А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А нонешние не садятся, а только встают около во время приема послов. Красивый трон, да, верно, и тяжелый, раз весь серебряный.
И помимо прославленных диковин во дворце столько занятного. Взять хотя бы люстры. Много совсем легких, деревянных, золоченых, с железными подсвечниками, повешенных на тонких цепочках. Эти от пыли обтирали ламповщики, бесстрашно влезавшие на высоченные стремянки, катающиеся на колесиках. И они же вставляли новые свечи, очень ловко обвязывая фитильки каждой зажигательной нитью, конец которой свисал сбоку. Его легко было зажечь снизу, и люстру мигом обегали десятки огоньков. Куда больше возни с огромными бронзовыми люстрами парадных залов, украшенными тысячами хрустальных бус. Держались они на крюках, пропущенных в балки, что шли поперек залов на чердаке. Чтобы вымыть, их спускали летом почти до полу, и для этого восемь пожарных солдат медленно поворачивали невидимый снизу ворот. Чтобы поглядеть, как они это делают, Иванов однажды поднялся на чердак. Конечно, интересно было увидеть работу пожарников со всем ее приспособлением. Но навсегда запомнилось и огромное помещение дворцового чердака, уходившее в полумрак бесконечным сводом осмоленных толстых стропил. Для отепления потолков парадных залов над ними был настлан войлок, крытый парусиной, и на ней проложены широкие тесовые мостки, по обеим сторонам которых тянулись ряды каморок и чуланов. В некоторых жили мелкие дворцовые служители, обогреваясь печурками, трубы которых были введены в дымоходы каминов и печей. В других — хрюкали свиньи и мычали телята. Оказалось, что искони повелось заносить сюда такую живность, выкармливать ее остатками из дворцовой кухни и, тут же зарезав, употреблять в пищу. От этого немалая часть чердака была устлана толстым слоем сухого навоза. Поистине нежданное дворцовое диво!..
* * *
На торжественные богослужения в дворцовый собор съезжалось до пятисот особ, и старые сановники зачастую выходили в Военную галерею, чтобы отдохнуть на банкетках, разыскивая среди портретов знакомых, а порой и собственные изображения.
Однажды, стоя с Павлухиным на парном посту у дверей Георгиевского зала, Иванов услышал разговор двух генералов.
— А ты заметил, Федор Алексеевич, как быстро стали убывать из сего строя живые? Видно, время наше подходит, — сказал краснолицый крепыш с курчавыми, еще густыми волосами.
— Как не заметить? — отозвался его лысоватый и тощий приятель. — Прошлое воскресенье встретились здесь с Павлом Тучковым и давай считать, кто за последние два года помер. Мигом десяток набрали: Сиверс, Гангеблов, Сипягин, Марков, Оленин, Рыков и еще кто-то, сейчас не вспомню.
— Да на этой войне, — подхватил первый, — Иванов под Шумлой, Корнилов под Варной, Константин Бенкендорф еще где-то…
— Весьма достойный был генерал. Что бы братцу-то вместо него? — подтолкнул локтем приятеля лысый генерал.
— Ш-ш-ш!.. — зашикал тот, оглядываясь. — Смолоду у тебя шутки с огнем. Словно прапорщик шалый, честное слово!..
Генералы направились обратно в собор, а Иванов стал гадать, поспел ли Корнилов подписать Полякову вольную. Надо узнать, наведаться к нему. А когда взглянул на Павлухина, то заметил, что шепчет что-то. Прошло еще несколько минут, они остались одни в галерее, и Савелий, едва двигая губами, пробубнил:
Нас считают, ровно мебель,
Без ума и без души.
Стой себе, как мертвый стебель,
И не слышь и не дыши…
Но поход на Васильевский пришлось отложить. В Павловске умерла старая царица Мария Федоровна, и гренадер нарядили содержать почетный караул при гробе сначала в Зимнем, потом в Петропавловском соборе, не уменьшая обычного наряда. В эти дни Иванов впервой заметил, что рота состоит из очень пожилых служак — многие заметно осунулись и мерзли на постах в соборе.
— Забаловались! Брюхи отрастили, купчихи! — покрикивал Петух, ведя караул в крепость. — Щегольства в шаге не вижу!..
* * *
Уже в начале декабря пошел к Полякову. Обитая рыжим войлоком дверь на этот раз была закрыта, и на стук отворила та самая Танюша, что подавала летом самовар. Она вытаращилась на невиданную шапку Иванова, на его кресты и медали, на широкую галунную перевязь полусабли.
