А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Четко? Казалось бы, разговор исчерпан? Но он обязательно ответит что-нибудь вроде: «Евгений Максимович, я не могу ослушаться вашего указания, если вы моему больному назначите анальгин или глюкозу, но я волен, соблюдая чувство собственного достоинства, на постороннюю тему высказать свою точку зрения в любом месте и в любое время». Да уж! В любом месте и в любое время! Пусть сначала найдет время и место. И достоинство, кстати, пусть найдет. Ничего он не ответит. И ничего я ему не скажу. Все будет тихо. Никто ничего не станет говорить. О достоинстве все давно забыли. Работать надо, и мы работаем. А как она — работа без достоинства, мы еще посмотрим. Впрочем, уже видно.
Что же все-таки будет с этим судом идиотским? Я уж ходил, винился. Но этому хмырю, по-видимому, для самоутверждения, что ли, нужно не личное мое извинение, а какая-то государственная, общественная акция, государственное наказание, официальное. И правильно, наверное. Ему сейчас таким образом надо самоутвердиться.
Дуэль бы все разрешила. И честь бы наша обоюдная восстановилась. Дуэль официальная, разрешенная. Дело чести. Спор чести. Хорошо бы публичная, с трибунами, с Дульсинеей, окончательно разрешающей спорные вопросы чести после слова, сказанного оружием. А?
Честь!
Да я уже и забыл, что за слово такое. Честь?! Оно и не звучит в наших разговорах. Исчезло. Вот только как «честное слово» еще появляется? Честь как существительное забыто. Прилагательное есть. Определение… Честняга. Нечестно работать плохо — это да.
Я б ему сказал: «Петр Ильич, что ты от меня хочешь? Я негодяй, хам, мерзавец, я был не прав. Готов понести любое наказание. Хочешь — набей мне морду. Хочешь — я извинюсь перед всем вашим коллективом, нашим, перед обоими коллективами, вместе, порознь, два раза, пять раз, как хочешь. Хочешь — поедем на Красную площадь, и я там встану перед тобой на колени и всем все объясню. Как Раскольников. На площади. Виноват я. Знаю. О причине говорить не будем. Только учти, ремонт день ото дня затягивается, качество его день ото дня становится хуже, теперь только я потерял всякое моральное право тебе это говорить». А он мне: «Вот и хорошо, что потерял. И отделение твое теперь развалится, и от общества тебе теперь достанется, если общество ценит меня как человеческую единицу. Я тебя в покое не оставлю, пока не упеку или не допеку…» Так ему не сказать. И слов таких он рядом не поставит… Самодовольный сноб. Я — самодовольный сноб. Прекрасно он знает все и все может. И слова найдет, да не такие, а похлеще, что мне и не снилось.
Есть хочу. И нет чтобы самому себе подогреть — Вику жду. Вот женская доля. Она-то сделает. Она уже и сделала, а мне всего-то подогреть. Да я лучше холодный обед съем. Если уж Витька придет раньше Вики, тогда я вынужден буду вместе с ним стать к станку, к плите. Конечно, можно заставить его, но говорят, что педагогичнее вместе с ним заняться этим несвойственным для меня делом. Подогреем, подождем маму, а я еще расскажу ему, что есть на самом деле мужское достоинство.
Все разложил по полочкам, предположил, распланировал, как будет. А на самом деле? На самом деле — как и все предполагаемые разговоры. Он скажет… Я отвечу… Я скажу… Он ответит… А все получится не так.
И с Витькиным воспитанием все окажется не так. Подготовился. Но вот он входит, и я, поздоровавшись, расспросив про отметки, пошлю его на кухню разогревать обед. Объясню, что это несложно, что мама все уже сделала, надо только включить плиту, повернуть выключатель. Если начнутся естественные, с моей точки зрения, отказы трудновоспитуемого сына, вынужден буду объяснить, что мама и так на всех готовит, уродуется на кухне, в магазинах и так далее и тому подобное. Или другой вариант педагогики — сам побегу греть ему, на стол подавать, чадо любимое кормить… Поди ты спланируй педагогику.
О! Вот и Витька. Приготовиться. Что он звонит? Опять, что ли, ключ потерял? Дурацкий замок. Сколько лет он у меня, а привыкнуть к нему не могу.
— Вить, ты?
В открытой двери, словно в рамке, стоит сияющая, довольная Антонина, а вовсе не Витька.
Тут уж совсем другая педагогика потребна, другое воспитание нужно.
Я молчу, не понимаю, что это значит, что говорить, как реагировать.
Даже естественный для заведующего хирургическим отделением вопрос при неожиданном визите сестры из больницы: «Что случилось?!» — в данном случает неуместен. Телефон есть — позвонили бы.
