А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Я боялся одинаково как одиночной камеры, так и общей, где будет человек сорок. В камере оказались двое, и оба дружелюбно приветствовали меня. Их удивил мой вид, обычно люди с воли попадают в более растерзанном состоянии духа и лишь постепенно приходят в себя, но я, как я уже говорил, приучил себя к мысли о тюрьме. Едва войдя в камеру, я с жадностью стал пить воду из крана — за сутки в боксе меня измучила жажда.
Физик Александр Борк, с сухим и сдержанным лицом ученого, сел по обвинению в получении взяток на приемных экзаменах в институты, ожидало его от 8 до 15 лет заключения, на воле у него остались жена и маленький сын. Тренер по горным лыжам Илья Романенко сел, как он сказал, за «заранее обещанное укрывательство краденого». Двое молодых людей решили бежать за границу, сделав для этого маленькую подводную лодку: чтобы не быть засеченной радарами, она должна была присосаться к подводной части идущего за границу судна. Для ее строительства нужны были деньги, и изобретатели ограбили магазин, причем не обошлось без убийства. Часть украденных плащей «болонья» Романенко по их просьбе спрятал у себя. Был он попроще, чем Борк, поавантюрнее и покомпанейскее. Теперь я могу с уверенностью сказать, что он был осведомителем. Следствие у него кончилось, он ждал трехлетнего срока — и мог сразу рассчитывать на условное освобождение. Думаю, что в деле своих друзей-изобретателей он сыграл печальную роль, да и у Борка многое выпытал.
Я просидел с ним слишком недолго, чтобы он мог сделать что-то дурное мне, наоборот, он приучил меня каждое утро делать зарядку и обливаться холодной водой, что помогло мне за годы тюрьмы и лагеря и что я и теперь делаю.
Мы проводили время совсем не плохо, в оживленных разговорах, в чтении книг, я даже начал курс лекций по истории Демократического движения, которые восемь лет спустя продолжил в Гарвардском университете, — Романенко смотрел мне в рот, предвкушая, сколько материала я ему дам для опера. Уже через три дня пришла передача от Гюзель — и это оживило наш стол, впрочем, Романенко держал свои разнообразные продукты отдельно, шуршал по вечерам шоколадной бумажкой, и, когда меня выводили из камеры, его напутственные слова были: «Не очень делись продуктами!» Он по-своему хорошо относился ко мне и, кроме доброго совета, дал плитку шоколада в дорогу.
25 мая меня «дернули» из камеры, дежурный офицер хотел, чтобы на меня надели наручники, но Киринкин и Сидоров запротестовали и благополучно довезли меня до следственного отдела Прокуратуры СССР. В «постановлении о привлечении в качестве обвиняемого по ст. 1901 УК РСФСР» мне ставилось в вину: «СССР до 1984 года?», «Путешествие в Сибирь», статья «Русская живопись последнего десятилетия» и интервью Кларити и Коулу, Киринкин забыл «Письмо Анатолию Кузнецову», хотя из всех моих писаний только оно было обнаружено в Свердловске и было единственной зацепкой для ведения дела там.
Перед каждым, обвиняемым в распространении своих или чужих взглядов, открываются несколько возможных тактик на предварительном следствии и суде.
Во-первых, он может признавать инкриминируемые ему писания и высказывания антисоветскими, признавать факт их распространения и раскаиваться в содеянном — тактика, наиболее желаемая для следователя. Однако и внутри этой возможности есть разные варианты: можно идти за следователем — признаваться только в том, в чем он вас уже уличил и что ему и без вас известно, но можно забегать вперед и вываливать все без разбора, говоря языком блатных, «колоться до жопы».
Во-вторых, можно признавать и факт распространения, и оценку писаний или высказываний как антисоветских — но раскаяния при этом не выражать: «Считаю свои взгляды антисоветскими и от них не отказываюсь!» Такая позиция, в общем, тоже облегчает работу следователя и может создать серьезные проблемы для других, замешанных в этом деле.
В-третьих, можно признавать факт распространения, но отвергать оценку писаний или высказываний как антисоветских, или клеветнических, наоборот, подчеркивать, что действия носили совершенно легальный характер, а преследование их незаконно. Это была тактика большинства участников правозащитного движения, она не допускала выскакивания вперед со сведениями, следователю неизвестными, а также дачу показаний о других.
