А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– А у вас штиблет разбитый! – крикнул он Евмолпу. – Постыдились бы, сударь, в такой одежде в гости ходить!
Холявин вскочил:
– Сударь!
Побежали к лодкам за шпагами. Сербан смеялся, а Антиох, болезненно морщась, пытался отговорить соперников:
– Евмолп, Николенька, вы же первые фехтовальщики в полку, не миновать крови!
Но это только раззадоривало драчунов. Пока дуэлянты легкими прыжками маневрировали по террасе и сталь лязгала в пробных выпадах, старый князь Репнин кивал головой и постукивал костяшкой пальца в такт их движениям. Маркиза подозвала Зизанью и приказала перекрутить локон в ее прическе.
Но темп убыстрялся, и начались опасные эскапады. Боковые выпады и обманные уколы следовали один за другим. Концы шпаг рискованно касались кружевных жабо на груди. Один раз молодой Репнин оступился, пошатнулся. Холявин не растерялся, нанес дегаже – прямой удар. Оказалось, что это особо хитрый обман Николеньки, Евмолпу еле удалось сдержать его ответный удар возле самого эфеса.
– Ух ты! – вскричали братья Кантемиры, а маркиза смеялась, хотя глаза ее поблескивали тревогой.
И вдруг Холявин решительно схватил шпагу Николеньки за клинок левой рукой, а своей шпагой проколол его сорочку прямо напротив сердца и поднял оружие как победитель.
– Оставь клинок, Николенька! – крикнул старый Репнин внуку. – Здесь дерутся не по правилам. Так и зарезать можно.
Поднялся ожесточенный спор, допускается ли прием захвата шпаги противника голой рукой. Маркиза Лена встала, отобрала шпаги у дуэлянтов и отдала их Зизанье.
– Лучше я вам спою, – предложила она.
Зизанья вынесла диковинный инструмент, похожий на балалайку или домбру, но суженный посредине, будто в талии. Весь в лентах и инкрустациях, называемый «гитара», то есть «цыганка», а еще – «кифара», инструмент Венус, богини любви.
– Я спою вам то, что хотела спеть, когда мы только подплывали сюда, – маркиза трогала мелодичные струны. – Это песня из страны моего покойного мужа, есть такой суровый край у самого океана. Там жители все либо нищие философы, либо мудрые пастухи. А наречие их похоже на многие языки – на испанский, на латынь, даже на молдавский. Послушайте, и вы поймете.
Зачарованный лес отражается в зеркале вод,
Отражаются звезды в изгибах пространства,
Здесь не слава, не деньги, не ученое глупое чванство,
Божество в этих копиях странных живет.
Все повернули головы к реке и увидели, как действительно на бледном небе над лесом появились слабые звезды и зеркальная вода отразила их четче, чем они были на высоте. А песня продолжалась.
Чередою распахнута вдаль галерея веков.
Те же люди, и страсти, и слез человечьих отрада,
От зеркал до зеркал, от блестящих зрачков до зрачков
В бесконечных повторах проходит миров анфилада.
Налетел ночной ветерок, принес свежесть моря, пахло хвоей, дымом костра. Младший Кантемир, вытащив записную книжку, что-то в ней черкал. А гитара звенела.
Обнимая любимую, помни, что случай твой не уникальный,
Как бы ни были вы сумасбродны, любя,
В перспективе времен, в бесконечных повторах зеркальных
Та же женщина тысячу раз обнимает такого ж тебя!
Все молчали, вдумываясь в смысл диковинной песни, а старый князь Репнин сказал, покачав головою:
– Наша-то молодость, все в боях да в походах… Разве было хоть малость времени просто так спеть да подумать? Но мы такие же были, такие же, ничуть не хуже вас.
– Слава богу, хоть не хуже, – тихо сказал Холявин, а маркиза укоризненно хлопнула его по руке.
– Господин генерал-фельдмаршал завтра нас покидает, – сказала она, оборотясь к князю. – Не знаю уж, сеньоры, как он решился, но пришел ко мне… Вы не против, князь, что я рассказываю это?
– А что ж против? – сказал Репнин, ставя чашку на блюдце. – Правда есть правда. Внук мой юный, вот он – вам всем известен, есть сумасброд первейший. Одно ему оправдание – в его годы все были сумасброды…
– Виршами заговорил, – опять заметил Холявин и опять удостоился хлопка маркизы.
– Вот я и хотел узнать, не в сумасбродные ли руки я его вручаю, – закончил Репнин.
– А я просто пригласила князя поехать с нами, – весело подхватила маркиза, – чтобы он узрел, что мы не вельзевулы и не крокодилы.
