А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ты, которую я знала всего три дня и назвала своим другом! Твой образ запечатлелся в душе моей. Твой высокий стан, как высокая мысль, встает предо мной, а твои грациозные движения подобны мелодии, которую древние приписывали звездам небесным…»Зинаида читала стихи, закинув прекрасную белокурую голову и протянув вперед руки:«Ты молода… а между тем твоя прошедшая жизнь навеки оторвана от настоящей. Закатилося солнце твое, и далеко не тихий вечер принес тебе темную ночь. Она наступила, словно зима нашего сурового климата, и земля, еще горячая, покрылась снегом…»В этом месте она обернулась к Марье Николаевне и обеими руками приподняла ее лицо. С теми же патетическими интонациями, с какими читала стихи, Зинаида медленно проговорила:— У тебя глаза, цвет лица — как у девы Ганга, и, подобно ей, жизнь твоя запечатлена долгом и жертвой. Окружи себя гармонией, дыши ею! И пой, пой… Разве жизнь твоя не гимн? — и залилась слезами.«А как бледен, как взволнован, был в тот вечер Пушкин! — вспоминала Марья Николаевна. — Прощаясь, он обещал непременно написать о нас книгу. Он даже говорил о своем намерении приехать к нам в Нерчинск… Каким долгим поцелуем приник он к моей руке…»— О чем ты так глубоко задумалась, Маша? — окликнула Трубецкая.Волконская вздрогнула.— Я была далеко, далеко. Как все же прекрасно, что никому не дано накладывать запрет на нашу память и воображение… Для нас, не имеющих будущего, с нашим настоящим, осталось одно прошлое. И каким привлекательным кажется оно мне теперь! Как рай из ада. В воспоминаниях мы обладаем полной возможностью наслаждаться этим раем, как праведники, которым нет изгнания…— Ты права, мой друг. Я тоже мысленно веду разговоры с отцом, с друзьями и знакомыми, которые бывали у нас в доме. Я посещаю балы, езжу с мамой по модным лавкам… — с улыбкой говорила Трубецкая. — Хочешь, отправимся мысленно вместе в Москву? Папа мне писал, что он собирается туда как раз в эти дни. Он приглашен на свадьбу к моей кузине. А мы с тобой пойдем в гости… к кому бы?— К Зинаиде Волконской, — серьезно ответила Марья Николаевна, — я только что вспоминала, как она поет, как читает стихи…— А ты пела у нее в тот вечер? — вспомнила Каташ о том, о чем только что думала ее подруга,— Нет, тогда я не могла петь…— Машенька, дорогая, спой что-нибудь! Так хочется пения, музыки… Спой, прошу тебя!Та послушно подошла к фортепиано — подарку Зинаиды.Притаившись за слюдяным оконцем, Орлов следил за каждым ее движением. Вот она опустилась на табурет перед инструментом. Худые, гибкие пальцы резво пробежались по клавишам. Голова чуть-чуть откинулась, и Марья Николаевна запела. До слуха Орлова доносились непонятные слова на чужом языке, но тоска в них звучала такая понятная, такая хватающая за сердце, что Орлов приник к окну еще плотней. От его горячего дыхания на обледенелой слюде образовался совсем прозрачный кружок, и Марья Николаевна стала видна вся — от высокой гребенки, воткнутой в прическу, до маленьких ног, обутых в красные сапожки с меховой оторочкой.— Пой, касатка, пой! — мысленно умолял Орлов, как только она умолкала.И она пела. Пела долго, пока голос не оборвался на высокой ноте. Она беспомощно уронила руки на клавиатуру и опустила на них голову.Когда Орлов возвратился в арестантский барак, юродивый старик Селифан рассказывал товарищам одну из своих бесконечных историй о чудесах, ангелах и видениях.Орлов положил к нему на затылок свою тяжелую руку. Селифан, ожидая какой-нибудь злой шутки, втянул голову в плечи.Но Орлов повернул его лицо к себе и серьезно проговорил:— Я, Селифаша, нынче тоже, словно ангела видел…— Иде, соколик? — посмотрел на него Селифан без всякого удивления.Лежащие на нарах каторжники замерли в ожидании острого словца Орлова. Но тот молча отошел к своему месту и лег, скрестив руки под головой. И мгновенно в его воображении встала смуглая женщина с невеселыми черными глазами на бледном лице…«Ведь вот какая жалостливая, — думал о Марье Николаевне Орлов, — а поет-то, поет! Да за такую жизни не жалко…»На соседних нарах высокий тенорок рассказывал невидимым в темноте слушателям:— Едем эт-та мы. Тьма вокруг тьмущая. Лес дремучий. И вдруг что-то как свистнет. Как шикнет… И выскочили — двое лошадей под уздцы, а двое к нам в телегу. Орлов одного хвать за грудки! А тот как признал его, так и взмолился: «Батюшка, грит, Алексей Иваныч, смилуйся над нами, дураками, что мы, дескать, будто оглашенные… И не знали, мол, мы и не ведали… — рассказчик запутался и вдруг обратился к Орлову: — Как бишь он причитал, Алексей Иваныч?