А-П

П-Я

 

.. А потом, конечно, драка, поножовщина... А то, представьте, они будут люди как люди... Зверски эксплуатировать какие-нибудь бельгийцы их не будут; поработали они у себя там, сколько надо, - потом сюда отдыхать приедут... Вот когда это сбудется, тогда только мне не будет стыдно, - а сейчас стыдно!
- Гм... Если вы это серьезно говорите...
- Вполне серьезно!
- То почему вы приводите в пример одних только шахтеров?
- А не учительниц?.. Однако вы ведь приехали сюда на свой счет, а шахтеру не на что сюда ехать... Кроме того, как живут шахтеры, это я гораздо лучше знаю, чем то, как живут учительницы.
- Хорошо, допускаю... А кто это вас убить хотел, вы говорили?
- Убить?.. Вы об этом? - дотронулся он до своей плешины. - Это - один шахтер... которому я очень благодарен за это.
Серафима Петровна долго смотрела на него удивленно, не отрываясь, наконец сказала тихо:
- Я вам верю!
- Мне нет надобности говорить вам неправду... - просто отозвался Даутов.
- А если... если будет надобность вам кого-нибудь убить, - извините меня за этот вопрос, - то как все-таки, вы бы убили?
- Непременно! - ответил он без запинки.
- Будете стрелять?
- Непременно.
- А когда арестовывали вас, вы тогда стреляли?
- Нет, тогда не пришлось... Да ведь тогда, например, меня арестовали как-то совсем по-семейному. Я, признаться, и не думал, что арестуют. Подхожу как-то к дому, где комнату у одной сердечной старухи снимал, вхожу в калитку, вижу - городовой на дворе дежурит. И чуть только я во двор вошел, он - к калитке и руку на кобуру. "Чего, брат, ты тут торчишь?" - говорю как могу спокойно. "Да тут в доме пристав наш, поэтому и торчу", - говорит. Ну, ясно, что обыск. Идти мне на улицу напролом - он, конечно, стрелять будет, а у меня ничего нет с собою. И вдруг мысль мелькнула: "Почему же непременно у меня обыск? Тут в доме три квартиры, и два студента в них. Я же тут поселился недавно..." Иду к своей сердечной старушке, а сам думаю: "Хотя бы и у меня обыск: ни бомб, ни литературы - ничего такого у меня нет, бояться мне нечего..." Вхожу в свою комнату, слышу храп: хррр... хррр... "Кто же это, думаю, у меня так задумчиво храпит?" Оказалось, сам господин пристав: голову на стол положил - и хррр! Где-то он теперь, любопытно? Должно быть, на фронт погнали... Подхожу, хлоп его по голове: "Эй, дядя! Спишь?" Проснулся: слюнявый, глазищи красные... Фуражку надел, а то она у него с головы свалилась. "Это вы, говорит, такой-то?" - "Я, говорю, такой-то". "Извините, что потревожить приказали по пустякам!.. Вот протокольчик подпишите!" Смотрю, на столе и бумажка, протокол обыска, готова уж, а в ней говорится, что при обыске ничего не обнаружено. "Как же это вы, говорю, без меня у меня рылись?" - "Да ведь это, говорит, пустяки все, одна проформа..." - "Ну, думаю, ладно, пусть только идет к черту!" А тут старушка сердечная, моя хозяйка: "Господин пристав, чайку идите выкушайте!" - "Чай пить, говорит, не дрова рубить!" Сел и я с ним. Сидим, беседуем. Он мне рацеи разводит, что вот как, мол, эти студенты всякие и даже из окончивших молодые, вместо того чтобы им учиться или уж служить, жалованье получать да где-нибудь у знакомых в преферансик перекинуться, а они к чему-то, видите ли, в революцию ударяются и только полицию беспокоят... Только это расфилософствовался, городовой входит: "Извозчик стоит, пожалуйте ехать!" Встает мой пристав и мне: "Поедемте, молодой человек!" - "Куда это? Зачем?" - "Да уж так надо... для проформы". Сердечная старушка умолять даже его пустилась: "Да что вы это, господин пристав! Да отпустите вы жильца моего, что вам стоит!" - "Ничего, говорит, не стоит, а только со службы тогда долой!" Поехал я с приставом, и привез он меня прямо в тюрьму... Вот какой был мой тогда арест.
- И потом вас в ссылку?
