А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


С 1968 года инакомыслящие — хотя и не всегда четко — делились на «политиков» и «моралистов»: на тех, кто думал о Движении как о зародыше политической партии и хотел выработать программу политических и социально-экономических преобразований, и на тех, кто хотел стоять на позициях морального непризнания и неучастия в зле режима. Деление условно, поскольку каждый был на какую-то долю моралист и на какую-то политик. Даже Сахаров, в своих обращениях к властям предлагая программу социально-экономических изменений и критикуя разрядку, выступал в роли политика.
«Политики» не выступали за немедленное создание «партии» и торжественное принятие «программы». Когда кто-то предложил Петру Григоренко организовать партию и даже заранее распределить места в правительстве, мы подумали, что это или провокатор, или человек не совсем нормальный. Но в обществе чувствовалась потребность идеологической альтернативы, неоднократно участников Движения спрашивали: какова ваша программа? Павел Литвинов, смеясь, рассказывал, как его рабочий спросил: что вы будете делать с заводами? Когда им отвечали о моральном сопротивлении, они только плечами пожимали. Конечно, на их пожатие плечами можно тоже пожать плечами, ибо задача возвращения людям чувства собственного достоинства, которую ставило Движение, сама по себе огромна и есть условие справедливого общества. Однако было ясно, что если мы не ответим на вопрос, каким должно быть наше общество, ответят те, кто хочет перетащить нас из одной тоталитарной ямы в другую.
Водораздел между «политиками» и «моралистами» есть водораздел между теми, кто не верит в прочность системы, считает, что рано или поздно она развалится и нужно заранее думать о путях ее более или менее безболезненной перестройки, и теми, кто считает, что система прочна и неизменна, будет существовать если не вечно, то достаточно долго, и в лучшем случае моральное противостояние — которое есть прежде всего акт личного неучастия — сможет несколько смягчить ее, Взгляд на возможности русской оппозиции вытекает из общего взгляда на русскую историю — не только мы глядим «изнутри», но и на нас глядят «снаружи». При самом критическом взгляде я не считаю русских «безнадежным народом», для которого рабство есть «естественная» форма существования, как полагают сенатор Фулбрайт или профессор Киссинджер. Если бы я считал так, мне не оставалось бы ничего другого, как молчать или отказаться от того, что я русский. Но я достаточно ясно вижу, как под авторитарным потоком русской истории прослеживается то сильное, то слабое течение правосознания и в какие-то периоды выходит на поверхность как политическая сила — в Новгородской республике, в реформах Александра II, в Государственной думе. Очевидно, альтернатива есть и сейчас — но ее достижению должен предшествовать безжалостный анализ самих себя, анатомическое расчленение нашего прошлого и настоящего.
Дебатировался также вопрос, можно и нужно ли придать возникающему движению какие-то организационные формы. Красин сказал, что стоит организовать какой-нибудь комитет, он тут же в полном составе будет арестован, я ответил, что власти скорее всего будут его игнорировать и только постепенно его члены окажутся в тюрьме под разными предлогами — я оказался прав. Для обсуждения этого Петр Григоренко, Лариса Богораз, Анатолий Марченко, Павел Литвинов, Виктор Красин, Петр Якир и я в начале июля поехали на дачу к Алексею Костерину. Едва мы по дороге расположились на берегу канала, как увидели: в небольшом отдалении человек стертого вида независимо прогуливается, на разные лады поглаживая затылок; в эту доиндустриальную эпоху у филеров еще не было транзисторов и употреблялся такой первобытный способ передачи сигналов.
Я предложил создать Комитет защиты советской конституции — лицемерная «сталинская конституция» содержала статьи о свободе слова, собраний, демонстраций и т. д. и могла служить юридическим прикрытием для комитета; идея использования «снизу» того, что «наверху» рассматривалось как не более чем декоративное украшение суровой действительности, была реализована семь лет спустя созданием Группы содействия выполнению Хельсинкских соглашений. Я предлагал далее структуру трехслойного пирога: средний слой — наиболее известные участники Движения, такие как Григоренко или Литвинов, вошли бы в Комитет; верхний слой — те академики, писатели, режиссеры, кто относился к нам с симпатией и еще не был напуган, поддерживали бы Комитет своим авторитетом; нижний слой — неизвестные участники Движения выполняли бы значительную часть практической работы и дублировали бы членов Комитета в случае их ареста. Все это было лишь формализацией реально сложившегося положения, но ставило задачу выработки и объявления программы. После долгих споров никакого решения принято не было — трудно было преодолеть воспитанный советским режимом страх перед словом «организация».
