А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Наверняка кто-нибудь из его друзей, кто пишет и сочиняет музыку, мог бы показать его в пьесе таким, как он есть на самом деле. Если бы они не сделали ничего более, чем записали несколько строк из его разговоров за день, даже это могло бы воздать ему должное по справедливости.
– Ты должен это сделать сам, - сказал я.
Он вспыхнул:
– Теперь ты смеешься надо мной; я лишь хотел сказать, что рано или поздно кто-то должен это сделать [65].
Был и другой, пришедший к Сократу примерно в это время, думаю, ранней весной.
Я заметил его впервые однажды, когда все мы шли с Агоры, чтобы побеседовать в Стое [66] Зевса. Юноша, о котором я говорю, подошел тихонько и остановился, наполовину спрятавшись за колонной. Сократ, однако, едва заметив его, повернулся с приветствием:
– Доброе утро, Федон! Я надеялся, что мы увидимся сегодня. Подойди и сядь поближе, чтоб нам было слышно друг друга.
Юноша вышел вперед и сел у его ног. Лисий шепнул мне на ухо:
– Гляди: Силен с леопардом.
Вряд ли кто сумел бы сказать лучше. Юноша был таким, какого часто описывают сочинители любовных стихов, но редко доводится увидеть в жизни: очень темные глаза, а волосы - чистое золото. Они раскачивались подобно тяжелому шелку и были ровно подрезаны над бровями, сильно вытянутыми и поднимающимися к вискам; губы отличались благородными очертаниями, но странным выражением - задумчивым и скрытным; он был красив красотой не Аполлона, а Диониса. Глаза его, не отрывавшиеся от лица Сократа, были глубоки и проницательны, ты видел, как в них пробегают мысли, словно рыбы в темной воде. Мне показалось очень странным, что он сидит, не раскрывая рта, а Сократ как будто ничего большего и не ожидает. Лишь один раз он заметил:
– Это может заинтересовать тебя, Федон, если, как мне кажется, напомнит наши вчерашние размышления.
Юноша сказал что-то в знак согласия, так что я перестал думать, что он немой.
Когда мы ушли, я спросил у Лисия:
– Кто он, ты не знаешь?
– Нет. Пришел однажды, когда ты был в школе у Демея. Приблизился потихоньку, оглядел собравшихся и ушел прочь. Почти как сегодня - только тогда присутствовал Критий.
Критий теперь не приближался ко мне и на длину копья. Мне стало жаль этого юношу. Но в ту пору весь мир, не знающий любви Лисия, вызывал у меня сожаление.
Как-то раз, довольно скоро после этого, когда Лисий уехал на учения, я находился в одном из общественных садов - маленьком садике возле Театра, где Сократ спорил с Аристиппом [67], равнозначно ли добро удовольствию или же нет. Они стояли друг против друга, ведя диспут, и каждый выглядел, словно символическое изображение своего тезиса. Тридцатилетний Аристипп был мужем приятной наружности, хоть и с немного обвисшим лицом, и одежда его, должен сказать, стоила не меньше, чем хороший верховой мул. Сократ же в своем старом грязно-коричневом гиматии был смуглым и твердым, как орех. Можно было поверить рассказу о том, как во время похода во Фракию он простоял в размышлениях всю зимнюю ночь, пока другие воины тряслись от холода под грудами шкур. Сила человека, говорил он, покоится на тяжком труде, который поддерживает ее; свобода его покоится на силе, которая поддерживает ее; а без свободы - какое удовольствие надежно и не подвержено опасности?
Не думаю, чтобы Аристипп нашел какой-либо достойный ответ, но именно в этот момент я снова увидел Федона - тот мешкал, наполовину укрытый за деревьями. Он отступил, когда Сократ повернул глаза в его сторону; но как только Аристипп удалился, вышел из укрытия, не дожидаясь зова. Сократ приветствовал его, и он сел на траву неподалеку. Я забыл беседу, полагаю, она касалась того, о чем шла речь прежде; Федон сидел, молчаливый и внимательный, чуть не касаясь головой колен Сократа. В позднее время дня на эти склоны возле Театра падают солнечные лучи, и они сияли на светлых волосах юноши, подчеркивая их лучезарную красоту. Сократ, продолжая разговор, рассеянно опустил руку и перебирал пальцами пряди этих волос. Так человек касается цветка. Но я видел, как юноша отпрянул и лицо его переменилось. Темные глаза метнулись быстро, взгляд их стал неприятен; он напоминал наполовину прирученного зверька, который хочет укусить. Сократ, почувствовав его движение, посмотрел на него сверху; на миг их глаза встретились. И внезапно юноша успокоился. Глаза его перестали метаться, он снова сидел, как и прежде, слушая разговор, охватив ладонями колени, а Сократ гладил его по волосам.
