯ. ЗАБЫТОЕ МАСЛО И ПОЛИЦЕЙСКИЙ. НОЧЬ НЕДОСТАТОЧНО ТЕМНА.
Только около семи вечера Пиннеберг снова выходит на улицу. Беседа с Гейльбутом подбодрила его, ему по-настоящему весело и вместе с тем страшно грустно. Итак, Лемана свалили, Пиннеберг хорошо помнит важного Лемана, величественного господина Лемана, он восседал один за пустым письменным столом и говорил: «Удобрениями мы, конечно, не торгуем».
Леман вынул душу из бедняги Пиннеберга, потом явился господин Шпанфус и вынул душу из бедняги Лемана. В один прекрасный день вынут душу из спортивно подтянутого господина Шпанфуса. Так устроена жизнь, но, в сущности, слабое утешение, что очередь доходит до каждого.
На чем же погорел господин Леман? Послушать господ-начальников, принять на веру мотив увольнения, так выходит, что господин Леман погорел на Пиннеберге. Видите ли, ретивый Шпанфус раскопал, что заведующий отделом личного состава Леман превысил полномочия, — во время сокращения штатов он пристраивал на службу своих любимчиков. Он утверждал, что они переводились из филиалов фирмы, из Гамбурга, Фульды или Бреславля, а Шпанфус его разоблачил.
В действительности же все понимали, что это был лишь предлог для увольнения. Любимчиков пристраивали все, только теперь настал черед господина Шпанфуса набрать к Манделю своих людей. Но делать это спокойно можно было, только уволив господина Лемана. На протяжении двадцати лет это знал каждый, на двадцать первый год мера переполнилась: ведь господин Леман дошел до прямой подделки документов!
«Переведен из Бреславльского филиала», — приказал записать Леман в личное дело Пиннеберга, а ведь тот явился от Клейнгольца из Духерова. И пусть Леман еще скажет спасибо господину Шпанфусу — ведь не исключалась возможность преследования его в судебном порядке. Так что нечего Леману разоряться.
Зато как разорялся господин Леман перед своим бывшим подчиненным Гейльбутом! Ведь господин Гейльбут, кажется, дружил с этим плюгашом, с этим, как бишь его… с Пиннебергом? Как они над ним куражились, над этим дурачком! Он мало продавал? Ничего подобного, он продавал достаточно, после ухода Гейльбута он один в отделе еще как-то справлялся с нормой. Возможно, потому-то у него и были завистники среди продавцов, возможно, потому-то в его личном деле и лежало письмо, — разумеется, анонимное, — в котором говорилось, будто этот самый Пиннеберг состоит в нацистском штурмовом отряде!
Он, Леман, всегда думал, что это вздор: ну, мог ли в таком случае Пиннеберг дружить с ним, с Гейльбутом? Но опровергать это было бесполезно; Шпанфус верил только Иенеке и Кеслеру, а вдобавок ко всему было заведомо известно, что не кто иной, как Пиннеберг, упорно украшал стены уборной для служащих свастиками и надписями: «Сдохни, жид!» — рисовал виселицы с повешенным толстым евреем и подписью: «О Мандель, ты зарвался — и высоко забрался!» С уходом Пиннеберга эти художества прекратились, стены клозета сияли незапятнанной белизной. И такого-то человека он, Леман, пристроил на службу переводом из Бреславля!
Итак, Леман погорел на Пиннеберге, Пиннеберг погорел на Кеслере — вот и размышляй о том, насколько выгодно быть хорошим продавцом, вкладывать в работу душу и сердце, с одинаковым пылом нахваливать покупателю и хлопчатобумажные штаны за шесть с половиной и фрачную пару за сто двадцать марок! Да, конечно, солидарность служащих существует, — солидарность завистливых против дельных. Такая солидарность существует!
Пиннеберг идет куда глаза глядят, он уже на Фридрихштрассе, но ведь даже ярость и гнев перекипают в конце концов. Такой уж с ним вышел оборот, можешь злиться, но, в сущности, злиться совершенно бессмысленно. Вот так-то!