Книгу Марченко «Мои показания» я прочел за полгода до встречи с ним.
Марченко родился в семье рабочих в маленьком сибирском городе, родители его были неграмотны, он работал буровым мастером, пока совсем молодым не попал в тюрьму за драку в общежитии. Я видел впоследствии, как для многих молодых ребят лагерь становится политической школой неприятия этого режима, если только у них было чувство человеческого достоинства. Марченко скоро получил политическую статью и провел шесть лет в лагере в Мордовии и во Владимирской тюрьме, которые простым языком описал в своей ките. Многое в ней подтверждало мою мысль, что народ ищет идеологию, которую можно противопоставить официальной, трудно стоять только на позициях отрицания и ненависти.
Алексей Евграфович Костерин провел в тюрьмах и лагерях больший срок, чем Марченко, он начал еще до революции, вступив в большевистскую партию, но главным образом сидел при Сталине. После реабилитации он много сил тратил на борьбу за права малых народов, через него установилась связь и с крымскими татарами. Он оказал большое влияние на Петра Григоренко, и оба они обращались неоднократно и в ЦК КПСС, и к международным коммунистическим совещаниям — всегда без ответа. К совещанию компартий в Будапеште они написали огромное письмо и еще каждый по маленькому от себя лично, в которых представляли друг друга в выражениях самых трогательных: «Костерин — это замечательный человек, честный, сердечный» и т. д. — и Костерин то же самое о Григоренко, но такой уж в Будапеште собрался твердокаменный народ, что сердца их это не тронуло.
Костерин очень интересно рассказывал о тридцатых годах, но когда коснулось нашего проекта, стал предлагать создание нечто вроде общества пенсионеров, сидевших в свое время в лагерях. Мне трудно судить, что осталось в Костерине от его большевизма после всего, что он испытал. Перед смертью он был исключен из Союза писателей и из партии за то, что после вторжения советских войск в Чехословакию потребовал исключить из партии Брежнева.
Мне еще приходилось встречаться со старыми большевиками, проведшими много лет в лагерях — причем не с теми, кто твердил, что партия не ошиблась, но кто хотел содействовать демократическим переменам. Убеждения большевиков были убеждениями людей без скепсиса, даваемого культурой, нечто вроде религиозных убеждений, на которые опыт, конечно, влияет, но мало — всему находится объяснение в рамках самой религии. Их честность, их личный опыт учили их терпимости, тому, что оптимальное решение складывается из сопоставления разных взглядов, их философия учила их, что истина едина и тот, кто ею обладает, может отвергать все другое; для примирения этих точек зрения они строили такие же сложные исторические и нравственные концепции, как астрономы, стремящиеся объяснить движение планет, исходя из птоломеевского геоцентризма.
Сергей Писарев, старый большевик, партаппаратчик, получил при Сталине два срока и переломанный позвоночник — но когда речь зашла о Ленине, он стал уверять меня, что тот был образцом терпимости, допускал высказывание любых мнений, и никак не мог поверить, что Ленин приказал выслать в 1922 году группу ученых как немарксистов — в сущности, это было тоже проявление терпимости, поскольку их можно было просто расстрелять. Сама шкала ценностей Писарева была своеобразна: зачем людей преследуют за убеждения? — с одной стороны, а с другой — зачем «драчку» между Наполеоном I и Александром I называют «отечественной войной»? Да Бог с ним, с Александром I, думал я, «он взял Париж, он основал Лицей», кому он мешает! Партию, насчитывающую пятнадцать миллионов, нужно, по мнению Писарева, сократить раз в сто — чтобы члены ее никакой практической роли не играли, а были только безупречными носителями истинной идеологии.
