А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Да, потом все-таки съела, родненький, ты теперь ни кусочка так и не попробуешь. Ах, как я плохо сделала! Но это не потому, что я такая плохая, — всхлипывает она опять. — Это все мое положение. Никогда я не была жадной. И меня очень огорчает, что теперь и наш Малышок таким жадным родится. Или… может, мне опять сбегать в город и купить для тебя семги? Я донесу, честное-пречестное слово, донесу домой. Он обнимает ее.
— Ах ты моя большая глупышка. Большая моя девочка, только-то и всего…
И он утешает, и уговаривает ее, и утирает ей слезы, потом следуют поцелуи, а затем наступает вечер, а за вечером ночь…
Пиннеберг давно уже не в пронизанном ветром городском парке, Пиннеберг идет по улицам Духерова, у него определенная цель. Он не свернул на Полевую улицу, не пошел и в контору Клейнгольца: Пиннеберг твердым шагом идет вперед, Пиннеберг принял великое решение. Пиннеберг сделал открытие: гордость его — от глупости, Пиннеберг теперь знает — все неважно, только бы не страдала Овечка и был бы счастлив Малыш. Разве в нем, Пиннеберге, дело? Пиннеберг — не такая уж важная птица, Пиннеберг может спокойно смириться, только бы им обоим было хорошо.
Пиннеберг прямым путем отправляется к Бергману, прямым путем в маленький темный закуток, отгороженный от магазина. И верно, Бергман сидит там и снимает копию на копировальном прессе. У Бергмана еще занимаются этим.
— А, Пиннеберг! — говорит Бергман. — Ну, как жизнь?
— Господин Бергман, — говорит, задыхаясь, Пиннеберг. — Я настоящий идиот, что ушел от вас. Простите меня, пожалуйста, я готов ходить за корреспонденцией.
— Ша-ша, — останавливает его Бергман. — Не говорите ерунды, Пиннеберг. Я ничего не слышал. Незачем вам просить прощения. Я все равно не возьму вас обратно.
— Господин Бергман!
— Не просите! Не унижайтесь! Потом самому стыдно будет, что напрасно унижались. Я не возьму вас обратно.
— Господин Бергман, вы тогда сказали, что, прежде чем взять обратно, вы меня с месяц помучаете…
— Сказал, господин Пиннеберг, вы правы, и очень сожалею, что сказал. Это я со злости сказал, потому что вы такой порядочный человек, такой услужливый — вот хотя бы с почтой — и уходите к такому пьянице и бабнику. Со злости сказал.
— Господин Бергман, — не отстает Пиннеберг, — я ведь женился, у нас скоро родится ребенок. Клейнгольц меня увольняет. Что мне делать? Вы ведь знаете, как трудно устроиться у нас в Духерове. Работы нет. Возьмите меня. Вы знаете, я жалованье даром не получаю.
— Знаю, знаю. — Он кивает головой.
— Возьмите меня, господин Бергман. Пожалуйста!
Тщедушный еврейчик, с которым господь бог при его сотворении обошелся не очень-то милостиво, качает головой.
— Я не возьму вас, господин Пиннеберг. А почему? Потому, что не могу вас взять!
— О господин Бергман!
— Брак — это вам-таки не пустяк, господин Пиннеберг, поторопились вы, да… И хорошая у вас жена?
— Господин Бергман!..
— Понимаю, понимаю. Желаю вам, чтобы она подольше оставалась хорошей. Послушайте, Пиннеберг, я вам истинную правду говорю. Я бы вас охотно взял, да не могу, супруга не хочет. Она против вас настроена, потому что вы сказали: «Вы мне приказывать не можете», — этого она вам не простила. И я могу вас взять? Мне очень жаль, господин Пиннеберг, но ничего не выйдет.
Молчание. Долгое молчание. Тщедушный Бергман повернул копировальный пресс, вытащил письмо и теперь рассматривает его.
— Так-то, господин Пиннеберг, — медленно говорит он.