– Юного того князька, значит, – сказал Холявин на сей раз во всеуслышание, – нам на воспитание оставляют?
Все укоризненно на него посмотрели, но тут вступил в разговор граф Рафалович:
– И куда же, куда же едете, экселенц?
– В Ригу поеду, – отвечал князь. – Мое сумасбродство в свое время заключалось в том, что я со знаменем в руках и с обнаженной шпагой первым взошел на стену этой Риги…
– Это как же, – заинтересованно расспрашивал граф, – значит, и лейб-гвардия переходит в Ригу?
– Нет, – сухо сказал генерал-фельдмаршал, жуя стебелек травы, и добавил: – Я выхожу в отставку.
Никто не знал, как реагировать на заявление князя. А он вдруг повернулся в сторону невидимого за лесом Санктпетербурга:
– Не в силах более, не в силах. Все сии пирожники, портомои, токари, пекари, обер-красавчики, наглые пришельцы… Разве это та Россия, за которую я шел со шпагой в руке?
И тут вновь звякнули клинки. Оказывается, пока внимание всех было отвлечено словами старого князя, Евмолп и Николенька подобрались к лодке и схватили свои шпаги.
Теперь уж трудно было уследить за соблюдением приемов и правил фехтования. Ожесточение противников было крайним. Топот сапог становился все лихорадочнее, уже и маркиза Лена призвала остановиться.
И вдруг над лесом взлетел необыкновенный огненный петух во все небо. Закрутился, теряя искры, а рядом с ним на блеклом фоне заката поднялись, шипя и распадаясь, еще множество огненных птиц. Гром далекого салюта ударил словно из-под земли.
Евмолп на мгновение отвлекся: как провинциал, он никак не мог привыкнуть к санктпетербургским салютам. И безжалостная шпага Николеньки Репнина густо окрасила кровью бранденбургскую рубашку Максюты.
Все кинулись к упавшему Евмолпу. А ракетные петухи все взлетали один за другим, крутилась огневая потеха! За островом над столицей на небосводе простерся огромный красно-зеленый огненный вензель императрицы.
Государыня Екатерина Алексеевна изволила возвратиться в свой верный Санктпетербург.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. Мать честная
1
У государыни была бессонница. И весь дворец не спал, огоньки свечей блуждали из окон в окна, которые и без того не темнели по причине белой ночи.
– Готт лосс! – втихомолку чертыхался герцог голштинский, царицын зять. Голенастый и золотушный, с вечно недовольной миной на лице, он вышагивал по дворцовому вестибюлю. За ним вприпрыжку поспевал Бассевич – его премьер-министр.
– Потерпите, ваше высочество, скоро утро.
– Утро! Ох уж мне эти санктпетербургские вечера да утра. Зачем я вас послушался, милейший, сидел бы себе дома в уютном добром Киле!
– Но вы потеряли бы все шансы на престол! Боже, какая редчайшая возможность!
– Между прочим, – герцог взял за обшлаг своего премьер-министра и притянул к окну, за которым, словно бледные декорации, были истуканы Летнего сада. – Вы еще не слышали? А еще слывете человеком, который все узнает раньше всех. Прибыл фельдъегерь из Митавы. У Меншикова все лопнуло с Курляндией, на престол его там не избрали…
– Это еще ровно ничего не значит, – возразил Бассевич.
– Как это не значит? – Герцог вынул носовой платок и завязал его в узел. – Вернется обозленный Меншиков, он нас с вами вот так же завяжет. Граф Толстой давно утверждает, что Меншиков склонился в пользу принца, сына покойного царевича Алексея. Тогда дочерям государыниным полный абшид, то есть отставка, а нас с вами обратно в Голштинию, без пенсиона, хе-хе-хе…
Он нервно завязал второй узел, третий. Бассевич отобрал у своего питомца платок и послал его на второй этаж, послушать у покоев государыни.
– Все то же! – махнул рукою герцог, возвратившись. – Ноет старушка, жалуется на судьбу.
Бассевич вернул герцогу развязанный платок и наклонил его к себе.
– Доверяете ли вы моему политическому такту?
Еще бы не доверять! Ведь не кто иной, как щупленький и писклявенький Бассевич сумел попасть в фавор к великому Петру, исполнял его поручения в Европе. И в ту роковую январскую ночь, когда царь испустил дух, а все ближние растерялись, именно он сумел повернуть дело так, что бояре были посрамлены, а на престол взошла Екатерина Алексеевна. Еще бы не доверять!