- Да, из тюрьмы в ссылку... А в другой раз - это уж было в Херсоне, на Фурштадте, - есть там такой скверик маленький, я в нем сидел на скамейке после бессонной ночи, днем... А там, на Фурштадте, казармы были артиллерийские и пехотные... Деятельность моя антивоенная в этих местах и протекала. Там, на скамеечке в скверике, не пристав уж задремал, а я сам. Тоже, должно быть, не без храпа тихого... Это осенью четырнадцатого года было... Погода стояла теплая, не мудрено было задремать... И вдруг просыпаюсь от такого ощущения, как будто по лицу мне кто-то рукавом шершавым черным провел. Сейчас же я туда-сюда оглянулся - никого решительно. А подсознательное какое-то чувство говорит: "Уходи немедленно!" Встал я и пошел к выходу. Только дошел до вертушки, а из-за кустов кто-то меня дерг за плечо! Смотрю и глазам не верю: целых три офицера, а за ними какой-то тип в черном лохматом осеннем пальто: шпик. Совершенно глупо вышло. В этот раз и маленький браунинг был у меня в кармане, но окружен я был очень тесно, и сопротивляться было бы глупо.
- А вы умеете иногда хитрить?
- Вы попали в слабое мое место: я всегда был плох по части конспирации. Да ведь тогда, во время войны, трудно было это, - слишком много везде оказывалось шпиков добровольных. Буржуазия, она и сейчас яростно стоит за продолжение войны, а тогда тем более, что после успехов-то на австрийском фронте многие были вне себя... И этот, в пальто-то черном лохматом, он не профессионал оказался, а просто лавочник местный.
- Из-за него вы, значит, отсидели два с лишком года?
- Да... Из-за его усердия.
- Хорошо! Постойте! Один вопрос: если бы вот сейчас, здесь, на берегу, вы увидели бы этого своего шпика, что бы вы с ним сделали? - очень живо вдруг спросила она. - Вы бы его утопили в море?
Даутов увидел, что глаза ее, обычно усталые и лишенные блеска, теперь расширились и блестели, как будто она сама видела вот где-то близко, в трех шагах, этого херсонского лавочника-доносчика.
- Нет, - улыбнулся ее новым глазам Даутов. - Личные счеты свои я пока отложил бы...
- Почему? Почему отложили бы?
- Потому что гораздо более серьезная задача у нас - и у меня, значит, вот-вот потребует разрешения.
- Какая?
- Гораздо более серьезная, - этого, я думаю, с вас довольно... С войною надо покончить или нет? Вы недавно согласились со мной, что надо, - не так ли? А раз с войной будет покончено, то... тогда уж можно будет начать разговоры с херсонским лавочником и со всеми лавочниками вообще.
- Сердцем я вас понимаю, - сказала она, - а умом нет.
- Чего же вы не понимаете умом?
- Еще бы!.. Если уж вам даже предатель ваш, из-за подлости которого столько страдали вы на каторге, теперь совершенно почему-то неинтересен, то вы... Вы, по-видимому, фанатик какой-то!
- Нет, но я способен умереть за наши идеи. И все, кто хочет того же, что и я, всегда готовы умереть за наше дело. Тем-то мы и сильны...
- Почему же вас боятся рабочие? Я читала об этом где-то... или слышала.
- Едва ли есть такие!..
- Вы, кажется, просто мечтатели, по-э-ты!
- Нет, мы прозаики. У нас есть не только ясный план действий, но еще и гениальное руководство. А если вам кажутся наши задачи утопиями, то, в известном смысле, что же такое вообще прогресс, как не проведение многих и многих утопий в жизнь? Леонардо да Винчи только мечтал летать, а мы уже летаем, да еще на аппаратах тяжелее воздуха... А в будущем - я уж говорил вам - вся наша надежда на таких вот трехлетних, - кивнул Даутов на Таню, которая в это время, вонзив голые ножки в мокрый песок, шумно работала ими и кричала:
- Мама, смотри! Я месю тесто!
В той комнате, где жили на дачке Степана Иваныча Серафима Петровна с Таней, на стене, как раз над самым изголовьем Таниной кровати, пришпилена была кнопками карта Крыма, и мать как-то от нечего делать в дождливую погоду показала Тане все крымские города, а она запомнила их названия и где находятся.
Эта памятливость трехлетней девочки очень удивила Даутова в первый же день его знакомства с Таней, и теперь, желая проверить прочность таких случайных знаний, он начертил возможно правильнее у себя в записной книжке очертания Крымского полуострова и на месте городов поставил, как и на той карте, кружочки, а когда кончил, подозвал Таню:
- А ну-ка, черноглазенькая, пронзившая мое каменное сердце, иди-ка сюда!.. Как ты думаешь, что это такое, а?.. То ты меня все пытаешь, а теперь ну-ка я тебя!.. Что это такое я начертил?
- Кошку? - спросила Таня, чуть взглянув.
- Нет, не кошку... Ты приглядись как следует... Получше смотри!
- Крым? - вопросительно сказала Таня.
- Пра-вильно, братец ты мой! - восхитился Даутов. - Молодчина!.. Крым! А какой вот здесь город?
