А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Я пробормотал, что из только что услышанного мною я не понял ровно ничего.
— У меня есть кое-чего такого затейливого в коробке, что стоит в моей комнате, — добавил МакПатрульскин, не поясняя сказанного ранее, — и еще кое-чего в том же духе имеется в канистре. Я выкрашу свой велосипед в новый особый цвет и поеду по дороге, не скрываясь, так, чтобы меня эти одноногие скакуны хорошо разглядели.
Потом глухие, едва слышные звуки, долетевшие до меня в моей приватной темноте, сообщили мне, что МакПатрульскин ушел из кухни к себе в комнату и закрыл за собой дверь. Судя по этим звукам, он занялся каким-то нешумным делом.
А я сидел на своем стуле, немощен и слаб, лишенный радости созерцать свет, но уже начав — впервые за длительное время — подумывать, хотя еще и очень смутно, о побеге и спасении. Потом, наверное, я постепенно вернулся из своего состояния полусмерти в состояние здоровой усталости и погрузился в дрему, ибо не расслышал, как МакПатрульскин вышел из своей комнаты, как он прошел сквозь кухню со своим, мною незримым, велосипедом, отбирающим рассудок. Очевидно, я основательно погрузился в сон, сидя на своем стуле, моя личная темнота спокойно царила под веками, прячущимися во мраке под платком.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Должен сказать, что весьма странные чувства испытываешь, когда просыпаешься лениво, медленно, покойно, даешь рассудку возможность неторопливо выкарабкаться из глубокого сна, встряхнуться, приготовиться к встрече с миром, — и вдруг обнаруживаешь, что, открывая глаза, ты лишен света дня, который должен был бы извещать о том, что сну давно пора заканчиваться. Когда я проснулся, именно эта мысль посетила меня первой. За нею пришла вторая, весьма пугающая: не ослеп ли я? И лишь через мгновение, рука моя, взметнувшаяся к глазам и нащупавшая там повязку, наложенную МакПатрульскиным, известила меня, наполнив радостью, об истинной причине непонятной темноты. Я одним движением сорвал платок — почему я не сделал этого раньше? — и огляделся. Все тот же стул, на котором, скособочась, сижу я с онемевшими после долгого сидения и сна членами; в доме тихо и, по-видимому, пустынно; огонь в камине совсем потух; в окне близкий вечер. Гнезда теней уже свились по углам кухни и под столом.
Чувствуя себя освеженным сном, который заодно прибавил мне и сил, я вытянул ноги и принялся двигать руками, напрягая их мышцы и ощущая, как глубинные силы изливаются из груди и наполняют меня. Некоторое время я посвятил размышлениям о том, каким неизмеримо великим благом является сон вообще и мое умение засыпать при любых обстоятельствах в частности. Уже несколько раз за последнее время я спасался сном, когда мозг мой уже не в состоянии был выносить то, с чем мне приходилось сталкиваться, а ему приходилось пытаться это осмысливать. Такого счастливого умения управлять своим сном был полностью лишен не кто-нибудь, а сам де Селби. Эта слабость в его величии проявлялась в том, что он мог, безо всякой видимой причины, заснуть среди дня, занимаясь своими обычными делами, а довольно часто он засыпал и беседуя с кем-нибудь, даже не закончив предложения.
Я поднялся со стула, прошелся по комнате, чтобы размяться. Еще сидя на стуле возле камина, я заметил небольшую часть переднего колеса велосипеда, стоявшего у открытой двери в коридоре, ведущем куда-то вглубь казармы. Проделав упражнения, я через минут пятнадцать снова уселся на стул и, взглянув в сторону двери, обнаружил, что вижу теперь значительную большую часть колеса, чем раньше. Это меня весьма удивило, так как стул с места не двигался и угол зрения, под которым я видел велосипедное колеса не менялся. Присмотревшись, я убедился в том, что теперь вижу три четверти всего колеса, тогда как раньше видел часть колеса даже без ступицы. Неужели велосипед сам, за то время, когда я занимался упражнениями, продвинулся вперед? Я мог бы поклясться, что это так, но может быть, все же поменялся ракурс, под которым я смотрел на велосипед? Нет, это маловероятно — стул совсем маленький, сидеть на нем хотя бы с минимальным удобством можно только в одном положении. И мое удивление стало расти, превращаясь в оторопелое изумление.