— Это что же, вроде монашеского ордена?
— Да, как монашеский орден, — отвечает Писарев, маленький, с волосами ежиком, и глядит на меня напряженными глазами из-под очков. Мы стоим уже в дверях его холостяцкой квартиры, и я отчетливо слышу, как стекает в уборной струйка воды.
— Пойдете по коридору, держитесь ближе к стене, — говорит он мне вслед, — а то меня упрекают, что мои гости пачкают ковровую дорожку.
Не иначе как у него был Красин, думаю я, уходя по коридору.
С середины марта начались увольнения с работы и исключения из партии тех, кто подписывал письма в защиту Галанскова и Гинзбурга, а также публичные собрания с осуждением «подписантов». «Подписанты» ссылались на гуманизм, и на московской партконференции писатель Сергей Михалков дал понос определение этого понятия. «Без устали ненавидеть врагов — вот гуманизм!» — сказал он под аплодисменты присутствующих. Брежнев подчеркнул на конференции, что «отщепенцы не могут рассчитывать на безнаказанность». Тем не менее инициатива еще находилась в руках диссидентов. Правда, чувствовалась растерянность, «петиции» циркулировали во все сужающемся круге, и неясно было, что делать, но фоном движения были события в Чехословакии, и пока процесс либерализации там развивался, и мы жили надеждой. Власти это хорошо понимали, тон газет становился все более угрожающим, и когда появилась маленькая заметка о якобы обнаруженном складе западногерманского оружия в Чехословакии, здравомыслящий человек мог понять, что интервенция неминуема.
Но не так легко хоронить свои надежды.
В конце июля Костерин, Писарев, Григоренко, Яхимович и Павленчук — пять коммунистов, первый из которых вступил в партию в 1916-м, а последний в 1963 году, — сделали заявление, что они приветствуют развитие событий в Чехословакии и считают советскую интервенцию невозможной. Конечно, Петр Григорьевич, как бывший генерал, считал интервенцию вполне возможной, но рассчитывал на сопротивление чехословаков. «Я знаю наших, — говорил он, — они попрут напрямик через горы, и тут их можно будет надолго задержать».
Увы, все оказалось не так.
Григоренко и приехавший из Латвии Яхимович решили передать это заявление в посольство Чехословакии, мы с Гюзель сделали плакат с надписями по-русски и по-чешски, похожий на лопату для расчистки снега, но наш связной подвел нас, и они вошли в посольство без плаката, зато генерал при всех орденах. Как и я, советник посольства принял его за сталиниста: «Не беспокойтесь, ЧССР останется коммунистической и верной дружбе с СССР», — на что Петр Григоренко ответил: «Не беспокойтесь вы тоже, мы за вас». Обрадованный советник взял их заявление и открытое письмо Анатолия Марченко, и оба вышли из посольства беспрепятственно, сфотографированные при выходе Карелом Ван хет Реве на фоне высаженных у братского посольства деревьев. За деревьями уже ходило несколько людей, носящих свои неприметные костюмы, как будто это театральный реквизит.
— Служите? — спросил один из нас.
— Служим! — охотно отозвался один из них.
Через несколько дней мне позвонил Павел и попросил срочно приехать к Ларисе Богораз — оказалось, только что арестован Анатолий Марченко. Период выжидания со стороны власти кончился.
Глава 6. 21 АВГУСТА 1968 ГОДА
Передавая заявления и статьи за границу, мы считали, что только так можно добиться гласности и избежать оскорбительного контроля государства. Мы преследовали двоякую роль: во-первых, лучше показать всему миру действительное положение вещей в СССР; во-вторых, — и это казалось нам наиболее важным — через западное радио познакомить с нашими документами собственный народ, и это нам удалось. Вопреки разрядке и благодаря возникновению независимого общественного мнения в СССР, число слушателей иностранного радио возросло в несколько раз — людям было интересно слушать о том, что происходит у них в стране и о чем не пишут советские газеты; со временем это вынудило власти постоянно публиковать статьи о диссидентах.