— А если мне к вашей супруге пойти? — шепчет Пиннеберг, — Я бы пошел к ней, господин Бергман.
— А толк будет? Нет, толку не будет. Знаете, Пиннеберг, моя супруга будет вас обнадеживать, — она, мол, подумает, — а вы будете ходить и просить, ходить и просить. Но взять она вас все равно не возьмет, в конце концов мне-таки придется вам сказать, что ничего не вышло. Женщины, господин Пиннеберг, всегда так. Вы еще молоды, мало их знаете. Как давно вы женаты?
— Уже четыре недели.
— Четыре недели. Он еще неделями считает! Из вас хороший муж выйдет, сразу видно. Не стыдитесь того, что вам просить приходится, это ничего. Важно только, чтобы люди не сердились друг на друга. Никогда не сердитесь на свою жену. Всегда помните, она ведь женщина, разума у нее нет. Очень жаль, господин Пиннеберг.
Пиннеберг медленно уходит.

ПОЧТАЛЬОН ПРИНОСИТ ПИСЬМО, А ОВЕЧКА В КУХОННОМ ПЕРЕДНИКЕ БЕЖИТ ЧЕРЕЗ ВЕСЬ ГОРОД И РЫДАЕТ В КОНТОРЕ У КЛЕЙНГОЛЬЦА.
Сегодня пятница, двадцать шестое сентября, и сегодня Пиннеберг еще сидит в конторе. А Овечка прибирается. И вдруг в самый разгар уборки стук в дверь, и она говорит: «Войдите». И входит почтальон и говорит:
— Фрау Пиннеберг здесь живет?
— Это я.
— Вам письма Надо бы дощечку на дверь прибить. У меня не собачий нюх.
И после этих слов сей достойный ученик Штефана удаляется.
А Овечка стоит посреди комнаты и держит в руке письмо, большой сиреневый конверт с крупными каракулями. Это первое письмо, полученное Овечкой за ее супружескую жизнь, с родными в Плаце она не переписывается.
И письмо вовсе не из Плаца, это письмо из Берлина. А когда Овечка перевернула конверт, то увидела даже адрес отправителя, вернее отправительницы.
«Миа Пиннеберг, Берлин, Северо-запад, 40, Шпенерштрассе, 92, 11».
«От его матери. Миа, не Мари. Нельзя сказать, что она торопилась с ответом».
Письмо Овечка не распечатала. Она положила его на стол и продолжала уборку, время от времени поглядывая на письма. Пусть лежит, пока не придет мальчуган. Вместе и прочтут, так лучше.
Но вдруг Овечка откладывает тряпку. У нее предчувствие — наступил решающий час, в этом она уверена. Она бежит поскорее в кухню к Шаренхеферше и моет над раковиной руки. Шаренхеферша что-то ей говорит, и Овечка машинально отвечает «да», хотя она ничего не слышала. Она уже стоит перед зеркалом, поправляет волосы — право же, она недурна.
А затем садится на диван, позабыв, что плюхаться запрещено (пружины вздыхают— о-о-ох!), берет письмо и вскрывает.
И читает.
До нее не сразу доходит.
Перечитывает еще раз.
И тут она вскакивает, ноги немножко дрожат, ничего, до Клейнгольца она добежит. С миленьким надо сейчас же поговорить.
О господи, очень радоваться нельзя, это может повредить Малышу.
«Следует избегать всякого рода сильных волнений», — предписывает «Святое чудо материнства».
«О господи, как же их избежать? Да сейчас я вовсе и не хочу…»
В Клейнгольцевой конторе довольно сонное настроение, все три бухгалтера сидят без дела, и Эмиль тоже сидит без дела. Сегодня никакой настоящей работы нет. Но в то время как бухгалтера делают вид, будто трудятся, и даже очень рьяно, Эмиль просто сидит и соображает, нацедит ли ему Эмилия еще рюмочку. За сегодняшнее утро ему уже дважды повезло.
И вдруг отворяется дверь, и в эту скучающую контору влетает молодая женщина — глаза блестят, волосы развеваются, на щеках румянец, и — можете себе представить! — она в переднике, в настоящем кухонном переднике.