— Иди ты… — хотел, было запустить Орлов виртуозным ругательством, но образ высокой смуглой женщины был так ясен и близок, что он только стиснул зубы и процедил: — Видишь, лежит человек, не шелохнется, так и нечего ворошить…— И право слово, — поддержал из другого угла какой-то арестант, которому очень хотелось дослушать, что рассказывал своему соседу худой чахоточный мужичонко.— Позвали, значит, меня в волостной суд, — поминутно откашливаясь, продолжал тот, — иду это я и думаю: «Зачем бы я им нужон?» Прихожу, а мне волостной писарь и сказывает: «Нам, Петрован, исправник наказал тебя выдрать…» — «Ишь ты, говорю. А за что про что?» — «А ты на ланской неделе супротив дворянской фатеры песни пел?» — «Ну, пел, ответствую. Что тут диковинного! Всегда пою песни, когда хмельной бываю…» — «А вот за это самое и велено драть». — «Ан нет, говорю, не верю». — «Как хошь, а только выдерем…» — «Пугаешь, говорю. Не верю, все едино не верю…» — «Ей-ей, выдерем». И что же вы, братцы, думали — подписали решение, поставили заместо меня, неграмотного, крест и… отпустили мне двадцать пять розог… Вытер я, братцы, пот со лба, отряхнулся, плюнул и пошел из волостного правления. Однако ж стала меня, братцы, с того самого времени кручина изводить. Ни об чем ином думать не могу, как об том, за что же меня выпороли. Чисто вянуть стал, как от хворобы лютой. И задумал я до правды дойти… А ведь до нее, как до воды в колодце, покуда докопаешься… И куда только за нею, за правдою, я не ходил, у кого только об ней не допытывался, откедова только меня не гнали. А я что ни дальше, то будто медведь на рожон пру. Ну и наскочил на одно благородие. «Ты, говорит, долго будешь мне надоедать?!» Да как затопочет на меня и руки к моим волосьям простирает… Тут я невзвидел свету: как двину его что было мочи посошком по башке. Он и обмяк… А я его сызнова уже по темени. Он и испустил дух. Схватили меня, избили в кровь допрежь суда. А опосля него заковали в кандалы, да в вечную… А мне, братцы, куда легче ныне. Знаю, по крайности, за что терплю. И нудьги такой, как была, и в помине нету…Генерал Лепарский, объезжая Нерчинские рудники, оставался в Благодатске дольше обыкновенного. С особой тщательностью просмотрел все представленные Бурнашевым ведомости и рапорты о восьми государственных преступниках, работающих в этом руднике, и вдруг отдал неожиданное распоряжение:— Объявить княгиням Волконской и Трубецкой, чтобы они были готовы к отбытию послезавтра в Читу. Сопровождать их должен унтер-офицер Малофеев-второй. Сему унтер-офицеру дать открытое предписание, чтобы от станции до станции для безопасного их проезда давали по три человека конных крестьян.— Слушаю-с, ваше превосходительство, — козырнул Бурнашев.— Всех восемь человек государственных преступников, — продолжал генерал, — отправить туда же спустя два дня по маршруту при команде из унтер-офицеров и двенадцати казаков, находящихся при них в руднике.Котлевский незаметно перекрестился: «Ух, слава те, господи, увозят!» — и тут же решил устроить по этому случаю именины своей Любеньки, не в пример прочим годам, многолюдные и с хорошим угощеньем. 22. Созвездие Не менее трех месяцев проходило обычно, покуда оборачивалась почта, то есть покуда на письмо, отправленное из ссылки в Петербург или какое-либо иное место России, получался ответ. В то время как Марья Николаевна, гуляя в окрестностях Читы, собирала камешки для коллекции, которая должна была со временем попасть в руки Николеньки, сам Николенька уже лежал в ограде кладбища Александро-Невской лавры в Петербурге под небольшим холмом, украшенным белым мраморным крестом. А по столице уже ходили написанные по поводу его смерти стихи Пушкина: В сиянье, в радостном покоеУ трона вечного творцаС улыбкой он глядит в изгнание земное,Благословляет мать и молит за отца… Старик Раевский, приехавший в это время в Петербург, решил встретиться с матерью своего зятя, княгиней Волконской.