— Что случилось, Тонечка? — и тем не менее я задал этот вопрос.
— Не пугайтесь. Вы, Евгений Максимович, в отделении портфель свой забыли, и я решила занести. Все равно мимо иду.
— Спасибо, Тонечка. Спасибо, дорогая. Могла бы и не беспокоиться, ничего страшного. Завтра бы взял.
— Я не знала. Может, что нужное там.
— Спасибо тебе. Да что ты на пороге? Заходи, заходи в дом.
— Спасибо, Евгений Максимович. Я на минутку только. По пути.
— Это тебе спасибо. Да заходи. Заходи.
— Спасибо. Разве что на минутку.
Ну, вот и Витька из лифта вываливается.
— Вот, Тонечка, — это мой сын.
— Да я его знаю. Он же был у нас в отделении. Вырос как!
— Витя, давай обед разогревай. Мама все приготовила. Гостью будем кормить.
— Нет, нет. Что вы, Евгений Максимович! Меня ждут. Я спешу. В другой раз, Евгений Максимович. Спасибо. Я побежала.
— Да лифт же! Куда ты? Спасибо тебе. Заходи к нам…
«Петр Ильич хочет самоутвердиться». Вырвалось это — то ли осуждение, то ли пренебрежение, то ли сомнение в правильности действий человека, в правильности его существования. Да и сказано как бы с негативным оттенком. Почему-то всегда говорят об этом как бы со знаком минус. «Он самоутверждается» — и будто это плохо.
А что же плохого?!
Человек хочет себя утвердить. Человек хочет сначала сам понять, что он есть. Это ли не важно? Он хочет и другим показать, а то и доказать, что не пустое место, не зря отведенное ему место под солнцем занимает. Что дурного в утверждении себя в глазах собственных и окружающих? Да без этого и нет личности. Правами утверждают его, а сначала ему надо понять самому, что он есть, и утвердиться в этом.
Можно ли говорить о человеческом достоинстве, если до конца не разобрался, кто ты есть сам? Можно ли до конца разобраться в себе, до последней клеточки понять все про себя? Вся жизнь, пожалуй, и проходит в утверждении себя в собственных глазах, мыслях, в собственной душе. Кому ж, как не себе, в первую очередь надо доказать, что место, избранное тебе судьбой, не напрасно тобой занято. Конечно же самоутверждение важно и нужно. Из всех «само»: самодовольство, самоуверенность, самоутверждение, самолюбование, самоудовлетворение, наиболее уважаемое — самоутверждение, за которым должно следовать — самовыражение и самоуважение. Это и есть поиск собственного человеческого достоинства. За что же мы с таким пренебрежением говорим о самоутверждении? Без него никак нельзя. Я самоутверждаюсь, то есть прежде всего утверждаю собственное человеческое достоинство.
***
Знаю же, что никогда не надо ввязываться. Отсидись спокойненько на собрании — и домой, в отделение, во всяком случае к своим. Ни разу не было, чтоб собрание приняло какое-либо стихийное решение, не утвержденное кем-то раньше. Они ж готовят, приготовили — чего лезть тогда? Знаю ведь! И всегда женщины поднимают базар. А мужикам нечего влипать в него. Чего меня понесло? Еще надо в себе покопаться. Чего?! Тоже нашелся защитник общежития и девочек. И не знаю ничего, и никто из присутствующих помочь тут не в силах… И так нажил нелепые раздоры с людьми, от которых ничего не зависит. Лишь человека порушил. Живу и способствую кулачному бесправию. Вот же нет суда, чтоб сломать бесправие, от меня идущее. И сейчас влип в пустое и грязное. Люди живут по-свински, а я своей комиссией поддерживаю. Девочки ругали общежитие, и правильно ругали. Я-то при чем? Сколько ж можно сидеть им на временных жердочках? Не птички небось. И я, не разбирая брода, полез. Говорил-то верно: конечно, надо обратиться к районному начальству, пора создать нормальные условия для жизни; больше десяти лет живут походно, проходит детородный период их, девочки становятся старушками, недолог женский век… И что?! Я в комиссии по проверке условий их жизни! Ну! Вот если б меня отрядили в делегацию к отцам района… А меня послали смотреть условия их жизни. Уму непостижимо! И все довольны: дело сделали, меня включили… Вот бы подали девочки в суд за уничтожение их девичьей сути. Куда там! За мордобитие не приняли. Вот бы мне на себя в суд за что-нибудь подать. Суд мой, народный, — пусть сам думает, за что меня судить и наказывать. Пусть суд очистит. На других валю. Дожил! Через суд хочу очеловечиться. А так бывает?
