А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Итальянец, который даже Богу не предается безоговорочно, еще меньше привязан к человеку. Три столетия подряд Италия являет собой зримый образ феодализма, не будучи по сути своей феодальной страной. Здесь есть укрепленные замки, могучие скакуны, великолепные доспехи, но отсутствует вассальное подчинение человека человеку, как во Франции. Итальянский героизм метит выше: он посвящает себя идее, а когда, загоревшись идеей, идет за нее на смерть, то гибель его достойна восхищения.
Что такое Генрих IV, которому жертвовали собой гибеллины, как не идея?
А Григорий VII, которому были преданы гвельфы? Тоже идея.
С той лишь разницей, как мы уже сказали, что первая отражает устремления аристократии, а вторая — демократии.
Итальянский дух пылок, но строг. Не в пример нашему французскому складу характера, он не признает неоправданной, безрассудной игры со смертью — его рыцарская поэма оказывается сатирой на рыцарство наравне с романом Сервантеса. Конечно, остается еще печальный гений Торквато Тассо, но Торк-вато Тассо слыл безумцем, а спросите у самих итальянцев, что им больше по душе, «Неистовый Роланд» или «Освобожденный Иерусалим», — девять из десяти ответят: «Неистовый Роланд».
В том же самом можно упрекнуть их архитектуру и живопись. Пейзажная живопись здесь почти отсутствует, как почти отсутствует описательная поэзия. Даже за городом вас окружает искусственный урбанистический мир — столь живучи в современной стране традиции древнеримского и этрусского зодчества. Жителю Средней Италии мало защиты естественных рубежей — уходящих в небо отвесных стен, возведенных самой природой, или непреодолимых потоков. Если он покидает свой мраморный дворец, то отнюдь не затем, чтоб отдохнуть душою под сенью ветвей, на ковре из мха, слушая лепет вольных струй ручейка. Нет, его опять ждут мраморные виллы и сады террасами, где вода застыла в квадратных водоемах. Посмотрите: в архитектуре Изола Беллы на одном конце Италии и виллы д'Эсте — на другом заявляет о себе та исполинская самобытность, которая встретится и в стенах Вольтерры, и в мрачных, словно высеченных из единой каменной глыбы палаццо Строцци или Питти. А если, обратившись от архитектуры к живописи, вы приглядитесь повнимательней, то обнаружите в творениях Джотто, Рафаэля и даже Микеланджело жесткую линейность контуров, присущую этрусскому искусству. Во флорентийской школе, а следом и в римской человеческая фигура почти всегда производит впечатление строгости (если не сказать сухости), присущей архитектуре, что вполне объяснимо в этих краях, где поныне пашут плугом, описанным еще Вергилием, и, как во времена, когда этот мантуанский пиит созерцал мирно жующих волов, скотину кормят не травой, а листьями и держат в загонах из боязни, как бы она не ободрала виноградные лозы и оливы.
Лишь на севере, благодаря венецианским переселенцам и врожденному изяществу у ломбардцев, человек очеловечивается.
Все в Италии строится на математическом расчете и точном знании. Прежде чем получить права гражданства, каждое слово годами обсуждается в Академии делла Круска — по-своему не менее педантичной и несговорчивой, нежели наша, — и современной итальянской литературе недостает живой разговорной речи лишь потому, что ученые позволили проникнуть в язык очень немногим новым словам. До сих пор здесь говорят «стрелять камнем» («tirare a scaglia») вместо «стрелять картечью».
Но особенно ярко проявляется этот систематичный ум в военной тактике. В руках итальянских кондотьеров война превратилась в науку, основы которой заложил Монтекукколи. Для итальянских живописцев и зодчих заниматься гражданской и военной инженерией — самое обычное дело: Леонардо да Винчи изобретает оросительные и двигательные устройства; Микеланджело руководит сооружением городских укреплений в осажденной испанцами Флоренции. Два величайших во всемирной истории полководца принадлежат Италии: Цезарь и Наполеон.
А Рим? Как можно утверждать, что он изменился? Разве его величавые, задумчивые жители, словно сошедшие с барельефов колонны Траяна, драпируясь в свои лохмотья, не те же civis rоmanus? note 4 Вы когда-нибудь видели прислуживающего либо работающего римлянина? Жена и та откажется штопать прорехи в его плаще. Он спорит на форуме, он судит на Марсовом поле. А кто чинит дороги? — Уроженцы Абруцци. Кто перетаскивает грузы? — Бергамцы. Римлянин же, как и в давние времена, просит подаяние, но, если можно так выразиться, по-хозяйски. Говорите сколько угодно о его извечной кровожадности, но не смейте за-являть, что он ослабел. В Риме, как нигде, ножу щекотно в ножнах.