Наконец, могла быть тактика отрицания инкриминируемых деяний, вне зависимости от того, имели они реально место или нет. Подследственный говорит при этом: нет, я этого не говорил и не писал, нет, я этой рукописи не брал и не давал, а тот, кто утверждает обратное, ошибается или клевещет на меня. При этом можно соглашаться с оценкой высказываний или писаний как антисоветских, можно не соглашаться или вообще никаких оценок не давать. О последнем казусе я буду подробно писать далее.
Теперь же я выбрал пятый вариант. Я сказал Киринкину, что ни антисоветскими, ни клеветнически я свои писания не считаю и никаких показаний на следствии давать не буду. Еще до ареста я решил поступить так во всех случаях, какое бы обвинение мне ни предъявили, и исходить не из отрицания фактов или их оценок, а из отрицания права суда и следственных органов преследовать людей за их взгляды — верны они или ошибочны, вопрос другой.
Киринкин печально посмотрел на меня и сказал: «Тогда с ходу 70-я». Я только руками развел, показывая полную покорность судьбе, но тут эту угрозу всерьез не принял, я полагал, что ст. 1901 выбрана высоким начальством и едва ли ее из-за моего поведения будут менять, я во всех случаях получу максимально три года, только за полное покаяние и самооплевывание мне дали бы год. К тому же моя позиция позволяла мне избавиться от мелочной возни с признанием одного, отрицанием другого, споров со следователем, что советское и что антисоветское. Впрочем, ни Киринкин, ни Сидоров тоже о моем отказе не очень беспокоились: ты, мол, только что попал к нам, голубчик, посидишь месяц-другой, не так запоешь.
С Сидоровым у меня завязалась теоретическая дискуссия, как бы отнеслись «советские люди» к моей книге, если бы смогли ее прочесть, начиная от моих соседей и кончая «широкой рабочей аудиторией», к которой разные чины всегда любят апеллировать, имея в виду не реальных рабочих, а некоторую фикцию.
— Устраивайте мне встречу с рабочими, — сказал я. — Не знаю, как они меня встретят, но проводят аплодисментами.
— Да вы же на советскую власть клевещете, говорите, что она не просуществует до 1984 года! — возмутился Сидоров. — Мы не выступление вам будем устраивать, а судить за клевету.
— Так вам тогда надо подождать до 1984 года, просуществует власть — судите, не просуществует — значит, я пишу правду.
Чувствовалось, однако, что ни Сидоров, ни его начальники не могут ждать так долго.
— Я не желаю Советскому Союзу гибели, — сказал я Сидорову, — но хочу указать на возможные опасности, надо же думать о будущем. По-вашему, например, что будет в 1984 году?
Сидоров, подумав, ответил: «Жизнь будет еще лучше!»
— Я вашу книжку прочитал, так вообще ничего не понял, — с насмешкой сказал Киринкин.
— Как же дело возбудили, ничего не поняв?
Киринкин промолчал, но я поверил, что он ничего не понял, он был человек простой, занимался, как мне потом сказал, делами об убийствах, в историю с книжками попал случайно, у него не было достаточной интеллигентности, ни даже интереса, чтобы этим заниматься. Единственный вопрос, который его по-настоящему волновал, как, впрочем, и Сидорова, сколько мне заплатили за книги и удастся ли мне эти деньги получить. Видно было, как огорчает Киринкина, что я пользовался валютными магазинами, куда ему — увы — доступ был закрыт. Неоднократно мне делались намеки, что я из-за денег писал все это, а вовсе не из-за идейных соображений — при этом на меня многозначительно смотрели, ожидая оправданий, но я всегда отвечал: «Да, из-за денег», — после чего дальнейшие вопросы отпадали, подтверждая взгляд, высказанный мной когда-то Генри Камму.
Едва меня посадили, как пришло несколько денежных переводов, на них был наложен арест — но конфисковать и власти не могли, требовалась сначала моя подпись, чтобы принять их от иностранных банков. Внешторгбанк прислал Свердловской прокуратуре рекомендацию, что наилучшим решением вопроса будет, если я «пожертвую» эти деньги государству, но надо отдать должное Киринкину, зная мое отношение к деньгам, он даже не предложил мне этого — и переводы вернулись к тем, кто их послал.