Я тут же вскочил со стула и в три прыжка оказался у двери. С губ моих сорвалось бессловесное восклицание — настолько я был поражен увиденным. Похоже, вскрикивать от изумления прочно вошло у меня в привычку. МакПатрульскин в спешке оставил дверь в камеру открытой — в замке торчал ключ с кольцом, на котором висели все остальные ключи. В глубине камеры я увидел кучу старых жестяных банок из-под краски, кругом валялись проколотые велосипедные шины, гаечные ключи и другие инструменты для надевания новых шин и проведения всякого другого велосипедного ремонта, а также множество странных предметов, сделанных из латуни и кожи, несколько напоминающих декоративную конскую сбрую, хотя и явно предназначенных для чего-то совершенно иного. Но мое внимание сосредоточилось прежде всего на передней части камеры — велосипед сержанта стоял, наполовину перебравшись через порог. Было совершенно ясно, что МакПатрульскин не мог поставить его таким образом, так как он зашел в камеру лишь на минуту и тут же вернулся с банкой краски, а ключ в замке являлся достаточным доказательством того, что он уехал, более в камеру не возвращаясь. Было также крайне маловероятным предположение, пронесшееся у меня в голове, что кто-то заходил сюда, пока я спал, — заходил с единственной целью: наполовину выдвинуть велосипед из камеры. С другой стороны, я невольно вспомнил о высказанных сержантом опасениях, касающихся его велосипеда, и о его решении держать велосипед под замком. Если существует веская причина, по которой следует запирать велосипед в камере как закоренелого преступника, размышлял я, вполне резонно допустить, что он при первой же представившейся возможности попытается сбежать. Но эта мысль показалась мне все же не очень правдоподобной, и я подумал о том, что лучше вообще перестать думать и строить предположения, объясняющие эту загадку — иначе мне придется поверить в то, что велосипед действительно сам медленно выбирается из камеры, а если ты один в доме, то поверив в такое, невольно в ужасе убежишь из дома. Я был слишком занят размышлениями о собственном побеге и не мог позволить себе такой роскоши, как испуг от предмета, который мог бы мне очень пригодиться для спасения.
Глянув на велосипед внимательнее, я обнаружил — или мне так показалось, — что велосипед этот имеет какое-то особенное качество или вид, которые придавали ему некую индивидуальность, достоинство и важность и весьма отличали его от других машин такого рода, у которых подобные индивидуальные черты значительно меньше выражены. Он производил впечатление большой ухоженности — все было вычищено, смазано маслом, все блестело, нигде ни пятнышка ржавчины, даже на спицах. Велосипед, спокойно стоявший в проеме двери как хорошо прирученный домашний пони, был на вид слишком маленьким и низеньким для такого огромного и тяжелого человека, как сержант, но когда я сам примерился к нему, то оказалось, что он больше и выше, чем любой из тех велосипедов, с которыми мне когда-либо приходилось иметь дело. Возможно, ощущение его малости проистекало оттого, что он обладал совершенными пропорциями и совершенным соотношением всех своих частей — все вместе взятое соединялось в общий вид исключительной грациозности и изящества, выходящий за пределы реальности и существующий лишь в своей абсолютной действительности собственных безукоризненных размеров. Несмотря на то что у велосипеда имелась очень прочная на вид поперечина, мне виделась в этой машине какая-то женственность и утонченность; казалось, что велосипед позирует, как манекенщица, а не стоит, просто прислонившись к двери; в нем совершенно ничего не было от какого-нибудь там праздного бродяги, подпирающего стену; велосипед с изящной легкостью касался своими подтянутыми, безупречными шинами пола — всего две крошечные точки касания и все, никакой распластанности или неряшливости. Я с ненамеренной нежностью, можно даже сказать — с определенной чувственностью, провел рукой по седлу. По совершенно необъяснимой причине седло чем-то напомнило мне человеческое лицо — не внешней, конечно же, схожестью общих абрисов и черт, а по своей фактуре, вследствие какого-то тактильного ощущения, абсолютно неизъяснимого ощущения чего-то очень знакомого кончикам пальцев. Кожа седла была