— Мальчуган, выйди на минутку! Мне надо срочно поговорить с тобой, — крикнула она.
И когда все четверо, ничего не понимая, удивленно уставились на нее, она сказала, сразу опомнившись:
— Простите, господин Клейнгольц. Моя фамилия Пиннеберг, мне необходимо поговорить с мужем.
И вдруг эта молодая, спокойная женщина разрыдалась.
— Милый, милый, иди же скорей. Я…— умоляет она.
Эмиль что-то бормочет, дурак Лаутербах взвизгивает, Шульц нагло ухмыляется, а Пиннебергу ужасно стыдно. Он, как бы извиняясь, делает беспомощный жест рукой и идет к двери.
В воротах перед конторой, в широких воротах, через которые въезжают грузовики с мешками зерна и картофеля, Овечка, вся в слезах, обнимает мужа:
— Мальчуган, я без ума от счастья! У нас есть место. Вот, читай!
И она сует ему в руку письмо.
Мальчуган смотрит как обалделый, ничего не понимая. Потом читает письмо:
— «Дорогая невестка по прозвищу Овечка. Сынок мой, как я вижу, не поумнел, и ты с ним еще наплачешься. Что это он выдумал, работает в „удобрениях“, это он-то, при том приличном образовании, что я ему дала! Пусть сейчас же едет сюда и с первого октября поступает на службу, которую я ему подыскала в магазине Манделя. На первое время вы поселитесь у меня. Привет.
Ваша мама.
Post scriptum: я уже месяц тому назад хотела вам написать, да не собралась. Протелеграфируйте, когда вы приедете».
— Ах, миленький, миленький, как я счастлива!
— Да, моя девочка. Да, моя хорошая. И я тоже. Хотя, что касается моего образования… Ну, да что теперь говорить. Сейчас же пойди и дай телеграмму.
Но расстаться сразу они не в силах.
Пиннеберг возвращается в контору, он молча садится на свое место, такой надутый, важный.
— Что нового на бирже труда? — спрашивает Лаутербах. И Пиннеберг отвечает равнодушным тоном:
— Получил место старшего продавца в магазине Манделя в Берлине. Триста пятьдесят марок жалованья.
— Мендель? — переспрашивает Лаутербах. — Конечно, еврей.
— Мандель? — переспрашивает Эмиль Клейнгольц. — Поинтересуйтесь, солидная ли фирма. Я бы на вашем месте навел справки.
— У меня тоже как-то была одна, тоже ревела, как только немного разволнуется, — задумчиво говорит Шульц. — У тебя жена всегда такая истеричка, Пиннеберг?
часть вторая
В БЕРЛИНЕ

ФРАУ МИА ПИННЕБЕРГ В РОЛИ ПОМЕХИ УЛИЧНОМУ ДВИЖЕНИЮ. ОНА НРАВИТСЯ ОВЕЧКЕ. НЕ НРАВИТСЯ СЫНУ И ОБЪЯСНЯЕТ, КТО ТАКОЙ ЯХМАН.
По Инвалиденштрассе едет такси, медленно прокладывает себе дорогу в уличной сутолоке, выезжает на вокзальную площадь, где меньше народу; словно вздохнув с облегчением, дает гудки и спешит к подъезду Штеттинского вокзала. Останавливается. Из такси выходит дама.
— Сколько? — спрашивает она шофера.
— Две шестьдесят, — отвечает шофер.
Дама уже рылась в сумочке, но при этих словах закрывает ее.
— Две шестьдесят за десять минут езды? Нет, милый человек, я не миллионерша, пусть сын платит. Подождите нас.
— Не выйдет, сударыня, — говорит шофер.
— Что значит не выйдет? Я не заплачу, значит, вам придется подождать, пока приедет сын. В четыре десять со штеттинским поездом.
— Нельзя, — говорит шофер. — Здесь у вокзала стоянка не разрешается.
— Тогда подождите на той стороне. Мы перейдем на ту сторону и на той стороне сядем в машину.