Раевский не любил княгиню, считал ее сухой и черствой женщиной, в которой все чувства, и даже материнское, были заглушены условностями придворного этикета и соображениями служебного долга. Будучи первой обергофмейстериной двух императриц, кавалерственной дамой ордена св. Екатерины и бывшей старшей воспитательницей государя, она хладнокровно отнеслась к судьбе своего сына и даже в день увоза его в каторжные работы танцевала с царем в Москве на одном из балов, данных во время коронационных торжеств.Княгиня приняла Раевского в гостиной с затянутыми черным коленкором зеркалами. Против нее в углу, вся в черном, с черными плерезами на рукавах и подоле платья, сидела бывшая няня Николеньки, француженка Жозефина.В продолжение всего визита Раевского ее восковое лицо не шевельнулось, и только старческие руки непрерывно теребили бахрому черной шали.Сама Волконская была тоже в черном старомодном платье и широченном чепце с черными и белыми лентами.Грудь ее украшал огромный, осыпанный алмазами медальон с портретами обеих императриц.Ее мясистые щеки отливали нездоровой желтизной, а большие навыкате глаза смотрели на Раевского сквозь двойной лорнет с холодной настороженностью.Раевского не тронули ни траурные ленты ее чепца, ни такие же плерезы на тяжелом старомодном платье.Когда она завела речь о том, как подготовить «бедных Сергея и Мари к постигшему их несчастью», он сухо оборвал:— Моя дочь, обреченная на каторжную жизнь, не нуждается в излишних сентиментах, мужество ее безмерно, и утешительные слова ей не нужны. Но ежели вы сможете из сего горестного удара извлечь какое-либо облегчение ее участи, указав на него государю, — сделайте это, не входя в обсуждение, приличествует или не приличествует по такому случаю обращаться к монарху.— Прежде всего, я переговорю обо всем с императрицей матерью. Ее величество принимала большое участие в покойном малютке. Она называла его l'enfant du malheur note 50 Note50
Дитя горя (франц.).

. И разве не трагична его судьба? Бедное дитя! — Волконская поднесла к глазам платок с траурной каймой. — Я словно сейчас вижу, как бедный Николенька играет конвертом с сургучной печатью, в котором пришло разрешение государя на поездку Мари в Сибирь…Раевский, стиснув зубы, нетерпеливо ждал, чтобы старуха кончила свои «ламентации», как он называл подобные разговоры.— Вы должны, княгиня, неотступно добиваться того, чтобы жизнь наших несчастных детей была сколько-нибудь сносной. Государыня Марья Федоровна вас любит, а она имеет на своего сына большое влияние.Старуха вздохнула.— Да, но в деле четырнадцатого декабря государь ни с кем не считается, кроме Бенкендорфа и, пожалуй, Алексея Орлова, который в последнее время входит все в больший фавор. Они даже в интимной дружбе с его величеством и вместе инкогнито посещают балетных фигуранток и французских актрис. Можно было бы попытаться расположить государя в пользу более сердечного отношения к нашим несчастным через Нелидову, но его величество не любит, чтобы показывали вид, что знают об его отношениях с этой фрейлиной.Оба долго молчали.— В последних письмах Мари просит меня выхлопотать для нее у государя разрешение жить вместе с Сергеем в его каземате, — наконец, проговорила Волконская. — Я обещала ей добиться этого.Раевский впервые услышал о желании дочери добровольно заключить себя в остроге, и сердце его сжалось.— Я полагаю, — продолжала Волконская, оправляя креповые рюши у свисавших над воротом дряблых щек, — я надеюсь, что государю и самому захочется хоть чем-нибудь утешить бедную мать, — и она подняла глаза вверх.