А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Евмолп, испуганный, вскочил, не зная, что предпринять. Ефиопка спешила дать питье, засматривала ей в лицо.
– Не надо, не надо об этом, госпожа…
Но маркиза совладала с собой, собрала рассыпавшиеся черные кольца волос.
– Не надо? Ай нет, уж доскажу, только ты, Евмолп, ложись обратно, как бы рана не вскрылась… Главный-то палач – сам царь. Верь мне, Евмолп, я видела все своими глазами! Как указал он Кикина, четвертованного уже, на колесе сутки живым держать… Тот только и молил: «Братцы, родненькие, главу мне скорее срубите, нет более сил терпеть, все едино ж помираю!» А палач тот, котобрыс адов, на коне – как монумент врос и страданьями людскими упивался. Ох, Евмолп!
Зубы ее мелко стучали о края чаши, поданной Зизаньей.
– Слушай далее… Один только был из всей верхушки правительственной человечный, меня пожалел. Из ада того вывел, на корабль посадил, в самый подпол, где крысы. Я семь суток в подполе том скрытно пролежала…
Холявин, забыв о своей ране и о трубочке с табаком, смотрел на эту черноволосую, всю в кольцах и драгоценностях женщину, которая говорила как московская акальщица и во всем была такою нерусской!
– Ты о государе поосторожней, – сказал Холявин, вспомнил о трубочке и принялся ее сосать. – Мы все же присягу давали…
– Ладно, не буду, – обещала маркиза. – Там, в Европиях, мне господь за мои страдания другого старика послал, гишпанца, или латынца, как у вас называют. Сей тоже был обходительный да простой, титул мне оставил, герб – льва золотого. Да вот нет его тоже в живых, царство ему небесное, хоть он был и басурман.
– Хо-хо-хо, – реагировал Евмолп на ее рассказы. – Страсти несказанные. Ты поглядела б все же бок-то у меня. Сильно задето?
– Да нет, только разрезало кожу. На два пальца бы левее – уложил бы тебя мальчишка Репнин в домовину вечную. Можешь теперь хоть в развод, хоть в караул, хоть в загул. Да жаль мне тебя отпускать.
Она распахнула гардероб, и он увидел там что душе угодно. И рубахи тонкие, расшитые, и манишки с пышными жабо, и манжеты надставные с кружевом в ладонь шириной.
– Ого! – заухмылялся Холявин.
– А что я придумала! – Маркиза прищурилась, отчего ее ресницы стали окончательно похожи на нацеленные вдаль острия. – Давай бросим все и бежим! Куда хочешь, хоть в твой Мценск…
Холявин не отвечал, мотая головой. Он занят был рассматриванием гардероба. А ее смуглое лицо озарилось вдохновением:
– Что за страна у вас такая, Мценск?
– Страна как страна… Обыкновенная. Дворцы из щепы, сады из крапивы, угодья из лебеды. Да я и не в самом Мценске живу. У нас поместье на оврагах, одна глина, хотя кругом чернозем и чернозем.
– На сей случай у меня кое-что прикоплено. – Маркиза встала, поскольку ефиопка окончила прическу. – Смерть как надоела мне эта праздничная жизнь! Купим поместьице на черноземе. Я детишек тебе нарожу белобрысеньких, как ты сам. Хозяйничать стану в огороде, ну ничего более не хочу!
– И! – возразил Евмолп. – Здравствуйте! Я еле из той дыры вырвался, а ты меня опять туда хочешь законопатить?
– А что тебе делать в Санктпетербурге? Учиться станешь?
– Пускай попы учатся да князья Кантемиры! Мне это ученье поперек горла сидит. Матушка на книги да на учителей последние деньжонки убила, ненавижу их всех, перестрелять готов!
– Вот ты, оказывается, какой! Но не век же тебе в унтерах сидеть, хотя бы и гвардейских. Жениться, стало быть, выгодно ищешь?
– Ха! Жениться не умыться. Вон у князей Черкасских семеро невест, только кивни… Да не хочу я хомутов никаких, поняла? Мне и полковая-то жизнь до смерти надоела, все дисциплина да устав. Ты за двумя мужьями хоть мир повидала, а я ничего. Воли хочу-у, волюшки, у-ух!
Он покидал обратно в гардероб все манишки, и сорочки, и кружевные жабо. Задвигал локтями, пробуя, ощутится ли боль. Сделал пробный выпад левой рукою, потом обеими руками размахнулся, будто хотел снести забор. Довольный тем, что собой владеет, он стал вышагивать, делая приемы сдачи караула.
– Петушок ты, петушок! – улыбнулась маркиза.
А с реки кричали:
– Э-ге-гей, синьора!