Ну хорошо. Вот я в общежитии. Знакомлюсь. Познаю. Это общежитие не наших студенческих времен. Не коридор, а обычный многоквартирный дом. Подъезд разбитый, лестница разбита тоже. Двенадцать лет как построили. В больнице через такой же срок капитальный ремонт положен. А здесь? Но чисто. Девочки моют сами. В очередь. За очередью следят. Это ж им, следящим, ничего не стоит. И доказывается их необходимость. Раз нужно следить — нужны и следящие. Следить им любо-легко, потому как видимость деятельности. Обычный дом, обычная лестница, обычные квартиры. Так. Теперь должен осмотреть какую-нибудь квартиру. Сказал, что приду сегодня. И один пошел. Есть же еще люди в комиссии. Сам с собой хитрю. Смотри-ка, некоторые двери обиты. Это уж девочки сами. За свои деньги. Тоня на седьмом этаже. Выше, стало быть. Можно было бы и на лифте, да что это за комиссия, если не пройдет по лестнице? Не я ж поднимаюсь, а комиссия. И главное, безропотно согласился. Комиссионер! Общественный деятель! Ну и гусь! Вернее, дурак. Мальчишка. Вот эта квартира. Звонок есть. Работает.
— Здравствуйте, Евгений Максимович. Вы комиссия или в гости?
— Лицо официальное — угощению не подлежу.
— Чаю можно.
— Некогда, Тонечка. Посмотреть надо.
— Ну да. Как все комиссии — на ходу.
— Сначала посмотрим.
— Идемте. Это моя вешалка. Это соседкина, Маринина, из терапевтического отделения. А в третьей комнате живет Рита из травмы с ребенком.
— А сколько ребеночку ее?
— Уже четыре года. На пятидневке.
— У нее муж-то есть?
— Муж тоже в общежитии жил. Он шофер автобуса. Только сейчас редко бывает. Столько лет порознь.
— А ты одна в комнате?
— Со мной Галя из оперблока, да она деньги из дома получает, помогают ей, и сняла комнату. У хозяйки живет. А вот кухня наша. Это вы не смотрите. Здесь временно починили. Доской прикрыли. Уже полтора года. Все равно течет иногда. Это шкафчик с моей посудой. Это Ритин шкафчик.
— А вместе не можете?
— Все-таки вроде дома своего.
— Ссоритесь?
— Дом как дом, Евгений Максимович. — Тоня хихикнула. — Да мы дома мало бываем. А последние годы почаще.
— А домой к себе не хочешь уехать?
— Нет, Евгений Максимович. Очень не хочу. Да я и так часто бываю. То мама заболеет, то папа. Они уже старенькие. А я все же медик.
— Одни живут?
— Две сестры там у меня. Вот комната. Я на тахте сплю. А это Галина кровать. Я не убираю ее. И она просила подержать.
— А мебель дают или купила?
— Стол, стулья, кровать Галина — это дали. Тумбочки тоже.
— Да все как в больнице.
— А шифоньер, матрац сама купила.
— А тут книги, что ли?
— Нет. Это я тоже для посуды приспособила. Я кое-что купила себе из посуды. Раньше учебники здесь были, когда еще в институт хотела поступать. И занавески эти купила вместо больничных.
— Все ж покупаешь кое-что.
— Почти нет, Евгений Максимович. Все ж временно.
Временно… А время уходит у них. Временно — будто знает, сколько еще этого времени нам осталось? С другой стороны, если бы она снимала меблированные комнаты, тоже так. Семьи нет, зачем ей дом? Был бы дом — была бы и семья. Все ж есть в ней прелесть. Стройненькая. Мордашка милая. И платье это идет ей. «Молния» сзади до пояса. А сейчас напряжена что-то — не больно естественна. Может, выпить чайку, посидеть?.. Тихо, спокойно, никого нет.
— А ремонт вам делали?
— Сама обои переклеила. Но обещают. Как в больнице закончат, говорят, у нас начнут. Да только Петр Ильич сомневается. Говорит, много в районе объектов на очереди. А вы знаете, дело в суде не приняли.
— Знаю, Тонечка, знаю. Очень жалко.
— Что вы! Почему жалко? Представляете, суд! А что могло быть за это?
— Да откуда я знаю? А телевизор есть у вас?
— У нас есть комната в подъезде. Комендантская. Можно туда пойти. А покупать дорого. Да и дома мало бываем.
— А мужчины живут у вас здесь?
— Как это? У кого-нибудь?
— Нет, прописанные?
— Только сестры да санитарки. Девочки только. А как вы думаете, Петр Ильич будет куда еще жаловаться?