Прежде Пиннебергу частенько приходилось прогуливаться по Фридрихштрассе, он, можно сказать, чувствует себя здесь как дома и поэтому сразу замечает, что девиц здесь против прежнего значительно прибавилось. Разумеется, далеко не все из них профессионалки, тут много нечестной конкуренции: еще полтора года назад, когда он служил у Манделя, продавцы рассказывали, что многие жены безработных выходят на панель, чтобы подработать несколько марок.
Так оно и есть, это всякому видно, многие из них не могут надеяться на успех, они совсем непривлекательные, а у хорошеньких на лицах написана жадность — жадность к деньгам.
Пиннеберг думает об Овечке, о Малыше. «Нам живется не так уж плохо», — всегда говорит ему Овечка, и тут она, несомненно, права.
Полиция, как видно, еще не вполне успокоилась — повсюду удвоенные наряды, полицейские попадаются чуть не на каждом шагу. Пиннеберг ничего не имеет против полицейских как таковых, они, разумеется, необходимы, особенно регулировщики, но ему все же кажется, что они вызывающе хорошо откормлены и одеты, да и держат себя несколько вызывающе. Прохаживаются среди публики, словно учителя на переменке среди школьников: ведите себя прилично, а не то…
Ну да шут с ними.
Пиннеберг уже в четвертый раз проходит по Фридрихштрассе между Лейпцигерштрассе и Унтер-ден-Линден. Домой он еще не может, просто не может. Как только придешь домой, все кончится, жизнь безнадежно зачадит, закоптит дальше, а тут все-таки может что-нибудь произойти! Правда, девушки и глядеть на него не хотят, для здешних девушек он вообще не существует: пальто на нем выгоревшее, брюки грязные, сам он без воротничка. Если он хочет взять девушку, надо идти в район Силезского вокзала, тамошним все равно, какой у него вид, лишь бы заплатил. Но хочет ли он взять девушку?
Может быть, и хочет, он сам не знает, да и не задумывается над этим.
Но вот что было бы хорошо — это рассказать кому-нибудь, как он жил раньше, какие хорошие у него были костюмы и какой чудесный у него Малыш…
Малыш! Как это он забыл купить для него масло и бананы! А уже девять, ни в один магазин не попадешь. Пиннеберг злится на себя и мрачнеет еще больше: нельзя же прийти домой с пустыми руками, что подумает о нем Овечка? Быть может, он еще попадет в какой-нибудь магазин с заднего хода? Вот большой, ярко освещенный гастрономический магазин. Пиннеберг приплющивается носом к витрине: нет ли внутри продавца, тогда можно было бы постучать. Он должен купить масла и бананы!
— Проходите! — негромко произносит кто-то за его спиной, Пиннеберг вздрагивает, он действительно испугался, он оборачивается. Рядом с ним полицейский. Кого он имеет в виду? Его?
— Вам говорят, проходите, слышите! — громко повторяет полицейский.
Пиннеберг не один у витрины: кроме него, тут стоят несколько прилично одетых господ, но полицейский обращается не к ним, сомнений быть не может, он адресуется к одному только Пиннебергу.
Пиннеберг совершенно ошарашен.
— А? Что? Почему? Могу же я…
Он заикается, до него попросту не доходит.
— А ну, поживее! Не то я буду вынужден…
На руке у полицейского висит резиновая дубинка, он едва заметно приподнимает дубинку.
Все с любопытством смотрят на Пиннеберга. Тем временем у витрины остановились еще несколько человек — вокруг них форменным образом начинает собираться толпа. Люди глядят выжидательно, не принимая ни ту, ни другую сторону; вчера здесь, на Фридрихштрассе и на Лейпцигерштрассе, били витрины.
У полицейского темные брови, светлый прямой взгляд, энергичный нос, румяные щеки и черные усики над верхней губой…
— Уйдете вы или нет? — спокойно спрашивает полицейский.
Пиннеберг хочет что-то сказать, Пиннеберг смотрит на полицейского, губы у него трясутся. Пиннеберг смотрит на людей. Они стоят во всю ширину тротуара, вплоть до самой витрины — прилично одетые люди, порядочные люди, зарабатывающие люди.