Не помню, каким путем мы ехали с Большой Лубянки до Бутырской заставы, помню только общее ощущение Москвы и воздух, пахнущий только что прошедшим дождем. «Красивый у вас город, Андрей Алексеевич», — сказал Киринкин, более чтоб напомнить мне, что я этот город долго не увижу. Но я не жалел об этом, я смотрел скорее как равнодушный путешественник, пресыщенный обилием виденного — полный контраст с той жадностью, с какой я смотрел на московские улицы из окна «черного ворона» пять лет назад, с той тоской, с какой я вспоминал московские бульвары в сибирской ссылке. Не знаю, почему я так изменился, может быть, опыт десяти лет был горек для меня, и эта горечь отравляла многое.
На следующий день меня, недолго подержав в боксе, одного пихнули в воронок. Я терялся в догадках: сначала думал, что меня перевозят в Лефортово, потом решил, что в Институт судебной психиатрии им. Сербского — несмотря на все уверения в корыстолюбии; увидя, что машина свернула в противоположную сторону, я даже подумал, не за границу ли меня высылают. Но время для высылок еще не пришло, мы подъехали к Казанскому вокзалу, и я понял, что меня этапируют в Свердловск.
Глава 11. СВЕРДЛОВСКИЙ СЛЕДСТВЕННЫЙ ИЗОЛЯТОР: «НА СПЕЦУ»
Двое суток до Свердловска я провел в отдельном купе — лучше сказать, в отдельной камере столыпинского вагона. Где-то на полпути в соседнюю камеру посадили мордовку, молодую, очень толстую, с тяжелым лицом, она села за поджог склада, и я подумал, что она работала кладовщицей и хотела таким образом скрыть недостачу, но ошибся.
— Оттого подожгла, что жизнь тяжелая, — сказала она. — Жрать нечего, в магазинах пусто, платят мало, а начальству слова не скажи.
Я впервые столкнулся с традиционным для России «красным петухом», время от времени происходят такие спонтанные вспышки — как вызов социальному неравенству. Мне известны случаи еще нескольких поджогов и взрывов на Урале и Колыме, не исключаю, что пожары в Москве в 1977 году — дело рук таких поджигателей.
Зек-банщик, узнав, что я из Москвы, сразу же спросил, что слышно об амнистии: «парашами» об амнистии к столетию Ленина зеки тешились еще в 1965 году, да тут еще двадцатипятилетие победы над Германией подоспело, представляю, как взвинчивали себя в лагерях и тюрьмах весной 1970 года, но ничего не дождались, кроме куцего сокращения сроков. А в конце мая — на что еще надеялись?
— Ну, дождется Брежнев, что народ за топоры возьмется, — сказал банщик.
«Нужна новая революция! Нужен новый Ленин! Нужна вторая партия!» — не раз мне потом приходилось слышать в зонах и на этапах. Если будет кем-то сейчас в России разработана теория политического террора против власти — пусть даже не столь стройная, как теория террора власти против народа, — теория, оправдывающая борьбу с системой методом поджогов и убийств, быстро найдет исполнителей. Систематического террора «снизу» нет только потому, что пока что ведущее место в оппозиции занимают его принципиальные противники.
Как и в Бутырке, меня поместили «на спецу», то есть в корпусе с камерами на двух-четырех человек, в общих камерах сидело по шестьдесят. Был хороший солнечный день, маленькое окошко было под самым потолком, на без намордника, и солнечные лучи лежали на желтых стенах. Пять шагов в длину, три в ширину, справа унитаз, за ним углом две вагонки — двухъярусных металлических койки, в центре — вделанные в пол и стену металлические столик и табурет.
Никого в камере не было. Я сел на металлический табурет, выпил кружку воды, разбалтывая в ней остатки сахара, и почувствовал приближение безысходной тоски. Ощущение тюремной тяжести непередаваемо, равно как и скуки, — если вы пытаетесь описать тюремную жизнь, вы цепляетесь пусть даже за незначительные, но события, между тем тюремное существование — это в действительности растянувшееся «несобытие», время тянется нестерпимо медленно — но стягивается в вашей памяти в жалкий комочек. Впервые я чувствовал отчаяние, вызванное, быть может одиночеством, чужим городом, спадом напряжения. Тоска, как всегда в тюрьме, усиливалась к вечеру, услышал по радио Теодоракиса, пластинку которого мы часто слышали с Гюзель, передавали песню, написанную греческим поэтом в немецком лагере, и я не мог сдержать слез.