Это была лодка, двое сумрачных слуг сидели на веслах. У Весельчака голова была забинтована и покрыта вязаным колпаком.
– Что случилось? – грозно спросила маркиза, усаживаясь на скамью. – Опять похождения ночные?
Весельчак отвернулся, сплюнув в воду. Направил лодку к выходу из протоки в сияющую полноводьем Неву. Плоскодонки, ялики, шлюпки сновали во всех направлениях, как на многолюдном проспекте.
4
Когда Девиер и чины полиции вошли в мазанку Нартова, они обнаружили там громоздкую машину со множеством медных колес, рычагов, зубчатых передач. Генерал-полицеймейстер сморщил нос. Пахло уж очень по-простонародному – постным маслом, рогожей.
В зеленой полутьме горницы не сразу обнаружились хлопотавшие вокруг машины люди.
– Чудо техники! – воскликнул Нартов, указывая Девиеру на аппарат. Рука его была вымазана в дегте. – Семишпиндельный станок!
В горнице оказался и академик Бильфингер, в таком же кожаном фартуке, как у Нартова, со штангенциркулем в руке. На столе были разложены чертежи, какие-то детали. Из кухни доносился плеск воды: это Алена, дочь старой Грачихи, мыла посуду.
Пока Нартов объяснял что-то про машину, мешая немецкие и русские слова, а академик Бильфингер вставлял свои дополнения и демонстрировал чертежи, Девиер думал все то же: «Проклятый Бутурлин! Не зря уверяют, будто именно он задушил царевича Алексея. Душил будто бы, а сам молился: упокой душу его, господь, в селении праведных…»
Дисциплинированный Бильфингер сообразил, что он здесь лишний. Раскланялся и отбыл. Прекратилось и плесканье воды на кухне.
Тогда генерал-полицеймейстер предъявил Нартову золотую монету достоинством в два рубля.
– Охти! – по-старушечьи всплеснул руками Нартов. – Ведь это из тех семи экземпляров, которые я привез из Москвы. Дайте-ка я у ней ободок посмотрю.
И рассказал, что по неизреченной своей милости государыня посылает его, Нартова, с ревизией по монетному делу, перечеканке, проверке содержания серебра и прочее. А в сем году государыня и министры поручили ему поехать на московский монетный двор, выяснить, можем ли мы технически чеканить монету с полновесным содержанием золота, не уступающую европейским. Ведомо, судари мои, что при Петре Алексеевиче из-за великих нужд государственных монета российская вельми порчена была…
– Ладно, – прервал его Девиер. – Про то мы знаем. Сия-то откуда взялась?
А, будучи в Москве, он, Нартов, чтобы доказать, что российское денежное мастерство не уступит заграничному, собственноручно вычеканил семь двухрублевиков полной мерой золота и чекан тот велел при себе уничтожить. А семь монет этих взял с собою в Санктпетербург, чтобы вручить высочайшим особам…
– Кому же, можете перечислить?
– Могу. – Нартов полез в карман, вынул клетчатый платок и вытер им испарину. – Первая монета была вручена государыне императрице…
– Раз, – загнул палец генерал-полицеймейстер.
– Две монеты были преподнесены государыням царевнам – Анне Петровне и Елисавет Петровне. Это, значит, вторая и третья… Четвертая… четвертая, конечно, была вручена августейшему зятю, герцогу Голштинскому, а пятая – отсутствующему ныне светлейшему князю. Шестая находится у меня…
Он развязал угол носового платка и достал оттуда точно такой же двухрублевик с профилем царицы, что был в руке у Девиера.
– А седьмая, седьмая? – в один голос воскликнули полицейские чины.
Нартов помялся, но затем нагнул голову, будто хотел сказать: а, была не была! – и заявил, мрачнея:
– Виноват. Седьмую монету я отдал не кому-нибудь из высочайших особ… Седьмую монету я презентовал обергофмейстеру Рейнгольду фон Левенвольде.
Полицейские молчали, сосредоточенно глядя на Нартова, а тот ударил себя в лоб ладонью:
– Я подумал тогда: ведь пригодится мне Красавчик сей для дел неотложных, хотя бы к государыне вне очереди пройти…
И тогда аудитор Курицын воздел руки и сокрушенно сказал:
– Да, да, как же я сразу не догадался… Это он, конечно, был, который караул кричать отказался, – Левенвольд.
Генерал-полицеймейстер на него цыкнул, а Нартову сказал:
– Сей минут мы вас освободим. Монету свою вы можете забрать, по этой части у нас к вам претензий нет. Скажите, однако, вы не уточняли законность грамот, по которым у вас проживает ваша арендаторша?