– Тогда слушайте, ваше высочество. Не пора ли Меншикова самого в абшид? Как говорится, мавр сделал свое дело. Государыня, ваша теща, она вас любит, сделала первоприсутствующим в Верховном тайном совете. Вас, а не пирожника, заметьте это!
– Тс-с! – герцог даже присел, озираясь. Еще бы, в Летнем дворце в каждом углу по меншиковскому шпиону торчит.
– А мы для конспирации будем именовать его анаграммой, – предложил Бассевич, – то есть перестановкой букв. Так, например, при Версальском дворе принято. Будем звать его «дюк Кушимен». Итак, сей дюк Кушимен, как у русских говорится, в зубах у всех завяз. Наглеет с каждым днем. Престол курляндский у него не удался, так он генералиссимуса себе ищет!
– Вон старый князь Репнин, напротив, от всего отказался. В Ригу уезжает частным лицом.
– Этого ни в коем случае нельзя допускать, отговорить его, употребить все доводы, хоть он наш бывший противник… Репнин, пожалуй, был при дворе единственным, кто в меншиковских махинациях не замешан. Надо всех поднять, всех соединить… Но крайне осторожно!
Через вестибюль проследовала Анна Петровна, герцогиня голштинская, синеглазая и чернокудрая «дщерь Петрова». За ней клубками катились карлики Утешка и Мопсик и множество комнатных собачек. Завидев жену, герцог устремился к ней, тараща белесые глаза, спрашивая:
– Как матушка?
Анна Петровна замуж была выдана не по своей воле, поэтому с мужем разговаривала с некоторым оттенком грусти:
– Ах, мой дорогой… Не угодно ли самому пройти к государыне, она так тебя любит.
Анна Петровна, за нею карлы, собачки, герцог и его верный министр направились в опочивальню императрицы. Там у самой двери младшая царевна Елисавет, не выдержав ночного бдения, спала на кушетке, даже не расшнуровав корсета. Роскошные светлые волосы рассыпались по подушке, и герцог уставился на нее, потому что белокурая свояченица ему больше нравилась, чем жена, вечно целеустремленная, как покойный отец.
Красавчик Левенвольд с подносиком в руках склонился над государыней, которую трудно было сразу заметить в глубоких креслах.
– Ночь как призрак, – вздохнула императрица. – Не спится мне и не спится. А, бывало, с Петрушей при кострах спали, в степи спали под звездами, и только барабаном можно было разбудить…
– Много забот, матушка, много забот, – подобострастно сказал зять-герцог, и у него получилось: «Нохо сапот, нохо сапот…»
Лейб-медик Блументрост приблизился, неся пузырь со льдом – переменить на темени царицы.
– Ой, да отстаньте ж! – Слезы жалости к самой себе текли по припухшим щекам государыни.
Тут раскрылись двери, и в покой вплыла торопливо принцесса Тендрякова, ведя за собой своих отпрысков, разодетых в шелковые кафтаны. Виляя фижмами, растолкала фрейлин и бросилась к креслам императрицы.
– Благая ты наша! – запричитала она. – Что же это с тобою подеялось? Я как услышала, к тебе собралася. И сыночков взяла, племянников твоих, вот они, оба… Вынь, разбойник, палец из носа!
– Что это они меня оплакивают? – смутилась императрица. – Рейнгольд, а Рейнгольд…
Чуткий обер-гофмейстер услышал, наклонился.
– Рейнгольд, удали всех…
2
И привиделась ей такая же светлая июньская ночь на болотах Лифляндии. Кругом пылают пожары, идет война. А ей семнадцать лет, и она сирота – кому не лень, каждый обидит. И ей безумно нравится бравый шведский трубач, и, хотя хозяин – добродетельный пастор Глюк – не одобряет ее страсти, выбор сделан. И ночь при кострах, и танцы до рассвета, и надвигающийся гром русских пушек. А наутро разлука, разлука на всю остальную жизнь…
Бывало, с Петром Алексеевичем, с царем, с Петрушей возлюбленным, ежели заговорят о жизни, она беспечно махнет прекрасной своей ручкой. А мужу очень нравился этот ее жест, и он смеялся:
– Ну-ка, Катя, повтори!
Там, в Стрельне, в загородном дворце близ моря, где не любил жить покойный Петруша и потому, наверное, привольно живется теперь ей, там чайки мешали. А теперь нет его – императора-самодержца, а для нее – Петруши.
А и здесь не лучше, в уединении Летнего сада, куда караульные преображенцы лишней мухи не пропустят. Вот чудится страшное лицо мужа, перекошенное гневом, – на кого? Как часто это случалось – его гнев, его судороги; как смертельно боялась она сама, до спазм в груди боялась. А ближние молили: иди, государыня, иди, ляг ему на душу облегчительной росою, спаси нас! И она шла, боялась трепетно и шла… А сколько раз таким образом Александра Данилыча от гнева царского спасала!