темной, как и положено быть зрелой коже велосипедного седла, твердой благородной твердостью, испещренной резкими линиями и более тонкими морщинками, подобными тем, которые многие годы всяческих невзгод и испытаний оставили на моем собственном лице. Седло было точеным, изысканным, спокойным, уравновешенным и одновременно отважным, совсем не огорченным своим заключением в камере, не отмеченным никакими особыми приметами, несущим лишь следы благородного страдания и честно выполняемого долга. Я понял, что этот велосипед мне нравится больше, чем какой-либо другой велосипед, когда-либо встречавшийся на моем пути, больше, чем кто бы то ни было из людей из плоти и крови, передвигающихся не на двух колесах, а на двух ногах. Мне нравилась не бьющая в глаза, но тем не менее явственно присутствующая в этой машине способность отлично исполнять свое дело, ее покорность и уступчивость, ее простое и спокойное достоинство; она, казалось, замерла под моим дружелюбным взглядом как ручная птица, которая, поджав крылья, кротко замерла в ожидании ласкающей руки. Седло ее призывно изгибалось и раскрывалось, предлагая себя как наиболее приятное и очаровывающее из всех возможных мест пребывания, а ее руль, томно расходящийся в стороны с необузданной грацией взметнувшихся крыльев, звал меня проявить всю мою мужскую силу, все мужское умение и отправиться в восхитительное странствие, ничем не сдерживаемое, свободное от каких бы то ни было корыстных интересов, наилегчайшее из легчайших скольжений, сопровождаемое и обвиваемое нежными ветерками, скользящими у земли, устремленное к умиротворенному пристанищу. О, как желанно было это седло, это очаровательное гнездышко, о сколь восхитителен был зов этих стройных, зовущих рук руля, жаждущих заключить меня в свои объятья, о сколь бесконечно ладно пристроился у ее бедра чудный насосик, обещающий умело удовлетворить любую прихоть... подо мной будут струиться-катиться ее совершенные формы, вертеться округлости, пружиниться плотные наполненности...
Я вздрогнул от неожиданного осознания того, что таким странным образом общаюсь со столь необычной собеседницей — велосипедной машиной и, более того, вступаю с ней в заговор, подсознательно задумывая совершить на ней побег. И я, и она страшились одного и того же человека, сержанта Отвагсона, и я, и она с ужасом ожидали наказания, которое обрушится на нас сразу по его возвращении, и я, и она прекрасно понимали, что перед нами открыта последняя возможность бежать, спастись, оказаться вне пределов его мстительной досягаемости; и я, и она отменно знали, что мои надежды на спасение заключены в ней, а ее надежды — во мне и что если мы не будем вместе, нам не удастся ничего достичь, что только через взаимную помощь, разделенность чувств, благорасположение и сдержанную любовь лежит наш путь к спасению.
А тем временем долгий вечер пробрался через окна в казарму, сотворил кругом таинственность, стер границы между предметами, раздвинул стены, разуплотнил воздух, обострил мой слух так, что я вдруг стал слышать тиканье дешевых настенных часов, висящих на стене в кухне.
Наверное, битва уже завершилась, Мартин Финнюкейн и его люди, спотыкаясь, отступают в холмы; их глаза ничего не видят; их головы наполнены страшным гулом, лишающим их понимания происходящего, они обмениваются никому не понятными обломками слов. А сержант уже неотвратимо возвращается домой в подступающих сумерках и по пути размышляет, как наилучшим и наиправдивейшим образом рассказать мне о событиях дня, чтобы потешить перед тем, как повесить. Надо полагать, МакПатрульскин на некоторое время задержится, дожидаясь наитемнейшей ночной темноты, стоя у какой-нибудь стены, старой и облупленной, с помятой сигаретой во рту; а рядом с ним будет стоять его велосипед, укрытый от холода шестью или семью теплыми пальто. Помощники сержанта возвращаются туда, откуда пришли, раздумывая над тем, зачем им, собственно, завязывали глаза и почему им не позволили увидеть такое замечательное событие — победу, одержанную чудесным образом, без схватки, без крови; они, помощники сержанта с завязанными глазами, слышали только как безумно трезвонил велосипедный звонок, как безумно кричали обезумевшие одноногие, неожиданно ослепшие и лишившиеся рассудка...