– Как же, я обращался в герольдмейстерскую контору. Тамошний управитель, граф Францышкус Санти, мне объявил, что покойного мужа этой дамы он знал персонально. И знаете, как он его куриозно аттестовал?
Нартов без лишней амбиции прошелся по комнате, кривобочась и прихрамывая.
На мрачных лицах полицейских чинов изобразилась весьма вымученная улыбка. Они раскланялись и вышли во двор.
«Час от часу не легче, – подумал генерал-полицеймейстер. – Тут и не скажешь, кто тебе опаснее, Левенвольд или Кушимен?»
Он остановился в тени кленов и сказал майору Рыкунову:
– Несомненно, кто-то дал взятку Левенвольду, а тати ее отобрали.
– Осталось узнать, кто именно дал взятку.
– А так как это пока невозможно, займемся розыском, кто были сии тати.
И Девиер указал на вольный дом маркизы Лены.
Тут он увидел, что возле колодца Алена Грачева вытаскивает бадью с водой и переливает ее в ведра. Девиер прекрасно помнил и девушку эту, и ее визит в полицейским дом. Он поманил ее пальцем.
– Не кажется ли тебе, – спросил он, глядя в ее напряженное лицо, – что ежели, как тогда, ты вернешься в Канатную слободку, ты застанешь своего бравого корпорала на месте проживания?
– Нет, не кажется, – ответила она дерзко, не прибавляя никакого титула.
– А почему? – как можно более ласково спросил Девиер.
– А потому, что он убит.
Внутри генерал-полицеймейстера забилась-затрепетала какая-то жилка. «Ну, вот и все, – подумал он. – Вот мне и каюк».
– Откуда же ты знаешь, что он убит? – уже машинально спросил он.
Алена взяла его за расшитый галуном обшлаг генеральского кафтана и вывела из-под клена так, чтобы был виден вольный дом. Указала на веревку, протянутую от угла. На той веревке сушилась единственная вещь – мужская сорочка немецкого полотна с кружевной грудью. Бок рубашки был сильно разрезан.
– Это его рубашка, – сказала она глухо. – Там еще пятна крови. Я видела, как их замывали.
И она отчаянно заплакала, уткнув лицо в передник. И, не обращая внимания на полицейских чинов, забыв про свое коромысло, побрела в домик Нартова.
– Аленушка! – сказал ей Нартов. Сам готов был на колени встать, хоть пластаться, чтобы облегчить ей горе. Он догадывался обо всем. – Ну, нет его и не вернешь, чего же убиваться? Аленушка! Выходи за меня! Ну что ж, что я старый человек, хотя какой же я и старый? Мне ж еще и сорока нет.
Алена вытирала передником лицо и глаза, и вновь слеза катилась, и непонятно было, слушает она или нет.
– Выселю я эту иноземку, это гнездо антихристово, а сам там поселюсь. Ох, заживем! Каждый вечер буду астанблей созывать, чтобы тебе, мое сердечко, не было скучно. Государыня даст мне патент на дворянство, она уж обещала. А бурмистру Данилову, – неожиданно распалился он, – мозгляку этому… Шиш ему, шиш!
– Вы хороший человек, барин Андрей Константинович, – тихо сказала Алена, поклонилась ему и вышла, притворив за собой дверь.
Нартов же упал на лежанку, некоторое время лихорадочно тер руки, тер лоб, потом успокоился, всхлипнул, как ребенок, и неожиданно сам для себя заснул.
Возвратилась Алена, посмотрела на спящего барина и подошла к окну. В вертограде полнощном начинался заезд гостей, наигрывал клавесин. Одно из самых верхних окон растворилось, там, смеясь, появилась маркиза Лена. Черные кудри вились по смуглой шее и покатым плечам, чувствовалось, что каждый их виток старательно рассчитан. В ушах раскачивались золотые кольца – не просто серьги, а кольца, обсыпанные гроздью вспыхивающих огоньков-алмазов.
– Коза! – с ненавистью глядела Алена на ее слегка раскосый вырез глаз, на красиво изогнутый рот. – Как есть губастая коза!
Ей вспомнилось, как в детстве отец, который был церковный староста, а потому знаток книжного благочестия, брал с поставца старинную рукописную книгу и читал вслух обо всяких диковинах. Особенно запомнилось ей о Горгоне, и не думалось, что Горгона та когда-нибудь ей к случаю попадется.
Молоточки клавесина все звончее наигрывали менуэт, горбатый Кика в игорном зале старался вовсю.
«Да что же это! – запало в голову Алене. – Горгоны смеются, музыка играет, но человека-то нет!»