— Дома ли Александр Васильевич? — спросил гренадер.
— Ушедши.., с утра, — с запинкой отвечала девочка.
— Они в Академии, на рисунке, — выглянула из комнаты, завязывая ленты чепца, пожилая женщина, видно, хозяйка квартиры.
— А здоровье их каково, сударыня? — осведомился Иванов.
— Ничего-с, хотя ночами кашляют, — ответила женщина, также уставясь на грудь гренадера. — А про вас как передать?
— Скажите — Александр Иванович навестить приходил.
Он хотел осведомиться про получение вольной, но раздумал.
Вдруг художник скрыл здесь свое крепостное состояние?
«Раз учится, то и хорошо», — думал он, сходя по темноватой лестнице и слыша, как наверху хозяйка бранит Таню:
— А ты, как ворона, рот раззявила!
— Так я же, тетенька, таких генералов век не видывала, — оправдывалась та. — Они прошлый раз попроще одевшие были.
«Вот и в генералы произведен, только в галерею портрет чего-то не поместили», — посмеивался про себя Иванов.
И снова каждый свободный вечер он гнулся над щетками. Если в роте бывало шумно, уходил в канцелярию, что разрешил капитан и дал ключ от двери. В неделю две, а то три щетки готовы — значит, рубль-полтора прибавки к капиталу, хранящемуся у Жандра.
Разные ремесла знало на прежней службе большинство гренадер, но при теперешнем жалованье брались за них лишь немногие, и притом холостые: у женатых свободное время уходило на домашнее устройство и препирательства с женами. Иванову казалось, что гренадеры женились только на самых вздорных бабах, которые, переселясь в дворцовые здания, непрерывно ссорились с мужьями, соседями, придворной прислугой и шли жаловаться командиру роты.
«Ну и терпение у капитана!» — думал Иванов, занятый щетками в канцелярии, где оставался по уходе Екимова, и слушая, как рядом, в своем кабинете, Качмарев увещевает жалобщиц.
Как-то с трудом выпроводив голосивших и бранившихся между собой женщин, капитан сказал Иванову:
— И заметь, братец, чем выше баба по прежнему сословию — как давешние обе чиновницкие дочки, — тем боле от ней хлопот. Перегрызлись благородные особы за половик казенный, в общих сенях брошенный. Да сиди!.. (При обращении командира Иванов встал.) И я сяду. Умаялся с ними хуже, чем у князя на докладе. Ведь как твержу гренадерам: руби дерево по себе, не зарься на дворянских аль купеческих бездельных девок. Ан и выходит: или бока на вате, или злая, как ведьма, или дура на диво. Хоть ты простую девицу возьми, слышишь?
— Да я не собираюсь вовсе, ваше высокоблагородие.
— Многие, которые вчера не собирались, наутро ко мне с тем ползут, — усмехнулся Качмарев. — А потом медовый месяц не кончен, и уж пошли сражения. Хорошо, коли ко мне синяки казать не носят, как двое героев наших. От сей комиссии не раз жалел, что сюда переселять приказано. Разбирали бы те дрязги в полицейской части. Уже не раз так доводили, что хоть в отставку: благо к пенсии мастерством своим всегда довольно прибавлю и хозяйка моя бархатов не просит. Я-то, слава богу, еще унтером женился, цехового портного дочку взял, которая все своими руками умеет. Но и чепчик живо научилась носить, как офицершей стала, — улыбнулся капитан.
Все в роте знали, как почитает он свою толстенькую добродушную супругу, с которой квартирует тут же, в антресольном этаже Шепелевского дома, над воротами с Зимней канавки.
А ваше высокоблагородие какое мастерство знаете? — спросил Иванов.
— Много чего! — ответил не без самодовольства Качмарев. — Я после гарнизонной школы в гвардейской артиллерии от рядового до фельдфебеля прослужил и все, чему обучали, зубами хватал. Слесарное и шорное дело, ковку, коновальство и пиротехнику — все, думал, пригодиться может. Но лучше всего мне на саблях фехтование далось, так что молодых господ могу обучать. Заработок верный, раз меня сам капитан Вальвиль с собой в пару перед покойным государем ставил… — Качмарев приостановился и сказал, уже смотря в окошко, где синели зимние сумерки:
— Но более всего, знаешь ли, Иванов, что мечтал делать?.. Аж иногда во сне вижу…
— Откуда ж мне знать, ваше высокоблагородие?