Прочь, прочь из вражеского логова! В следующее мгновение я уже катил велосипед, тоже жаждущий свободы и спасения, по коридору. Мы пересекли кухню с грацией балетных танцоров. Двигались мы молчаливо, быстро и безупречно согласованно. Нас объединяло острое чувство совместного участия в тайном сговоре. Я нащупал задвижку на входной двери и открыл ее. Выйдя наружу, мы на несколько мгновений замерли в нерешительности, вглядываясь в подступающую темноту и всматриваясь в опустившиеся на все сумерки. Сержант и МакПатрульскин свернули с главной дороги налево, в том направлении, где располагался вход в вечность, а именно оттуда, с левой стороны, и приходили все мои неприятности. Я вывел велосипед на дорогу, решительно повернул руль направо, вскочил в седло машины, и мы покатили — я на ней, а она подо мной, и двигалась она в своем особом, словно бы не зависящем от меня ритме.
Какими словами передать наслаждение, которое я испытывал, полностью слившись с ней, какими словами описать то, как нежно отзывалась она каждой частичкой своей стати на каждое мое движение? У меня было такое ощущение, что я знаю ее уже много лет, и что она знает меня столь же долго, и что мы полностью понимаем друг друга. Она двигалась подо мной с любящей гибкостью и легкой, непринужденной быстротой, сама находила наиболее удобный и гладкий путь, она раскачивалась и искусно изгибалась, подлаживаясь под малейшие изменения положения моего тела — даже так подстроилась, чтобы моей деревянной ноге было удобнее. Я со вздохом слегка наклонился вперед. Сердце мое переполнялось счастьем. Я считал деревья, стоявшие на некотором расстоянии от дороги, уже плохо различимые в сгущающейся темноте, и каждое дерево сообщало мне, что мы все более и более отдаляемся от местообиталища сержанта.
Я мчался на велосипеде ровно посередке меж двух, как мне казалось, потоков колючего ветра; развевая волоски на висках, каждый из них посвистывал холодом у моих ушей и справа, и слева. Застывший вечер протыкали и другие ветры, они болтались среди деревьев, играли листьями и травой того зеленого мира, который еще не стал черным в наступающей темноте. Вода, тихий лепет которой заглушался множеством дневных шумов, добилась наконец того, чтобы и ее выступление где-то недалеко от дороги было слышно. Подслеповатые жуки, летавшие широкими петлями и кругами, с негромким треском ударялись мне в грудь, а высоко над головой гуси и еще какие-то другие тяжелые птицы перекликались в пути неизвестно куда. Взглянув вверх, я увидел пока еще неясные точечки звезд, мигавших там и сям среди облаков. И все это время велосипед, моя верная машина, мчался вперед, безупречно, безостановочно, беззаботно касаясь безухабной дороги бесшумными, безмерно легкими касаниями. Велосипед катил меня уверенно в ночь, не сбиваясь с дороги, твердо и размеренно. Все детали моей восхитительной машины были наверняка сотворены неошибающимся искусством ангелов.
Уплотнение ночи по правую руку подсказало мне, что мы приближаемся к чему-то значительных размеров, что скорее всего было большим домом. Мы поравнялись с ним, уже почти проехали мимо него, и тут я, всмотревшись, узнал этот дом — то был дом старого Мэтерса, а значит, до моего собственного дома оставалось не более трех миль. Сердце у меня затрепетало от радости. Скоро, совсем скоро я увижу своего старого приятеля Дивни. В баре мы будем пить светло-коричневатый виски, Дивни будет курить и слушать мой рассказ об удивительных вещах, которые со мной происходили. Если кое-что из рассказа покажется ему не очень правдоподобным и полностью до конца ему будет сложно мне поверить, я покажу велосипед сержанта. А потом, на следующий день, мы отправимся снова на поиски черного металлического ящичка.
Трудно сказать наверняка, почему я перестал крутить педали и нежно нажал на царственный тормоз — то ли какое-то смутное любопытство овладело мною, то ли чувство особой успокоенности и безопасности, которое охватывает человека, находящегося на пути домой после длительных странствий и мытарств.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31