5
Как только распахнулись для посетителей двери и гайдук Весельчак встал возле них, в двери те вошел щегольски одетый господин. Был он в изящной полумаске, не густые брови над этой полумаской были настолько известны всему Санктпетербургу, что гайдук возгласил:
– Милости просим, господин генерал-поли…
Вошедший закрыл ему рот перчаткой, перебив выразительно:
– Господин матрос!
– Здравия желаем, господин матрос! – поспешил поправиться Весельчак, сам думая: роба на нем серая, форменная, хоть из лучшего амстердамского сукна. Шляпа тоже серая и с лентой. Но ежели его превосходительству угодно предстать матросом, мы что ж…
Солнце стояло еще высоко, и послеобеденный зной не прошел, а в пустынной зале Чистилища преображенские унтера пропускали по кружечке: сегодня им было идти в ночной наряд. Мысли же их витали этажом выше, где угрюмый Цыцурин готовил зеленый стол к игорному действу.
Из всех младых преображенцев только князь Антиох шампанеи здесь не пил, картами не занимался, а рассуждал о серьезном, рассеянно крутя снятой с лица маской.
– Русский народ, судари мои, лет через сто… Да нет, почему через сто? Через пятьдесят, через двадцать – русский народ сотворит такую словесность, иже есть литература, коей не было у классических народов древности!
Его собеседником был граф Рафалович, который тоже не держал в руке кружки с шампанеей. На нем был умопомрачительный кафтан черного атласа с серебряным шитьем.
– Хе-хе! – посмеивался Рафалович. – Князья Кантемиры, что вам все Россия да Россия. А бывали ли вы, например, в Лондоне?
– Он у меня спросил, – Сербан указал кружкой в атласную грудь Рафаловича, – стану ли я, молдаванин, сражаться против Англии или Франции, ежели они воевать начнут с Россией…
– Ну да, ну да, – засуетился Рафалович. – Вы знаете, сколько доброго желает Англия вашей молдавской отчизне!
– Добра-то желает, – воскликнул Сербан. – А султану нас постоянно продает! Отец покойный рассказывал…
– Ну и что ты на это ответил? – перебил его Антиох.
– Я в политике не разбираюсь, но за такие вопросы обещал ему голову проломить!
– О-ох! – так и присел граф Рафалович, а Холявин захохотал, показывая все свои великолепные зубы.
В это время Цыцурин вышел на площадку лестницы, приглашая гостей пожаловать. Преображенцы загомонили, двинулись фалангой.
– Эй, пиита российский! – Евмолп подхватил Антиоха. – Неужели и сегодня не сыграешь?
– Оставь его, – сказал Сербан. – Он карты называет «пестрыми пучками», а за мною ходит только для того, чтобы надо мною висеть, как бремя совести. Эй, пиита, раз сам не играешь – раскошеливайся! Дай хоть полтинничек, так хочется пару ставок сорвать.
– Берите у меня, – предложил Рафалович. – Могу одолжить кому угодно и на какой угодно срок.
Они выстроились вокруг стола, покрытого зеленым сукном, на котором были разбросаны цветные фишки и нераспечатанные колоды карт. Никто не начинал: денег ни у кого не было.
Антиох, стоя за спинами игроков, говорил Рафаловичу;
– С тех пор как отец увез нас сюда, мы стали сыновьями России. Я говорю вам это, граф, как есть твердо и прошу мне более вопросов об этом не задавать. Мы такие же русские, как, например, вот Евмолп Холявин, уроженец славного города Мценска…
– Гляньте, – сказал Сербан, – какие карты промыслил наш великий Цыцурин! Короли похожи на взломщиков, а валеты на карманных воришек.
– Слушай все-таки, Сербан… – не отставал от него брат. – Не играл бы ты… Нянюшка наша про тебя дурной сон видела.
– А у меня, – закричал Сербан, подкручивая ус, – есть предчувствие, что именно на эту колоду мне повезет!
– Что тебе всё карты и карты… – с досадой сказал Антиох. – В Кунсткамере, был я вчера, такие привезли книги…
Преображенцы оглушительно захохотали и затянули на церковный лад:
– «Умен, как поп Семен, книги продал, карты купил, сел в овин и играет один!»
– А ну, – накинулся на брата Сербан, – давай деньги или проваливай отсюда!
– Осмелюсь вновь предложить… – робко вступил Рафалович, позванивая мощной.
– Эх, была не была! – воскликнул Холявин. – Возьму кредит у чужеземного графа! Это вам, сударь, не философский ли камень помогает?
На бедного Антиоха никто внимания не обращал, хотя он и вирши обличительные читал, сиречь сатиры:
– «Из рук ты пестрые пучки бумаг не выпускаешь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27