Шофер склонил голову на плечо и, прищурясь, смотрит на даму.
— Ну, конечно, вы придете! — говорит он. — Придете! Это так же верно, как очередное повышение заработка. Только, знаете что, лучше скажите сыну, чтоб он отдал вам деньги. Этак будет куда проще.
— В чем дело? — подходит полицейский. — Проезжайте, шофер.
— Клиентка хочет, чтоб я ее подождал.
— Проезжайте, проезжайте.
— Она не хочет платить!
— Будьте добры уплатить. Здесь нельзя стоять, другим тоже на поезд надо.
— Да я совсем не на поезд. Я сейчас вернусь. — Деньги отдайте… Ишь старая, а как накрасилась…
— Я запишу ваш номер, шофер…
— Проезжай, проезжай, старый черт, не то смотри, как бы я по твоему «форду» не двинул!.. Будьте добры, сударыня, заплатите! Вы же сами видите…— Полицейский в полном замешательстве раскланивается перед ней, щелкает каблуками.
Она сияет.
— Да заплачу. Заплачу. Что же делать, если ждать не разрешается, я не собираюсь нарушать правила. Господи, сколько шуму? Предоставили бы нам, женщинам, улаживать такие дела… И все было бы в порядке.
Вестибюль вокзала. Лестница. Автомат с перронными билетами. «Взять билет? Еще двадцать пфеннигов. Но потом окажется, что там, несколько выходов, я могу их пропустить. Ладно, после с него получу. На обратном пути надо купить сливочного масла, коробку сардин, помидоры. Вино пришлет Яхман. Купить цветов невестке? Нет, не надо, все это стоит денег и только одно баловство».
Фрау Миа Пиннеберг прохаживается по перрону. У нее дряблое, чуть полное лицо с удивительно блеклыми, словно вылинявшими голубыми глазами. Она блондинка, очень светлая блондинка, брови темные, накрашенные, и, кроме того, она чуть-чуть нарумянена, совсем чуть-чуть, так только, для встречи на вокзале. Обычно в это время дня она не выходит из дому.
«Милый мой мальчик, милый мой мальчик, — растроганно повторяет она про себя, потому что знает ей надо быть немного растроганной, иначе вся эта встреча будет просто в тягость. — Интересно, какой он, все такой же глупый? Конечно, такой же, раз женился на девушке из Духерова! А я бы из него конфетку сделать могла, правда, был бы мне очень полезен… Его жена… в конце концов тоже могла бы мне помочь, если она простая девочка. Как раз потому, что она простая. Яхман постоянно жалуется, что мы слишком много проживаем. Может быть, откажу тогда Меллер. Посмотрим. Слава богу, поезд…»
— Здравствуйте, — говорит она, сияя. — Прекрасно выглядишь, сынок. Как видно, торговля углем пошла тебе впрок! Ты торговал не углем? Так почему же ты так написал? Да, да, можем спокойно поцеловаться, у меня губная помада не стирается. И с тобой, Овечка, тоже. Я тебя совсем другой представляла.
Она держит Овечку на расстоянии вытянутой руки.
— А ты, мама, думала — я какая? — улыбаясь, спрашивает Овечка.
— Ну, знаешь, из провинции, и звать тебя Эмма, и он тебя Овечкой зовет… Говорят, вы в Померании еще бумазейное белье носите. Нет, Ганс, что это ты придумал, такая девушка — и вдруг Овечка… Да она у тебя валькирия, грудь высокая, гордый взгляд… Ой, только, ради бога, не красней, а то я опять подумаю: настоящая провинциалка.
— Да я и не собираюсь краснеть, — смеется Овечка. — Ну, конечно, у меня высокая грудь. И взгляд гордый. Особенно сегодня. Берлин! Мандель! И такая свекровь! Только вот бумазейного белья я не ношу.
— Да, a propos 1 о белье… как у вас с багажом? Пусть лучше его доставит на дом транспортная контора. Или у вас мебель?
1 Кстати (фр.)