Праздничный клич римлянина был «Христиан — львам!»; сегодня римлянин кричит во время карнавала: «Смерть синьору аббату! Смерть красавице-княгине!»
Покончим же раз и навсегда с этими смехотворными разглагольствованиями об итальянской вялости. Мы уже сказали: итальянец подчиняется безоговорочно не людям, а идеям.
Возьмем наиболее оклеветанного в этом отношении итальянца — возьмем неаполитанца: с поля боя он бежит и с Фердинандом, и с Мюратом, и с Франциском, так что Франциск говорил сыну (тому, что недавно скончался, а при жизни имел чрезвычайную склонность изменять мундиры своих солдат): «Vestite di bianco, vestite di rosso, fuggirono sempre» («Что в белом, что в красном — они побегут всегда»).
Да, они побегут всегда, если следуют за Фердинандом в Рим, за Мюратом — в Толентино, за Франциском — в Абруцци; они побегут потому, что им приходится следовать за человеком, потому, что они не знают, для чего им следовать за этим человеком, потому, что этот человек не олицетворяет для них никакой идеи, а если все-таки олицетворяет, то нечто принудительное или противное им.
Но поглядите, как бьются неаполитанцы, когда сражаются за свои идеи!
Шампионне на три дня застрял на подходах к Неаполю. Кто же защищает Неаполь? Лаццарони. И чем же вооружены защитники Неаполя? Булыжниками и кольями.
А когда Шампионне пришлось отступить перед превосходящими силами калабрийцев, предводительствуемых кардиналом, когда жалованье палачу выплачивалось уже не с головы, а помесячно, так много слетало тогда голов, — посмотрите, как умеют умирать в Неаполе.
Начало положил седовласый герой — восьмидесятилетний адмирал Караччоло. Он разгуливает на палубе своей «Минервы», ожидая, что решит суд Нельсона, и на ходу обсуждает с молодым офицером, в чем состоит преимущество английской модели военного корабля над неаполитанской.
Его лекцию прерывают на полуслове, чтобы зачитать ему приговор. Решение трибунала приговаривает его к повешению, а как вы сами знаете, это не просто смерть, это позорная смерть. Он выслушивает с безмятежным видом и недрогнувшим голосом, повернувшись к молодому человеку, продолжает:
— Как я говорил, неоспоримое превосходство английских военных кораблей над нашими объясняется тем, что они несут на воде значительно меньше дерева и больше полотна.
Через десять минут тело его качается на рее, как труп последнего алжирского или тунисского пирата.
Для вынесения республиканцам оправдательных либо смертных приговоров была даже учреждена непрерывно заседавшая королевская джунта.
Вынесенный приговор приводился в исполнение в тот же день.
Это чрезвычайное судилище под председательством мерзавца по фамилии Спецьяле заседало на третьем этаже; перед ним предстал Никколо Палемба.
— Назови своих сообщников, — потребовал от него Спецьяле, — или я отправлю тебя на смерть.
— На смерть я пойду и без твоей помощи, — ответил Никколо Палемба.
И, вырвавшись из рук державших его жандармов, он выбросился в распахнутое из-за жары окно, предпочтя разбить себе голову о мостовую.
— И кем же ты был при короле Фердинанде? — обратился Спецьяле к Чирилло, допрашивая его.
— Врачом, — отвечал тот.
— А кем ты стал при Республике?
— Представителем народа.
— А кто передо мной сейчас?
— Перед тобой, трус, стоит герой.
Чирилло и Пагано, приговоренные к повешению, одновременно были подведены к виселице. Стоя под перекладиной, они заспорили, кому прежде идти на смерть: ни тот ни другой не желал уступать первой очереди — пришлось тянуть соломинку. Пагано выигрывает, подает руку Чирилло и, закусив короткую соломинку, поднимается по позорной лестнице с просветленным лицом и улыбкой на губах.
Само собой разумеется, Чирилло поднялся на виселицу следом за ним и умер не менее героически, чем Пагано.
Этторе Карафа был приговорен к отсечению головы; когда он всходит на эшафот, у него спрашивают, не изъявит ли он перед смертью какого-нибудь желания.