— Иконы писать… Удивился, поди? — Теперь Качмарев смотрел в упор на Иванова. — Да ты человек совестливый, может, и поймешь. Лет мне девять было, когда у нас в Кексгольме, где родитель мой унтером служил, часовню ставили, и повадился я глядеть, как живописец, отсюда, из Петербурга, подряженный, лики и одежды святых пишет в комнатке, рубленной при той часовне, где ризницу после поместили. Сижу, дышать боюсь, под руку ему смотрю. Увидел он мое восхищение и стал давать краски в чашках растирать, а потом досочку грунтованную И карандаш: «Вот, срисуй, малый, сначала все до капельки, а потом, коли сумеешь, и красок дам». Ну и счастье же было то исполнять! Полное всего мира забвение, какого после ни за каким делом не знал. Ни времени, ни места — одна та радость… И поверишь ли, будто кто вышний руку мою направлял, все так выходило, им заданное, что только дивился и в учение к себе у отца просил. Да где же, когда сын солдатский и к школе гарнизонной приписан. Надо бы отцу у полковника меня отпросить на богоугодное, мол, дело, да не решился…
Так и осталось то лето в памяти как светлый сон. Краски чистые — голубые, алые, желтые, — будто сами с кисти текут. Тишина в той комнатке при часовне была как в скиту. Птицы да пчелы за окошками и мы двое, почти всегда в молчании, без обид, без ругани… Вот и теперь, когда что-нибудь исполнить задалось, вышло гладко для роты и не было докуки от гренадер и жен ихних, вроде нонешних — словом, когда на душе чисто, так и увижу во сне, будто пишу на досочке старцев седых в омофорах белее снега, глаза строгие, но и доброты полные. А то ангелов в золотых кудрях и под ними поля в цветах, а сзади радуга семицветная. Все какого, понятно, никогда написать бы не мог… Оттого-то нонче, когда по должности Эрмитажем или дворцом прохожу, то все и поглядываю, стараюсь подобное мечтам своим сыскать на картинах знаменитых живописцев, за которые тысячи рублей плочены. И для разговора про этакое со здешним художником одним знакомство свел, который в мастерской за театром картины поправляет, если покоробились, почернели или с полотна сыпаться грозят. Господином Митрохиным, Андреем Филипповичем его звать. Искуснейший мастер, я тебе скажу. Не раз заходил поглядеть, как на холст переводил одну старинную картину, которая на хвойной доске в Италии писана и от наших сырых погод да печных топок краской местами вспучилась. Сначала на лик ее несколько слоев бумаги осетровым клеем налепил и еще батистом заклеил, чтобы краски нисколько ворохнутося не могли. Потом, перевернувши ликом вниз, стал дерево рубаночком отстругивать, ножичком и осколком стекла до последнего волоконца сымать, так что осталась одна живопись, триста лет назад на доске писанная, да грунт под ней, который, рассмотревши, весь также дочиста снял. То все заняло полных недели две. Потом стал новый грунт наводить и каждый слой его просушивать. Под второй слой для крепости подвел кисею, под четвертый — уже холст. Только через два месяца после заклейки лица смыл с него батист и бумагу. Вышло, будто всегда на холсте была, и, говорят, теперь прочность у ней вечная… И замечу, что господин Митрохин, хотя девятый класс имеет, что капитану военному вровень, однако также из простых солдат вышел, одним талантом своим и трудами. Да и ты его видывал двадцать раз — седой, тощий, в очках и фрак в красках замаран…
Качмарев встал, за ним поспешно поднялся Иванов.
— Ну, возись со своим делом, а я пойду сочинять про белье носильное на всю роту, чтобы Екимов с утра перебелил для князя… Так вот: кому что по душе. Конечно, у меня место, про которое и мечтать не смел, — командир старшей гвардейской части. Но спроси нонче сам господь бог: «Хочешь ли, Егор, тут оставаться и в полковники при отставке быть пожалован или все начать с того дня, как в комнатке при часовне кисть в руки взял, в иконописцы выйти, а то, как Митрохин, чужое художество от гибели спасать?» — то и не знаю, что бы ответил… Вот, братец, теперь твоя череда при случае мне открыть, что тебе снится…
— А я, Егор Григорьевич, больше явью живу, редко сны вижу, — ответил Иванов и, заметив недоверчивый взгляд капитана, поторопился сказать:
— Истинно так-с. Но про мечтания житейские от вас одного не скрою, когда пожелаете услышать…
… Миновали рождественские праздники с парадом 25 декабря в Военной галерее и крещение с торжественным водосвятием. А вечером этого дня происходил в Зимнем маскарад на двадцать тысяч гостей любого сословия, впускаемых раз в год без пригласительных билетов в парадные залы, был бы чисто одет да не пьян. Потом целую неделю меняли ковровые дорожки на лестницах, скоблили паркеты, сметали конфетные обертки, головные шпильки, обрывки лент и перчатки из углов, с карнизов. Миновал и парадный спектакль в театре, после которого столы на пятьсот персон расставляли в залах Эрмитажа, где картины, слышно было, сильно портились от жара и копоти тысяч свечей, горевших в тот вечер в канделябрах и торшерах. И при обоих этих многолюдных торжествах всех дворцовых гренадер наряжали на парные посты часовыми или на дежурства по залам, чтобы следить за порядком наравне с дворцовой прислугой. А в наступившие потом более спокойные дни видели, как по указке сердито бурчавшего Митрохина камер-лакеи уносили в его мастерскую «на поправку» картину за картиной, чтобы через неделю-другую вернуть их на прежние места.