— Мебели у нас пока нет, мама. До покупки мебели мы еще не дошли.
— И не спешите. В моей квартире у вас будет княжески обставленная комната. Я знаю, что говорю: очень уютная. Деньги гораздо нужнее мебели. Надеюсь, денег у вас много.
— Откуда? — бормочет Пиннеберг. — Откуда у нас быть деньгам? Сколько платит Мандель?
— Какой Мандель?
— Ну, в магазине Манделя, куда я поступаю работать?
— Разве я писала что про Манделя? Я уже забыла. Поговоришь сегодня вечером с Яхманом. Он знает.
— С Яхманом?
— Ну, так берем такси! Вечером у меня гости, я не хочу запаздывать. Ганс, сбегай-ка вон туда, к окошечку доставки багажа. И скажи, чтобы до одиннадцати не доставляли, я не люблю, когда звонят до одиннадцати.
Обе женщины остались на некоторое время одни.
— Ты любишь поспать, мама? — спрашивает Овечка.
— Конечно. А ты не любишь? Всякий разумный человек любит поспать. Надеюсь, ты не будешь уже с восьми утра по квартире шлепать.
— Конечно, я тоже люблю поспать. Да только мальчугану надо вовремя поспеть на службу.
— Мальчугану? Какому мальчугану? Ах да, нашему мальчугану. Ты зовешь его мальчуганом. А я Гансом. На самом деле его Иоганнес зовут, старик Пиннеберг так захотел, чудак был… Зачем же тебе так рано вставать? Это просто нелепый мужской предрассудок. Отлично могут сами сварить себе кофе и намазать хлеб маслом. Только скажи ему, чтобы не очень шумел. Прежде он ни с кем не желал считаться.
— Со мной он всегда считается! — решительно заявляет Овечка. — Никто со мной так не считался, как он.
— Сколько времени вы женаты?.. Ну, так о чем же тогда говорить! Да, Овечка, надо подумать, как я тебя звать буду… Все в порядке, сынок? Значит, берем такси!
— Шпенерштрассе, девяносто два, — говорит шоферу Пиннеберг.
— У тебя, мама, сегодня гости? Но не…? — Он не договаривает.
— Ну, в чем дело? — подбадривает его мать. — Чего ты стесняешься? Ты хотел сказать; в честь вас, да? Нет, сынок, во-первых, на это у меня нет денег, а во-вторых, это не развлечение, а дело. Да, дело.
— Ты вечером уже не уходишь…? — Пиннеберг опять не доканчивает вопроса.
— О господи, Овечка! — возмущается его мать. — И в кого у меня такой сын? Он опять стесняется! Он хочет спросить, все ли я еще в баре. Когда мне восемьдесят будет, он и тогда еще не перестанет спрашивать. Нет, Ганс, уже много лет не в баре. Он тебе тоже, верно, говорил, что я работаю в баре, что я барменша? Нет, не говорил? Так я и поверила!
— Да. что-то в этом роде он говорил…— робко произносит Овечка.
— Вот видишь! — Торжествующе заявляет мамаша Пиннеберг. — Знаешь, мой сыночек Ганс всю свою жизнь только и делает, что услаждает себя и других разговорами на тему о материнской безнравственности. Он просто гордится своим горем. Как был бы он счастлив, если бы имел несчастье родиться внебрачным. Но тут счастье изменило тебе, сынок, ты мой законный сын, я, дура, была верна Пиннебергу.
— Позволь, мама! — протестует Пиннеберг. «Господи, как хорошо, — думает Овечка. — Все гораздо лучше, чем я думала. Она совсем не плохая».
— Так, а теперь слушай, Овечка… Эх, какое бы тебе имя придумать? С баром все не так страшно. Во-первых, с тех пор по меньшей мере десять лет прошло, а потом, это был очень большой бар с четырьмя или пятью официантками и барменом, и они всегда плутовали с водкой и неправильно записывали бутылки, и утром счет не сходился, вот я и пожалела хозяина и согласилась там работать из чистой любезности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37