А в зеркальном стекле витрины отражается еще один человек — бледный, как привидение, без воротничка, в потертом пальто, в перепачканных варом брюках.
И вдруг Пиннеберг понимает все, перед лицом этого полицейского, этих порядочных людей, перед этой блестящей витриной он понимает, что выброшен из жизни, что ему здесь больше не место, что его гонят по праву: поскользнулся, опустился, пропал. Чистота и порядок: в прошлом. Работа и обеспеченный кусок хлеба: в прошлом. Продвижение по службе и надежды: в прошлом. Бедность — это не только несчастье, бедность наказуема, бедность позорна, бедность подозрительна.
— Может, ждешь, чтоб я тебе помог? — спрашивает полицейский.
Пиннеберг подчиняется, голова у него как в тумане, он хочет побыстрее пройти по тротуару дальше, к вокзалу Фридрихштрассе, — он хочет поспеть на поезд, он хочет к Овечке…
Полицейский толкает Пиннеберга в плечо, толкает не так уж сильно, но, во всяком случае, достаточно сильно, чтобы он очутился на мостовой.
— А ну, проваливай, — говорит полицейский, — да поживее!
И Пиннеберг уходит; он семенит по мостовой вдоль тротуара, он думает об очень многом: пустить бы им красного петуха, угостить бы их бомбой, уложить бы их всех на месте… Он думает, что вот теперь-то уж и вправду все кончено, и с Овечкой, и с Малышом… но, в сущности говоря, он не думает ни о чем.
Пиннеберг доходит до угла Егерштрассе и Фридрихштрассе. Он хочет перейти через перекресток — и на вокзал, домой, к Овечке, к Малышу, для них-то он все-таки существует…
Но полицейский опять толкает его:
— Туда, туда проходи!
И показывает в сторону Егерштрассе.
Пиннеберг снова хочет взбунтоваться: ведь ему надо на поезд.
— Мне надо туда…— говорит он.
— А я говорю — туда, — повторяет полицейский и толкает его в сторону Егерштрассе. — Ну, ну, не задерживайся! — и дает ему здорового леща.
Пиннеберг пускается бежать, он бежит со всех ног, он чувствует, что за ним больше не гонятся, но не смеет оглянуться назад. Он бежит все дальше по мостовой, никуда не сворачивая, прямо во мрак, в темноту, но полной темноты нигде нет.
Много, очень много времени прошло, прежде чем он замедлил шаг. Он остановился, он огляделся. Пусто. Никого. Полиции нет. Осторожно ставит он одну ногу на тротуар. Потом другую. И вот он уже не на мостовой, он опять на тротуаре.
Медленно, шаг за шагом, Пиннеберг идет по Берлину. Но полной темноты нигде нет, и очень трудно проходить мимо полицейских.

ГОСТЬ НА ТАКСИ. ДВОЕ ЖДУТ НОЧЬЮ. ОБ ОВЕЧКЕ НЕ МОЖЕТ БЫТЬ И РЕЧИ.
На улице 87а перед участком 375 стоит машина — берлинское такси. Шофер уже много часов подряд сидит в домике у Пиннебергов, на кухне — он всю ее заполнил собой.
Он выпил целый кофейник кофе, потом выкурил сигару, потом погулял немного в саду — но в темноте ничего не было видно. Тогда он вернулся в кухню, выпил еще один кофейник и выкурил еще одну сигару.
А те, в комнате, все говорят и говорят, особенно этот здоровенный блондин. При желании шофер мог бы подслушать, о чем разговор, но ему это совершенно неинтересно. Ведь в такси, в стеклянной переборке, отделяющей водителя от задних мест, почти всегда есть щелка, — за неделю наслушаешься столько интимностей, что хватит на всю жизнь.
Через некоторое время, на что-то решившись, шофер встает и стучится в дверь.
— Мы еще не скоро поедем?
— Мил человек! — говорит блондин. — Неужели вы не хотите заработать?
— Как не хотеть, — отвечает шофер. — Только вам это дорого обойдется — простой!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37