- Севастополь, - уже уверенно ответила Таня.
- Какова, а?.. Гениально!.. А этот какой?
- Керчь?
- Я, когда поставил кружочек, думал о Феодосии, а про Керчь я, признаться, забыл... Но вот тут же рядом и Керчь... Это, значит, ты меня поправила!.. Какова ваша дочка, а?.. Я вам говорил ведь!.. Стало быть, тут Керчь, а тут рядом?
- Феодосия.
- Гм... замечательно... А это что?
- Евпатория?
Даутов вытянул губы, чмокнул девочку в пышущую щечку, сказал: "Гениально!" - и ткнул, наконец, в самый крупный кружок посредине:
- Может быть, хоть этого города ты не помнишь? Ну-ка, скажи: не помню!
- Симферополь, - очень отчетливо ответила девочка.
- На пять с плюсом! Вот так Таня!.. И чтобы такую золотую головку какими-то Иисусами Навинами и молитвами перед учением засоряли!.. Нет, этого мы не допустим!
- Она знает все буквы на пишущей машинке, - сказала Серафима Петровна, - какую ей ни покажете, она скажет, - а то всего несколько городов, и чтобы она забыла!
- И чтобы такая училась в вашей гимназии тому, как Иисус Навин останавливал луну и солнце?.. Вот чтобы ее подобной ерунде не учили, и надо углублять революцию!
Говоря это, Даутов обеими руками охватил Таню, и вид у него был такой, как будто он ее от матери защищает.
- Вы очень хороший человек, - сказала Серафима Петровна, наблюдая доверчивость к его рукам со стороны Тани.
- Благодарю вас... И вы понимаете меня сердцем, но никак не желаете понять умом? - спросил он Серафиму Петровну ее же словами.
Она развела слабыми руками и покраснела:
- Ну что же мне делать?.. Значит, чего-то многого не хватает в моем уме...
- Вот так и со всеми!.. Слова не убеждают - убедительны только факты... Если же фактов недостаточно еще, значит волей-неволей число их придется увеличить... Повсеместно и бесконечно... Бесконечно и повсеместно!.. Так приказывает сама история!
И, говоря это, Даутов крепко держался за маленькую Таню, как за свой оплот.
Не только Таня заходила в гости к Даутову, иногда и Даутов приходил в гости к ней. Тогда она показывала ему свои игрушки, альбом зверей и... прейскуранты автомобилей. Прейскуранты эти были весьма деловые, заграничные, и трудно было зачислить их в игрушки, но у Тани они были в большом внимании, что весьма удивляло Даутова.
- Почему они тебе нравятся? - спрашивал он девочку.
- Они? Бегут!.. Так: ж-ж-ж! - показывала только ручкой от себя, не пытаясь даже показать их бег своим бегом, девочка.
- Хорошо, бегут... Но ты ведь не знаешь, конечно, как они бегут, почему бегут?
- Мотор работает! - отвечала Таня вздыхая.
Такого ответа и глубокого вздоха было достаточно, чтобы заставить Даутова подкидывать ее к потолку.
- Смотри! Мама!.. Подъемный кран! - кричала счастливая Таня.
- Откуда ты знаешь подъемный кран? - удивлялся Даутов. - Ты только самоварный кран знаешь!
- Нет... Подъемный! - И она находила у себя вырезанный из журнала снимок подъемного крана.
Это совершенно изумляло Даутова. Он очень оживленно говорил Серафиме Петровне:
- Знаете что? Из вашей дочушки, может быть, со временем целый инженер выйдет!
- Тоже радость большая: ин-же-нер! - махала тонкой рукой своей учительница из Кирсанова. - Я даже читала у какого-то философа, что самое неудачное произведение природы - это женщина-архитектор.
- Должно быть, у Ницше вы это читали, который умер в сумасшедшем доме... Но Таня, Таня, ваша Таня - это сокровище!.. И что мы из нее сделаем инженера, в этом вы убедитесь!
Однажды Таня проснулась ночью. Лампа чуть горела за ширмами, где спала мать, и Таня слышала испуганный шепот матери:
- Нет, пожалуйста, не надо! Пожалуйста, не надо! Я вас прошу!..
Таня отчетливо подумала о Даутове, который с вечера сидел у них: "Он хочет читать маме свою газету, а мама не хочет слушать!.."
Она заснула снова, а утром, встав, долго тормошила мать, и та, проснувшись, наконец, не положила ее рядом с собою, а только обняла крепко и заплакала почему-то.
Не больше как через неделю после этого Даутов уехал в Петроград, и Таня видела, как ее мама стояла около извозчичьей линейки, на которой он уезжал (автомобилей тогда уже не было в глубоком тылу), и слезы дрожали у нее на ресницах, а на правом виске все что-то дергалось безостановочно.