— Да, — отвечает он, — я желаю лечь на гильотину навзничь, чтобы увидеть, как упадет нож гильотины.
Вместо того чтобы лечь ничком, он лег на спину и так и был гильотинирован.
Элеонора Пиментель — удивительная женщина, — виновная в том, что во время Республики редактировала «Партенопейский монитёр», была приговорена к повешению. Жестокость, изощренная в своей непристойности: предназначенная ей виселица оказалась вдвое выше других.
Перед казнью, надеясь, что она попросит о помиловании, Спецьяле обращается к ней:
— Говори, мне приказано исполнить любую твою просьбу.
Тогда распорядись дать мне панталоны, — отвечает она.
Забыв, что стыдливость — добродетель христианская, я чуть было не сказал: спартанка времен Леонида, римлянка времен Цинцинната не ответила бы лучше.
Мученики, ведь вы перевернулись в своих могилах, заслышав пушки Франции, правда?
* * *
А теперь вернемся во Флоренцию, где мы назначили встречу нашим читателям.
Алекс. Дюма.
I. НА ПЛОЩАДИ САНТА КРОЧЕ
Если бы воздушный шар был изобретен на третьем году понтификата Алессандро Фарнезе, под именем Павла занесенного в анналы римских первосвятителей между Климентом VII и Юлием III, и читатель вместе с нами мог бы подняться на нем в небеса над Флоренцией часов около одиннадцати в ночь со 2 на 3 января 1537 года, то его взору предстало бы вот какое зрелище.
Внизу, от Санта Мария делла Паче до ворот Сан Галло и от делла Цекка до бульвара делла Серпе разлилось черное пятно густого мрака, а сквозь него только в двух или трех местах пробивается слабый свет редких огней.
В этом бесформенном сгустке тьмы, словно широкой, с серебристым отливом лентой расчлененном на две неравные части водами Арно, взор воздухоплавателя неизбежно наткнулся бы на двух исполинов среди архитектурных сооружений Флоренции, исполинов, выстроенных Арнольфо ди Лапо: собор Санта Мария дель Фьоре и резиденцию Синьории, ныне известную как палаццо Веккио, — на пару левиафанов, плывущих по морю черепичных крыш.
Неподалеку от площади делла Санта Тринита, на углу виа Леньаоли и виа Чиполле, в дворце, подобном громадной усыпальнице и погруженном в беспросветную тьму, он безошибочно признал бы палаццо Строцци по массивной архитектуре здания с его коваными воротами, коваными засовами и укрепленными в стене фасада коваными кольцами для факелов.
Первым из трех островков света была Соборная площадь, где солдаты герцога Алессандро — пестрая смесь сбиров изо всех стран, преимущественно немцев и испанцев, — беспечно кутили на наградные деньги, днем выданные от имени герцога их предводителем Алессандро Вителли, сыном того самого Паоло Вителли, что погиб два года тому назад во время народного мятежа. Усевшись у входа в кабак, как это принято во Флоренции, попивая вино и горланя песни, они задирали редких запоздалых прохожих, которые после наступления темноты выскользнули из дому либо по делам, либо ради увеселения (скорее по делам ибо увеселения были нечасты в ту пору) и путь которых лежал через площадь Санта Мария дель Фьоре.
Вторым островком света была расположенная около церкви Санта Мария Новелла улочка дель Гарофано, где в этот вечер кардинал Чибо давал серенаду Лауре ди Фельтро, небезызвестной куртизанке того времени, которую, затратив уйму золота, он отбил у Франческо Пацци; впрочем, это мотовство никоим образом не отразилось на его состоянии: как поговаривали, денежки выложил сам герцог Алессандро за то, что услужливый кардинал уложил в его постель маркизу Чибо, свою невестку, пока муж был в отъезде.
Наконец, третьим световым пятном среди скопища темных камней стали ворота Сан Амброджо, возле которых какие-то бандиты подожгли, а потом стали грабить дом Руччеллаи, одного из прославленнейших изгнанников эпохи.
Во всем остальном городе царили безмолвие и мрак.
Но если бы в одно из тех кратких мгновений, когда луна прорывалась сквозь сплошную пелену туч, взоры нашего наблюдателя из поднебесья опустились к пьяцца Санта Кроче, то в скользнувшем бледном луче ночного светила он прежде всего разглядел бы широкий параллелограмм монастыря, примыкающего к площади.