Конечно, мы не могли инструктировать западные газеты и станции, как им наши материалы подавать — сначала западным читателям, потом советским слушателям; также они периодически концентрировали внимание на тех или иных фигурах, иногда по причинам, к Движению за права человека отношения не имеющим, тем самым оказывая на Движение косвенное влияние. В начале 1968 года наибольшее внимание привлекали Павел Литвинов, Лариса Богораз, Петр Григоренко и Петр Якир. Красин, оказавшийся как бы на вторых ролях, был уязвлен этим, был он вообще человек, склонный уязвляться.
До того как переписка Павла была поставлена под наблюдение, он получал много писем от советских слушателей: как за — примерно 3/4, так и против — примерно 1/4, часть писем пришла не по почте, а была кем-то брошена в ящик.
Вскоре КГБ спохватился: не только стали изымать в почтовых отделениях письма известным диссидентам, но и справочные бюро получили указание не давать их адресов. Среди подброшенных Павлу писем была по крайней мере одна фальшивка КГБ — составленное путем неуклюжей имитации заявление «группы студентов» о создании новой партии. Сборник этих писем — пока что единственный, представляющий реакцию рядовых советских граждан на Движение, — был нами подготовлен к печати и вышел на нескольких языках.
Было несколько писем с матерными ругательствами, одно, судя по служебному штемпелю, из КГБ, начиналось словами: «Зачем, жидовская морда, позоришь память своего деда!» — Павел не знал, кому ответить, что он «жидовская морда» как раз из-за деда-жида, Максима Литвинова. Очень смешно писал гебист-пенсионер: «Кто это такие „мы требуем!“? Вы — не более чем козявка, но и козявка может издавать зловоние», — и, даже назначал Павлу срок — двенадцать лет. Когда Карел просматривал рукопись, он спросил, что это за точки везде расставлены. Я ответил, что это разные непечатные слона. «Ну, мы готовим научное издание, все слова должны быть на месте» — и мне пришлось еще сидеть над рукописью и своей рукой вписывать все слова. Би-Би-Си сделала передачу по книге и получила гневное письмо от одного слушателя, может быть, даже того, кто сам писал эти слова Павлу. Би-Би-Си ответила, что не она их придумала и Литвинову адресовала.
«Белой книгой» Гинзбург начал традицию документальных сборников о политических процессах, вслед за ним Литвинов с помощью Горбаневской составил сборник о процессах Буковского и Хаустова. Казалось важным составить такой же сборник и о деле Галанскова и Гинзбурга, и Павел начал собирать материалы. Я торопил его, опасаясь обысков и арестов, и с июня сам засел за систематизацию и перепечатку материалов, составление вводных статей и именного указателя. Кивая на указатель, Карел обычно говорил; «Я всегда думал, что ты работаешь на органы».
Павла арестовали в августе, а в октябре я работу закончил. Мне очень помогли Маруся Рубина, перепечатавшая часть сборника, и Юлиус Телесин, собравший статьи из советских газет. Однако я встретил оппозицию в лице Арины Гинзбург, Ольги Галансковой и Натальи Горбаневской: первая боялась, что выход сборника затруднит ее связь с мужем в лагере, вторая — за саму себя, чувство, я бы сказал, вполне естественное, а третья — что это отразится на Павле, который был уже в сибирской ссылке.
В отличие от «Хроники», сборники выходили с именем составителя, и нам с Павлом не хотелось от этой традиции отступать. Сначала он предлагал, чтобы сборник вышел под нашей общей редакцией, но я не хотел этого, ведь КГБ, заинтересованный в «групповых делах», пытался доказать, что и «Белую книгу» Гинзбург и Галансков делали совместно, а те от этого открещивались. Я считал, что лучше всего сборник выпустить под редакцией Литвинова, поскольку он был известен и это могло способствовать публикации; то, что он сидит в тюрьме, скорее значило, что сборник «проскочит» для него без последствий — все равно, мол, он свое уже получил! Если Павел откажется, я решил выпускать под своей фамилией, но он — из Лефортовской тюрьмы, где мне удалось запросить его, — дал свое согласие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28