В сердце закололо, неудобно, наверное, лежала – спина затекла. Императрица очнулась и увидела, что Левенвольд перед большим зеркалом разучивает придворные позы. То ножку подогнет, то поклонится величаво.
И она засмеялась беззвучно и подумала, что раньше смех у нее был как серебряный колокольчик, а теперь, наверное, словно в железку – бух, бух. Что ж поделать, бабий век – сорок лет.
Может быть, она произнесла это вслух, потому что Левенвольд оторвался от зеркала и сказал со своим ужаснейшим акцентом:
– Ничь-его, ваше вель-ичество, ви еще зов-сем рыбалка!
Это он, вероятно, хотел сказать «русалка», глупенький лифляндец! Однажды так вместо «гусыня» он сказал – гусеница. Государыня очень смеялась.
Опять заснула, и снился ей теперь красавчик Левенвольд с медальным профилем, с мужественным подбородком, хотя подбородок этот по науке физиономистике был ему дан совершенно зря. Он был сущий трус и врунишка мелкий к тому же.
И сквозь четкий профиль Левенвольда виделся ей другой лик, похожий и совсем не похожий… И от воспоминанья этого ее дрожь прохватила, и она во сне думала: «Боже, какой ужасный сон!» Но очнуться никак не могла.
Привиделась ей огромная стеклянная банка, а в ней, в мутноватом спирту, красивая мужская голова. Как давно все это было! Как жесток мог быть ее ненаглядный Петруша, какой зверь! Камер-юнкера Виллима Монса только за то, что он был красавчик и нравился императрице, он велел обезглавить и голову ту ей показывал до тех пор, пока она не лишилась чувств. Вот и утверждают, что лично сам он никого не казнил. А это не казнь?
А голос невнятный в душе говорил ей – побойся бога, Екатерина, то бишь урожденная Марта, не осуждай его, ведь он был тебе венчанный муж, отец твоих детей…
И она вскрикнула и проснулась, а солнце за полукружиями окон стояло уже высоко, и по дворцовым покоям плыл ароматный запах кофе. В опочивальню входил свежий, любезный, чернобровый генерал-полицеймейстер Антон Мануилович Девиер и заявлял с порога:
– Ваше величество! В прославленной сей столице объявилось чудо, однако совершенно научное и достоверное, и прозывается чудо то – философский камень. Не изволите ли приказать, дабы господа академики, загодя собравшиеся здесь, поспешили бы вашему величеству все об атом чуде изъяснить?
3
Капитул академиков собрался в картинном зале дворца. Входя, все поневоле думали: вот император Петр, этакая махина и ростом, и по размаху своих деяний, однако любил потолки низкие, и покои уютные, и картины голландские, где отнюдь не огромные боги и их триумфы, а пастухи да коровницы на небольших полотнах.
Императрица разместилась на помосте, устланном коврами. Ей приготовили золоченый стул, а цесаревнам, зятю-герцогу и мальчику, великому князю Петру Алексеевичу, – бархатные табуреты. Пришел и владыка Санктпетербургский, и Новгородский преосвященный Феофан, шурша шелковыми одеяниями. Ему подали резную скамью. Для академиков также были приготовлены приличные стулья, прочая же челядь должна была размещаться стоя.
– О! – произнесла государыня, увидев двоих студентов, которые несли толстенную книгу. – Одного из них я знаю, это мой сержантик из Преображенского полка.
Шумахер тотчас доложил, что сей сержант есть князь Кантемир, он же и студент, по всемилостивейшему соизволению государыни.
– Помню, помню, – улыбнулась императрица. – Он у меня однажды заснул на часах. Я хотела наказать его примерно, но мне сообщили, что он по ночам вирши сочиняет.
Академики входили, облаченные в мантии и шапочки разных иностранных корпораций. Иные, не постигая всей торжественности минуты, ворчали: «И кто это придумал, в такую рань собираться!» Другие усмехались: «Кто же? Ясно – генерал-полицеймейстер господин Девиер». – «И зачем же это ему надо?» – «А разве вы не знаете? У него в каждом деле главное – поднять шум!» Однако хоть и ворчали, но шли, яко послушные овцы.
Тут Шумахеру настали другие заботы – усмотреть, чтобы все сели по ранжиру, чтобы ретивый Бильфингер, любитель беспорядков, не уселся бы впереди старенького Германа, которому еще царь Петр приказал именоваться первым российским профессором.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27