Тогда Таня посмотрела на Даутова так пристально, так насухо вбирающе, как никогда не смотрела раньше, и на долгие годы запомнила его таким, каким он сидел на линейке: с загорелой, коричневой высокой головой, в расстегнутой белой рубашке, с крепкими скулами и четко вырезанным носом.
Когда линейка тронулась и он замахал войлочной шляпой, которые здесь звали лопухами, Серафима Петровна зарыдала вдруг обрывисто, уже всем своим тоненьким телом порываясь и сдерживаясь изо всех сил, и, глядя на мать, заплакала Таня.
Потом около моря пошло все как-то не так, как прежде.
Первый виноград, которого много съели Таня с матерью, оказался ядовитым, и они болели несколько дней. Потом захолодало, пошли дожди, и целыми днями приходилось сидеть дома, смотреть, как пятиногая Шурка со всех сторон пытается подобраться к гелиотропу и вербене, а Дарья Терентьевна, заложив руки за спину и делая задумчивое лицо, старается внезапно захватить ее длинное висячее ухо.
Сухой и сутулый Степан Иваныч оживал во время дождя чрезвычайно. Тогда он гремел водосточными трубами, устанавливая их так тщательно, чтобы ни одна капля воды с крыши не миновала его бассейнов, и проворно-проворно, как и не ожидала от него Таня, очищал веничком канавки, по которым текла дождевая вода к его цветам.
Одно облако над горою поразило в это время Таню. Оно было все плотное, белое и кудрявое, как овечья шерсть, и очень стройно подымалось в высоту над горой. Оно было похоже на великана в белой овчине. Таких великанов лепили из снега мальчишки в Кирсанове.
- Мама, - глядя на то облако, сказала Таня, - мы когда поедем в Кирсанов?
- Скоро, Танек, - ответила Серафима Петровна. - Надо ехать, а то, может быть, и доехать до него будет нельзя...
И вскоре они действительно уехали на той самой линейке, на которой сидел и махал белым лопухом Даутов.
II
В памяти Тани, теперь уже пятнадцатилетней, очень смутно и отрывочно уцелело это время от приезда в Кирсанов и дальше, пока не попали они снова в Крым.
Однажды мать вбежала в комнату и захлопнула дверь, как будто за нею гнался бык, потом начала поспешно одевать ее, Таню, во все самое теплое, потом беспорядочно хватала, что попадало под руки, запихивала в белую скатерть, завязанную узлами, задыхаясь бормотала:
- Бежать надо, бежать!.. Таня, Таня, бежать надо!.. Бежать!
Потом они мчались на совершенно сумасшедшей деревенской телеге, все время подпрыгивающей на ухабах... Ночевали в избе на лавке; под лавкой хрюкали поросята... Утром подошла к лавке серая гусыня и больно ущипнула Таню за ногу...
Это было первое бегство Тани.
Таня не помнила, где это было потом, что из города вышли обе гимназии мужская и женская, в полном составе, с учителями впереди, и пошли куда-то, как будто на прогулку в лес, но это было зимою, и все то и дело оглядывались назад, где гремел гром. Матери ее и в этом городе удалось достать лошадь. Снег был неглубокий, и их извозчик обогнал тянувшихся по дороге, взяв по прямой, наперерез. А когда над городом поднялся в разных местах черный дым, извозчик этот, старик, посмотрел очень странными глазами и закричал вдруг:
- Погорим!.. Все чисто погорим!.. Ведь это что! - И начал гикать и колотить гнедую лошадь кнутовищем.
На одной какой-то станции, где они хотели сесть в поезд, Таню чуть не раздавили. Ее уже сбили с ног. Она помнила, что лежала головой на холодном рельсе, а над ней по приступочкам вагона топали солдатские сапоги, с которых капало на нее жидкой грязью...
Потом она помнила "Грязи" - большую станцию. Даже и теперь, как только она слышала слово "грязи", когда говорили, например, о сакских целебных грязях, она мгновенно представляла высоко вверху частый переплет из железа и в нем то мутные стекла, то небо; влетают и вылетают голуби; сыплется сверкающий снег...
А она тогда только один раз и посмотрела вверх, больше нельзя было так густо двигался кругом народ: могли сбить с ног и задавить; надо было плотнее прижиматься к матери...
И еще, что неизменно представлялось ей при слове "грязи", - это кишки, намотавшиеся на буфера между двумя вагонами.
Она запомнила, как мать стояла, безумно вытянув к этим буферам свое небольшое лицо с остановившимися глазами, а какой-то рыжий солдат с заржавленным чайником кричал матери:
- Ну, упал человек с крыши на ходу, - и все!.. Мало их падает?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30