Раевский едва справился с приливом гнева и, сухо простившись, поспешил уйти. Про себя он решил никогда больше не переступать порога этого дома. Он ненавидел не только мать Волконского, но и всю его семью за то, что всю тяжесть несчастья с Сергеем они взвалили на плечи его, Раевского, дочери. За то, что при своих больших связях они почти ничего не предпринимали для облегчения ее участи. За то, что «Волконские-бабы», по его глубокому убеждению, сыграли немалую роль в решении Марьи Николаевны ехать в Сибирь. Ведь это они взывали к ее героизму и указывали ей на пример Трубецкой, которая немедленно уехала за своим мужем. Но старик Раевский отлично знал, что Трубецкие нежно любили друг друга, а его дочь вышла за Волконского, только подчинившись отцовской воле. Именно поэтому его беспрестанно мучила мысль, что его любимица Машенька явилась жертвой не только эгоизма всей семьи Волконских, но в большой степени и его отцовского честолюбия…Совесть не давала старику покоя, и поэтому, когда жена с болезненной дочерью Элен уехала в Италию, Раевский остался в России для того, чтобы всем, чем только можно, облегчать Машину судьбу. Его денежные дела к этому времени пришли в большое расстройство. Дела Давыдовых в связи со смертью Екатерины Николаевны, болезнью Александра Львовича и ссылкой Василия Львовича также находились в упадке. Оба молодые Раевские были заняты устройством собственной жизни, благополучие которой пошатнулось в связи с их временным арестом по делу 14 декабря. Старуха Волконская помогала сыну нерегулярно. Марья Николаевна никогда не жаловалась на нужду, но Раевский знал от сестры Лунина, что брат ее одолжил Волконским тысячу рублей.Это был последний толчок для того, чтобы Раевский сам взялся за хлопоты по устройству денежных дел сосланного Волконского.Облачившись в парадный мундир со всеми орденами, он отправился к министру юстиции князю Лобанову-Ростовскому, с которым когда-то был в дружеских отношениях. Князь принял его не как друга молодости, а как министр просителя, да еще ходатая за опального человека. Раевский с первых же минут свидания уловил этот официальный тон, и вся беседа их была деловита и суха.— Имение Волконского, — заговорил Лобанов-Ростовский, как только выслушал Раевского, — должно было перейти к его малолетнему сыну. До осуждения своего, с которым кончилось его гражданское существование, Сергей Волконский имел невозбранное право распоряжаться благоприобретенным им имением по своей воле и усмотрению. Но для сего требовалось, чтобы сие волеизъявление было предъявлено в надлежащее судебное место и получило от оного утверждение или до осуждения его, Сергея Волконского, или после, токмо прежде истечения двух месяцев от времени последовавшего о нем окончательного приговора. Поелику же не видно, чтобы этот порядок был сохранен, то на основании указа от шестого марта тысяча семьсот четвертого года…— Этому указу больше ста двадцати пяти лет, — вырвалось у Раевского.Лобанов-Ростовский чуть приподнял седую бровь и продолжал с той же деловитостью:— За смертью прямого наследника, младенца князя Николая Волконского, имение должно поступить в род князей Волконских, к родным дядьям его.Министр открыл лежащий перед ним том свода законов и пропустил из-под большого пальца многочисленные листы. От этого движения, как от взмахов веера, повеяло на Раевского холодом. Он провел рукой по лбу, закинул назад пряди густых седых волос и, глядя на министра в упор, спросил:— А моя дочь, которая живет для мужа в ссылке, оставя навсегда родителей и родных, к коим столь нежно привязана, сохраняет ли по крайности права на законную седьмую часть имения ее мужа?Лобанов, все время шнырявший взглядом по сторонам, поднял его при этом на спрашивающего. И в двух парах встретившихся глаз переметнулись вспышки бездушья и гнева. Министр насупился, почесал тупым краем карандаша переносицу и отчеканил:— Жена дворянина, подвергшегося за преступление политической смерти и не принимавшая в тех преступлениях участия, не лишается прав, благородному званию дарованных, а потому ей самой не преграждается право хлопотать о выделе ей из родового имения мужа указанной части. Для сего ей следует обратиться с прошением в подлежащее присутственное место той губернии, в коей помянутое имение состоит.— Но ведь покуда будет длиться переписка и соблюдение всех формальностей… — начал было Раевский.Но князь пожевал сухими губами:— Dura lex, sed lex note 51 Note51
Закон суров, но это закон (лат.).

, — и лицо его приобрело неподвижность истукана.Накануне отбытия к себе в Болтушку, генерал Раевский подъехал к роскошному дому графа Лаваля на Английской набережной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88