Пожалуй, лицо грубовато все же. А фигура ничего. Холодно, а без рукавов, широкий вырез для рук. Спокойно. Можно отдохнуть здесь. Никто и не знает… Как это? Знают. Я ж комиссия. Здесь я законно. Не заведующий, а представитель общественности. Мне можно. Сейчас можно. Вполне можно. Предлагала чай, а теперь молчит.
— А Петр Ильич хотел уйти с нашего объекта на другой. Не разрешили.
— Жаль. Всем бы легче было.
— Хорошо, что суда не будет.
— Не знаю. Может, хорошо. Всех бы нас в нормальном человеческом виде вывели на обозрение. Каждый бы в своем праве.
— Это как?
— Он бы права свои узнал. Я бы. Все бы стало на место. Ладно, Тонечка. Спасибо за информацию. С тобой мне все ясно.
— Уже? Евгений Максимович, а чайку?
«Чайку, чайку»! Нет, уж пусть поит своего Петра Ильича. Да и перспективней для нее. Нарочно, что ли, она все время про это? Или нутро вылезает? Или просто ей интересно? Игрок или бес? Кто-то и в дверь звонит. Бог уберег. Ни чая, ничего. Только комиссия.
— Кого ко мне черт несет? Пойду открою. Или не открывать? Ко мне никто не должен прийти.
— Как — не открывать? Знают же, что я с комиссией хожу по дому.
Пришла комендант. И хорошо. Теперь пойду с ней по всему подъезду. Зачем только я ввязался в эту историю? Теперь с комендантшей можно бы и чайку. Да зачем теперь?
Быстрей, быстрей закругляться — и домой. В больницу мне не надо.
Пришел девичий благодетель в беспокойстве о быстротекущем детородном периоде.
Самое убедительное — это себе врать. Чего только не нагородишь в душе! И без оппонентов. Никто не возражает.
Как сказать — такое самокопание, пожалуй, и есть возражение. Однако внутри самого себя, против самого себя легко лазейки найти. Нужна сторонняя оппозиция. Так чтоб въедливо покопаться. Все-таки себя обмануть легко. А друг тебе наподскажет…
***
Всеволод Маркович спустился из операционной в ординаторскую, пошел за шкаф и начал переодеваться. Снял свою операционную робу, натянул хорошо отглаженные брюки, обтянул торс белоснежной рубашкой, шею затянул галстуком, сверху все прикрыл халатом, повернулся к зеркалу, тронул расческой примятые шапочкой свои русые волосы, подправил указательным пальцем очки, на руку надел часы, после чего сел за стол и вроде бы занялся своими повседневными, рутинными, непраздничными, в отличие от операций, делами. Однако снова подошел к зеркалу и ровненько усадил на носу очки, взглянул в зеркало издали и уже окончательно уселся за стол.
Следом прибыл Иван Макарович, включил чайник в розетку, давно разбитую нетерпеливыми и умными хирургическими руками, ополоснул чашки, коричневатую поллитровую банку, служившую для заварки, и тоже сел за свой стол.
Молчание.
Постепенно ординаторская заполнялась людьми из операционной.
Вернулся и Олег Миронович, подошел к чайному столику, повертел с гримасой подозрения банку для заварки и прервал молчание ординаторской:
— Вот и чайник вскипел. Может, сначала перекусим?
Он вытащил из сумки, лежащей на стуле, пакет с бутербродами и положил их на тарелку. Кто-то выставил на стол пачку сахара. Макарыч подошел к шкафу и извлек из него пачку индийского чая со слоном.
Коллеги приветствовали этого «слона» сдержанными, но удовлетворенными возгласами.
Молодые стажеры-интерны задерживались, выполняя самую рутинную, почти денщиковую работу: запись, которую начальство считает главной; перекладывание больных на каталку, которую сестры считают тяжелой; сопровождение больного в реанимацию, которую анестезиологи законно считают ответственной. Кто закончил сегодня оперировать, сразу переодевался. А тот, кто ожидал следующую операцию, сразу начинал существование в ординаторской с осмотра чайного стола, добавлял что-нибудь из своего портфеля или залезал в холодильник. Затем всякий наливал себе чай и либо наскоро, стоя выпивал свою чашку, либо садился, используя свободное место и время для питья и записи в истории болезней.
Мироныч:
— Слыхали? Прораб наш подал в товарищеский суд на начальника.
Маркович:
— И правильно. Бить нельзя.
Мироныч:
— А работать так можно?
Макарыч:
— Да их всех перебить надо.
Маркович:
— За плохую работу? Кого же оперировать будем? Самих себя? — И одиноко засмеялся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17