Затем на углу виа дель Дилювио он увидел бы колодец с навесом — один из тех великолепных образчиков работы по железу, которая в те времена сплошь и рядом делала обыденнейшие предметы совершенными произведениями искусства. Этот колодец был причудой одного богатого флорентийца по имени Седжо Капорано, велевшего вырыть его перед своим домом с двоякой целью: радовать взоры и служить своему назначению.
И в последнюю очередь он узрел бы человека, сидевшего свесив ноги и держа под рукой веревочную лестницу на зубчатом гребне длинной стены, тянущейся от виа деи Кокки до виа Торта; его укрывала тень раскидистых деревьев, величественно вознесших свои кроны над высокой оградой.
На всей площади единственным заметным огоньком была неугасимая лампадка перед статуей Мадонны в резной нише на углу монастыря, обращенном к виа дель Пепе.
Часы на палаццо Веккио медленно пробили полночь.
Сидевший на верху стены человек внимательно сосчитал гулко вибрирующие удары колокола, что говорило о том, как мало забавного он находит в своем несомненно принудительном пребывании на этом посту; но тут еще один полуночник, подкованными каблуками сапог будя эхо в плитах мостовой и чиркая по ним шпорами, вышел на площадь из виа дель Дилювио и направился к воротам монастыря.
Он уже собирался постучаться, когда сидящий на гребне стены дозорный, пристально наблюдавший за ним, но, видимо, окончательно узнавший его лишь по твердой решимости проникнуть в монастырь, предупредил о себе посвистом, переливы которого развеяли бы любые сомнения в том, что это условленный сигнал.
В самом деле, человек на площади обернулся, а после того как тишину прорезал повторный свист с теми же модуляциями, без стука опустил дверной молоток на место и направился туда, откуда до него долетел призыв. На миг выглянула луна, скользившая между тучами, и тут же спряталась снова, однако незнакомец быстрее уяснил, с кем имеет дело, задев в темноте рукой конец веревочной лестницы, нежели пытаясь вглядеться в лицо приятелю.
Сложив ладони рупором у рта, он негромко окликнул:
— Это ты, Венгерец?
— Он самый, — последовал ответ сверху.
— Какого черта ты, будто сова, торчишь на этой верхотуре вместо того, чтоб быть с герцогом в монастыре Санта Кроче?
— А герцог вовсе и не в монастыре Санта Кроче, — отвечал тот, кто отзывался на имя Венгерца. — Он сейчас у маркизы Чибо.
— А что за нелегкая вас понесла к маркизе, когда ему следует быть в монастыре? — спросил подошедший.
— Как же, дожидайся! Стану я рассказывать тебе с высоты пятнадцатифутовой стены о делах монсиньора… Залезай-ка сюда и узнаешь все, что твоей душе угодно.
Не дослушав приглашение до конца, тот, кому оно было сделано, ухватился за веревочную лестницу и со сноровкой, обнаруживающей привычку к подобным упражнениям, взобрался к Венгерцу наверх.
— Так что же тут у вас приключилось? — полюбопытствовал он.
— Да дело-то в общем простое. Смерть одной из монахинь переполошила всю обитель. Заявился фра Леонардо, так что пришлось славной аббатисе, рассыпаясь перед монсиньором в благодарностях за честь, какой он явил намерение ее удостоить, попросить его прийти снова в какой-нибудь другой день, а вернее сказать, другой ночью…
— И его высочество это проглотил?
— Его высочество хотел было приказать вышвырнуть за Дверь и покойницу, и монаха, свершающего над ней бдение. Хорошо еще, что я, будучи добрым католиком, замолвил перед ним словечко: а не лучше ли оставить монахинь с Богом, а самим навестить прекрасную маркизу Чибо. «Слушай, и то правда! — отвечал он мне. — Я совсем ее позабыл, нашу бедняжку маркизу…» А поскольку ему только и надо было, что площадь перейти, он и перешел площадь.
— Навряд ли герцогу улыбалось лезть по твоей лестнице.
— Да нет же, ей-Богу! Маркиза дома нет, так что он, как положено, вошел через дверь. Это Лоренцино, веря, что береженого и Бог бережет, велел ожидать их здесь на случай чего-либо непредвиденного.
— Ну весь он в этом, наш голубчик… осторожен, как всегда!
— Тсс, Джакопо!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13