От этого любопытство мое возросло, и я твердо решил, что нынче же удовлетворю его. Когда Сократ ушел, я начал пробираться вперед. Но удивляться тут не приходится - какой-то муж, дожидавшийся подходящего случая, успел раньше меня. Видно было, что это незнакомец, пытающийся обратиться к нему с обычной вежливостью. Юноша холодно улыбнулся и что-то ему ответил. Что - я не слышал, но муж этот, кажется, был ошарашен и отскочил так, словно его ударили.
Вы можете удивиться, что после этого случая я не изменил своих намерений. Но то были дни, когда я испытывал добрые чувства ко всему человеческому роду, и уверенности во мне хватило бы на двоих. Нимало не тревожась, я перехватил Федона, поздоровался с ним и заговорил о диспуте. Вначале он едва отвечал, стискивая красивые мрачные губы, и оставлял весь разговор мне. Но я чувствовал, что он больше смущен, чем сердит, а потому не отставал, и постепенно он разговорился. Я сразу уловил, что, если сравнивать наши мозги, я против него - дитя. Его интересовал диспут, о котором он слышал, но пропустил. Я пересказал этот спор как мог; один раз он остановил меня, чтобы привести контрдовод, которого не увидел даже Критий. Я не мог найти возражения; но он, поразмыслив, сам отыскал нужный ответ.
Я сказал, что он очень скромен и должен чаще высказываться. Мы говорили без всякой скованности, но теперь он покачал головой и снова впал в молчание. На следующем углу он остановился.
– Спасибо за компанию, но теперь я сверну сюда. До свиданья.
Было ясно, он не хотел, чтобы я увидел, где он живет. Я подумал: "Должно быть, его семья впала в бедность; может быть, он даже кормится каким-то ремеслом". Он был довольно хорошо одет, и я уловил исходящий от его волос запах цветов ромашки; но люди стараются сохранять приличный вид, пока могут. Во всяком случае, он мне представлялся сейчас выдающейся личностью, и мое общество как будто не было ему противно; поэтому, увидев, что мы находимся недалеко от палестры, где я обычно упражнялся, я сказал:
– Еще рано, идем, составишь мне пару в борьбе.
Но он попятился, быстро ответив:
– Нет, спасибо, я должен идти.
Я не мог поверить, что он боится показать свой стиль, потому что осанка и движения у него были, как у человека благородного. Но тут заметил у него на голени глубокую рану, словно там прошло насквозь копье. Я извинился и спросил, сильно ли его беспокоит. Он глянул на меня как-то странно.
– Ничего, пустяк. Я теперь ее уже и не чувствую. - А потом добавил медленно: - Я получил эту рану в бою. Но мы потерпели поражение.
Шрам уже почти полностью побелел, хотя сам Федон, судя по виду, был не старше меня. По-гречески он изъяснялся на дорический лад, с островным выговором. Я спросил, в какой же битве он сражался. Но он лишь смотрел на меня молча, и глаза его под сияющими волосами были темны, словно зимняя полночь. Меня его взгляд беспокоил и смущал; наконец я сказал:
– Откуда ты приехал, Федон?
– Тебе следовало спросить раньше, афинянин. Я - с Мелоса.
Я уже хотел протянуть ему руку и сказать, что война окончилась. Но слова замерли у меня на губах. Теперь-то я понял, почему он не мог пойти в палестру. До сего момента усмирение Мелоса было для меня лишь занимательной историей. Но сказать: "Война окончилась" и уйти домой может лишь победитель. А для раба войну оканчивает только смерть.
Он уже отходил; я протянул руку, чтобы задержать его, ошеломленный так, словно увидел, как солнце встает на западе. Я понимал, что он во всем превосходит меня. Я не верил, что на свете такое возможно. Но времени подумать не было, ибо я видел по его лицу, как он страдает. И я сказал:
– Можем мы оба быть друзьями Сократа, если не друзьями друг другу? Знаешь ведь, говорят: "Рок - хозяин всех людей".
Его темные глаза медлили, задержавшись на моем лице. Как ни молод он был, я не ощущал, что рад его благодарности, зато чувствовал, что почтен его одобрением.