В середине февраля, в воскресенье, после обедни в соборе, когда царская семья завтракала, прибыл курьер, какие приезжали из армии раза по два в неделю. Иванов дежурил в Белом зале и, выглянув в окошко, увидел, как ямская тройка осадила перед платформой пешего караула. Из тележки вылез офицер в шинели и, подхватив саблю, взошел по ступенькам Салтыковского подъезда. Когда тройка шагом тронулась к воротам, было видно, что над лошадьми поднимается пар. Пожалев загнанных коней, Иванов двинулся в обычный обход своего поста.
А через полчаса от лакея к лакею, от дежурного гренадера к гренадеру, среди чинов кавалерийского и пешего караулов прошел слух: курьер привез депешу о том, что в персидской столице тысячная толпа напала на русское посольство, убили посланника, всех его чиновников, слуг и казаков конвоя.
Едва дождавшись смены, Иванов на Комендантском сошелся с гренадером Крыловым, дежурившим при царских покоях, и спросил, правду ли болтают.
— Сам слышал, — сказал Крылов, — как государь дежурному флигель-адъютанту наказывали: «Скачи к Нессельроду, чтобы сейчас ко мне был. Надо им за такое преступление жару задать».
Переобувшись в уличные сапоги, Иванов пошел к Жандру, все еще надеясь, что, может, и Крылов чего спутал. Но из передней, где никого не было, заглянул в гостиную и уверился — все так и есть. Варвара Семеновна сидела на диване с опухшими от слез глазами, Андрей Андреевич ходил туда-сюда без кровинки в лице.
— Хорошо, что пришел, Иваныч, — сказал он вставшему на пороге гренадеру. — Сейчас к Николе пойдем, я там панихиду заказал… Представь — бревнами ворота разнесли, в дом ворвались, через крышу разобранную лезли. Всех в куски перерубили, растерзали. Один чиновник как-то спрятался и весть в Тифлис привез…
— А супруга Александра Сергеевича неужто с ними были? Аль они еще жениться не поспели? — спросил Иванов.
— Поспел, в сентябре еще. Но она будто в Тавризе, в другом городе персидском, оставалась, оттого что в тягости была.
Гренадер хотел спросить, при ком находился Сашка Грибов, но тут Жандр крикнул, чтобы подавали им шубы.
В церковь шли молча: двое господ, Иванов и четверо слуг.
«Сколько же лет покойному было? — соображал Иванов. — Немного за тридцать, раз в 1812 году совсем молодыми служили».
Когда возвратились на Мойку и подали чай, Жандр сказал:
— И Сашка там же погиб. В депеше Паскевича, мне передавали, писано, что в числе убитых двое слуг посланника… Ох, Иваныч, какого удивительного человека Россия потеряла! Вот уж истинно: ум дипломата, прилежание к делам, талант писателя и сердце благородное — все дано ему было… И потянуло зачем-то на азиатов… Да не плачьте, Варвара Семеновна, душенька. Хорошо ли будет, коль и я зареву? Ведь мой друг лучший… Но подумать, каковы причуды судьбы! Вспомните, как радовались мы, что в двадцать шестом году его к суду не притянули, хотя столь близок с теми многими состоял. Ан осудили бы, и писал бы сейчас в темнице во славу русской словесности…
В этот вечер Иванов долго ворочался с боку на бок, зажмуривался, но сон не шел. Как живого видел Грибоедова: то верхом на проездках под Стрельной, рассказывающего про гусарские проказы, то на ковре под" стогом сена, читающего свое сочинение, то за фортепьяно, надевшим на простреленный палец золотой чехольчик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43