Радиорепродуктор был в камере, можно было выключить его — несравненное благо, в других тюрьмах радио орало и убеждало из-за железной решетки, делая перерывы только по воле администрации и доводя меня до умоисступления, даже тоска одиночества легче, чем лезущая в уши и в рот, как вязкая вата, пропаганда, даже американская коммерческая реклама не так противна. Впрочем, иногда бывало что-то интересное. Сообщили, что великий композитор Шостакович написал марш для войск МВД, и теперь они могли конвоировать зэков под его победные звуки. Премьер-министр Канады г-н Трюдо, посетив Норильск, сказал, что в Канаде, к сожалению, нет такого прекрасного заполярного города. Мне хотелось крикнуть через железную решетку канадскому премьеру: «Арестуйте миллион канадцев, отправьте в Заполярье, пусть они под дулами автоматов обнесут себя колючей проволокой, начнут копать шахты и строить дома — и у вас будет такой же прекрасный заполярный город!»
Чтобы занять себя, я тщательно мыл пол в камере, делал зарядку и разгуливал взад-вперед, вспоминая что-нибудь. Большой радостью было, когда принесли книги, впрочем, без выбора, библиотека была плохая, я выпрашивал русскую классику, перечитывал Тургенева, Толстого и Достоевского. В который уже раз перечитал его «Бесов», но с чувством скорее тяжелым, поражаясь искажениям и преувеличениям — не художественным, как у Гоголя, а скорее антихудожественным, видно было, как политическая тенденция подчиняет талант, книга великая, однако. Чаще библиотекарша приносила книги, которые я отказывался брать, на что она отвечала: «Раз книги написаны, надо их читать» — чтение казалось ей одной из тюремных повинностей. Ежедневно, кроме субботы и воскресенья, давали «Правду» и «Известия» или местный «Уральский рабочий».
Я завел календарь, где отмечал, сколько я просидел и сколько осталось, — зеки говорят, что если дни не считать, срок бежит быстрее, но не было дня за годы заключения, чтобы я не сказал себе — сегодня до свободы осталось столько-то.
Со скрипом отворилась дверь камеры, и я едва чайником не сбил с ног подполковника и капитана: привык уже, что в это время надо выставлять чайник для кипятка. По их расспросам, с примесью сахаринной сладковатости, как в пепси-кола для диетиков, можно было догадаться, что оба — оперы. Я ничего не стал говорить о моем деле, но пожаловался, что сижу один, на что полковник сказал: «Это временное явление, скоро вам дадут кого-нибудь».
Вечером следующего, пятого, дня вошел очень высокий и мрачный молодой человек с полиэтиленовым мешком махорки в руках и, не здороваясь, сел в угол. Постепенно разговор как-то завязался. Звали его Володя, он работал завхозом студенческого общежития и во время ремонта продал «налево» все унитазы. Когда с помощью унитазов «человеческий контакт» между нами установился и мы, лежа уже на своих койках, беседовали вполголоса, Володя сказал: «Не знаю, как ты к этому отнесешься, но меня сюда поместили следить за тобой». Его вызвали полковник и капитан, расспросили о его деле и предложили сесть к человеку, которого он по их намекам принял за американского шпиона. Конечно, ему со шпионом было бы сидеть интересно, хоть он и не знал, как себя вести с ним.
Значит, вчера заходили посмотреть, кого мне подсаживать, старший был из УВД, а младший — тюремный оперативник капитан Масленников. Для встречи с ним Володю периодически вызывали якобы то к следователю, то к адвокату; думаю, что меня Масленникову он закладывал с той же легкостью, как и его мне.
Масленников инструктировал его, как и о чем со мной разговаривать, в частности, поручил спросить, читал ли я «Воспоминания» маршала Жукова и почему, по моему мнению, Сталин Тухачевского, Якира, Егорова и других расстрелял, а Жукова не тронул.
— Отвечай словами Зои Космодемьянской, Амальрик, мол, сказал: нас много, всех не перестреляешь! — сказал я.
— Амальрик сказал, что вас, мол, много, всех не перестреляешь! — немного перепутав, объяснил Масленникову Володя. Его доклады так заинтересовали начальство, что через несколько недель его расспросил пожилой мужчина в штатском и со словами благодарности сжал ему руку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28