– Прости, Алексий, - сказал он, - что мы не можем побороться; мы были бы парой по силам. Раньше обо мне говорили, что и в беге я был неплох.
Он улыбнулся мне; существует на свете красота души, которая пробивается сквозь горечь, как мраморная жила сквозь землю.
– Будь уверен, - воскликнул я, - боги не станут терпеть это вечно!
Он глянул на меня, как старик на ребенка.
– Я пришел к Сократу, надеясь не на то, что смогу понять богов, а на то, что он сумеет, может быть, передать мне часть своей веры в их доброту.
– Скажи мне, если хочешь, на какого хозяина ты работаешь.
У него потемнело лицо. Мне стало стыдно, что я нечаянно обидел его. Я попросил прощения и сказал, что это не имеет значения. Он поднял глаза от земли и отрезал:
– С Сократом я познакомился не там!
– Не имеет значения, - ответил я. - Мы встретимся завтра? Или скоро?
– Я приду, когда смогу.
Я гадал, как ему удается удирать от хозяина, бьют ли его там. Весь вечер он не выходил у меня из головы. На следующий день я решил зайти к Лисию и рассказать эту историю, но во дворе встретил деда Стримона. Он заявил в самой тяжеловесной манере, что должен сказать мне несколько слов, и добавил, когда я повел его в жилую комнату, что это неподходящая тема для ушей моей матери; тогда, совсем уже озадаченный, я прошел с ним вместе в комнату для гостей. Он долго откашливался, оглаживал бороду, бормотал, что чувствует ответственность перед моим отцом, и наконец начал:
– Я не могу проверять, что ты делаешь за закрытыми дверьми, Алексий. Но мне крайне печально видеть распущенность в человеке столь молодом; ты ведь не станешь ссылаться на уродство лица или тела, которые могли бы помешать тебе наслаждаться радостями любви благородным образом.
– Распущенность? - повторил я, вытаращившись на него так, словно он лишился ума. Последний раз я был на пиру две недели назад; там присутствовал Лисий, и я, желая избежать всего, что могло бы вызвать у него отвращение, ушел домой почти трезвым. - Уверяю тебя, дедушка, ты был введен в заблуждение.
– Нет, если только меня не ввели в заблуждение собственные глаза; а я могу сказать, что всегда славился великолепным зрением. Разгуливать при всем народе по улице с мальчишкой из банного дома Гурга! Да сам Алкивиад редко допускал такое бесстыдство. Смею тебя заверить, в твоем возрасте я даже не знал, что такие люди вообще существуют.
– С каким мальчишкой? - спросил я.
Но он заметил, как у меня переменилось лицо, и сказал:
– Я вижу, ты меня понял.
– Раб не выбирает себе хозяина, - отвечал я, - а война есть война.
Я злился на весь мир, с Ананке-Неизбежностью и Роком включительно. А он тем временем опять огладил бороду - что-то у него еще было припасено.
– И что можем мы сказать о человеке, взявшемся поучать молодых, который не только сам прибегает к услугам подобных созданий, но и допускает их в круг своих учеников?
Гнев душил меня, но я обуздал его, чтобы спокойно покончить дело с дедом.
– Меня можно винить лишь в том, дедушка, что я беседовал с этим юношей на философские темы. Я забыл спросить его, чем он занимается. Но я благодарен тебе за эти сведения. Однако как же ты выяснил все это?
Я догадывался, что Стримон наслушался сплетен на улице, но мне было приятно поглядеть на его лицо. Пусть по крайней мере видит, что мой учитель сумел отточить мое остроумие.
Однако Лисий, когда я рассказал ему, остался серьезен и сказал, что если мой дед думал худо о Сократе, то дерзкий ответ не заставил его изменить свое мнение в лучшую сторону. Первый раз он упрекнул меня в чем-то - и, когда увидел, как я переживаю, быстро смягчился.
После этого он, в нарушение своей обычной сдержанности, тепло приветствовал Федона; но парень стал молчалив в обществе, и Сократ это заметил. Со мной Федон разговаривал, когда мы оставались одни, но всегда словно через невидимый щит. Было ясно видно, он все ждал, что я вызнаю, кто он такой, и обращу это против него. Вас может удивить, что я не ощутил к нему хотя бы невольного отвращения. Но первая любовь, подобно лучам рассвета, озаряет красотой все, куда ни глянь. А кроме того, хоть я и знал, чем он живет, полного понимания во мне не было - так человек знает о стране, в которой никогда не бывал. В моих глазах это лишь прибавляло ему необычности.
Однажды я встретил его рано утром - он шел в Академию. Когда мы свернули на Улицу Надгробий, завязался разговор о смерти, и Федон сказал, что не верит, будто душа сохраняется после нее - то ли в аиде, то ли в новом теле, то ли в воздухе. Я ответил, что с тех пор, как полюбил Лисия, мне кажется невозможным, что душа может угаснуть.
– Душа, - отвечал он, - это вызванный пресыщением сон человека, поевшего, выпившего и утолившего свою похоть. Но когда тело терзается голодом, или жаждой, или желанием - что останется от этой души, кроме собачьего носа, ведущего прямо к мясу? Собака умирает и сгнивает, и нос ее уже не чует ничего.
Он говорил так, словно ненавидит меня и не хочет оставить мне ничего, дающего радость. Но я вспомнил, как подвел недавно Сократа и как Лисий меня упрекнул, а потому сделал паузу, чтобы подумать. Наконец проговорил:
– Если заставить толстого старого человека бежать на длинное расстояние, он упадет замертво. Но разве это доказывает, что такое расстояние нельзя пробежать? Вот почему я думаю, Федон, что душа переживает тело; я видел, что тело можно не только купить и продать, но и вынудить делать то, что человеку ненавистно и с чем он никогда не смирится; но душа его может остаться свободной, и сохранить мужество, и противиться року. Поэтому я верю в душу.
Он молчал какое-то время, шагая так быстро, что стала заметна хромота, вызванная раной. В конце концов буркнул:
– Не могу поверить, что ты знал.
Я ответил, что никогда не затронул бы этой темы, разве что умолчание грозило бы отдалить нас друг от друга.
– Я не умею таить что-либо от Лисия, - добавил я. - Но ты можешь положиться на него, как и на меня, - он не болтун.
Он коротко рассмеялся:
– Не тревожься. Критий знает.
Через какое-то время, узнав, что он никогда не был за пределами Города, я повел его на прогулку в сосновый лес у подножия Ликабеттских гор. Там он и рассказал мне, как попал в рабство. После того, как их город находился в осаде уже несколько месяцев, его отец, тамошний стратег, собрал отряд добровольцев на штурм осадной стены афинян - отчаянное предприятие, которое почти увенчалось успехом. Федон, сражавшийся бок о бок с отцом, получил там рану, но заживала она очень плохо, потому что к тому времени мелосцы почти умирали с голода. Афиняне вызвали подкрепление и закрыли бреши в осаде; после этого пища вообще перестала поступать, и им осталось только сдаться на милость врагу. Федон, который не мог идти сам, лежал в постели и прислушивался к шуму, поднявшемуся, когда открыли ворота и в город вошли афиняне. Вскорости он услышал пронзительные вопли женщин и предсмертные крики мужчин. Ворвались воины, стащили его с ложа и поволокли на агору. Там его швырнули в толпу подростков и детей, которых согнали в овечий загон. По другую сторону высилась гора трупов только что убитых людей, и бойня еще не прекратилась; и посреди кучи тел торчала голова его отца. На агоре имелось возвышение для аукционера; и здесь, откуда все можно было хорошо видеть, но все же оставаться в стороне от суматохи и грязи, стоял Филократ, командующий афинского войска, и руководил бойней, уничтожением воинов, - по приказу афинских граждан. Резня продолжалась довольно долго. Федону не повезло - его доставили туда достаточно рано, и он видел своими глазами, как притащили его любовника со связанными руками и перерезали ему горло. Когда пришло время отводить на корабли женщин, Филократ спустился с помоста, чтобы выбрать пару рабынь для себя. Остальных увезли на продажу. Вот тогда Федон в последний раз видел свою мать - ей было в ту пору чуть больше тридцати лет, и она все еще сохранила красоту.
На Пирейский работорговый рынок он попал совсем ослабевшим от раны; но Гург решил рискнуть ради его красоты и сумел хорошо его выходить. Поначалу Федон не понимал, что это за место, и думал, что ему придется работать банщиком. А когда понял, отказался от пищи и питья, предпочитая умереть.
– И вот тогда, - рассказывал он, - вечером пришел старый Гург и оставил возле меня чашу с вином. Вино было налито из кувшина, который только что вытащили из колодца, и чаша запотела от холодного содержимого. Я был слаб и измучен жаждой, и я сказал себе:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51