А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И все возрастало число просивших разрешения вступить в законный брак, дававший право убраться с глаз начальства на вольную квартиру.
Иванов оставался вне обоих этих разрядов, не загуливал и не собирался жениться. Но и он этой весной чувствовал горечь оттого, что нет близкого человека, нет угла, а все казарма да казарма. Пусть просторная, теплая, светлая, но все на людях, все начеку перед начальством. И теперь еще чаще, чем в полку, упрекал себя, что пять лет назад даже не спросил самое Анюту про ее согласие. Бывает ведь, что и в таком возрасте замуж выходят. И жива бы осталась, а как бы сейчас-то зажили!..
5
В мае услышали, что государь выслал господина Дова из России. Видно, немало провинностей насчитали за прославленным живописцем, ежели столь круто с ним обошлись. Так и остались в Военной галерее пятьдесят малых рамок затянуты зеленым шелком. Пустовали и все большие, кроме портрета императора Александра, который продолжал скакать — верно говорил Поляков — на совсем деревянном, будто с какой карусели снятом коне.
Иногда, дежуря в соседних залах, Иванов видел немчика Голике, чистенько одетого, румяного, несшего в галерею лестницу, чтобы ставить на место малые портреты после «поправки» почерневшей асфальты. Но ему не помогал — здоров, сам справится.
А Полякова не встретил ни разу. Так, верно, испуганный дракой в трактире, и не пришел за одеялом. Должно, перебрался на Васильевский да приналег на учение. Ежели б заболел на Мошковом, то дал бы знать хоть через старушку, у которой снимал угол.
В начале июня сбылись опасения Качмарева. Гренадеры Аржеников и Портнов так загуляли в городе, что явились в роту вместо воскресного вечера днем в понедельник. Оба с лицами в синяках, а Портнов еще с оторванным погоном на сюртуке. В таком-то виде шли по городу! Аржеников едва добрел до кровати, сунулся на нее и захрапел, а Портнов нагрубил дежурному унтеру, а затем и самому капитану. Немедля отправленный на гауптвахту, он был по приказу министра двора предан военному суду. Арженикову же было велено для «острастки прочим» выбрить усы и баки и назначить дневалить без отпусков в город на два месяца. Поставив табурет перед молчаливым строем роты, насупленный барабанщик Акентьев брил Арженикова, а тот ревел в голос, и слезы ползли по голым щекам со следами недавней драки.
Суд приговорил Портнова по стародавнему закону «казнить лишением живота». Но царь помиловал преступника и приказал только выключить из роты «на свое пропитание», то есть без пенсии.
После таких крутых мер гренадеры-гуляки присмирели, а Павлухин, конечно, сложил стихи, которые распевал в роте:
В устрашении всех нас
Дал министр такой приказ:
Чтоб в отставку без прошенья
За начальства поношенье
Выгнать глупого Портнова
Да пред фрунтом брить другого,
Чья босая ныне рожа
На гузно на бабье схожа.
Но все проходит. Аржеников, который каждое утро старательно брил подбородок, чтобы скорее показаться хоть малость обросшим, и фабрил седую щетину, упросил Савелия не бубнить поганых виршей. Дошли слухи, что Портнова видели во всех медалях, стоящего за выручкой у купца под Смольным. Не пропал и он, значит. А потом гренадерам оказалось некогда загуливать.
В начале лета 1828 года Россия объявила туркам войну. Вскоре царица с детьми и двором переселилась в Царское. Император уехал к армии. За ним ушла гвардия, оставив в столице по батальону каждого полка. Не тронулась на Дунай только тяжелая кавалерийская дивизия — ее коням без крайней нужды не под силу дальние походы. Но эти полки несли караулы в загородных дворцах, а внутренняя охрана Зимнего всецело легла на «золотую роту». Помимо обычного наряда, выставили пять круглосуточных постов, которые всегда несли кирасиры, да еще держали в казарме дежурное отделение на случай тревоги, раз по соседству не стало ушедшего в поход 1-го батальона преображенцев.
Сначала о войне ничего не было слышно, потом наши стали одну за другой брать турецкие крепости. В честь побед в Екатерингофе и на Островах гремела музыка, устраивали большие гулянья с угощением простого народа. Вечерами над Невой рассыпались разноцветными звездами фейерверки. Ими Иванов любовался из окон дворца, если стоял в парадных залах.
А в июле его почти перестали назначать в наряд. Прознав про разборчивый почерк гренадера, Качмарев приказал ежедневно являться в канцелярию для переписки табелей дежурств и караулов, ведомостей на жалованье, расчетов потребного довольствия — всего, что шло по шаблонам. Сам же капитан в это время диктовал писарю Екимову более сложные бумаги, прежде всего — доклады князю Волконскому, переехавшему со двором в Царское. Сменяли друг друга записки о надобности построить гренадерам летние панталоны фламского полотна, о которых зимой забыли, о новых медвежьих шапках — старые разом начали облезать, видно, шиты поставщиком из плохо выделанного меха. Писалось и о постройке новых мундиров с галунами лучшего качества. На спешно сшитых при формировании ранее срока потускнели петлицы, и требовалось при пережоге их уличить поставщика, что нашил дешевый галун с малым процентом серебра, хотя взял за дорогой. Составлялись требования на замену десятка ружей, в которых курки не держали кремней, о прикомандировании к роте фельдшера, чтобы пускать кровь потолстевшим гренадерам, и по множеству иных вопросов. Качмарев диктовал черновики, потом их «выглаживал», и Екимов садился за беловые. А капитан уходил то в сапожную мастерскую гофинтендантской части «проталкивать», как он говорил, заказ на новые сапоги, то в столярную, где готовили мебель для квартир женатых гренадеров, или в дворцовую прачечную за Летним садом, где не чисто выстирали ротное белье. Хлопот ему хватало с утра до вечера.
Выводя табели и списки, Иванов наблюдал непрерывную деятельность своего начальника и про себя негодовал на штабс-капитана Лаврентьева. Он квартировал как раз над канцелярией, и слышно было, как между обходами караулов бездельно марширует по своим холостяцким комнатам, а при открытых окнах доходило, как напевает при этом марши.
Однажды Иванов сказал писарю, что удивляется, почему командир не поручит помощнику составление некоторых бумаг — ведь сейчас даже учений строевых не бывает. И услышал в ответ:
— Чудак ты, Александр Иванович. Их благородие читают довольно свободно, без чего уставы как бы вытвердили? А писать да считать не обучены. В ведомости на жалованье только хвосты своего прозвания бойко выводят. Однажды предложил им прописи сделать и за самую малую плату арифметикой заняться. Так осердились: «Довольно и так учен, чтоб полковника достичь, раз великий князь одобряет». Пускай уж лучше марширует, себе на губах играючи. Иное дело, что по штату в роте еще субалтерн положен, но командиру нужен знающий расчеты довольствия и хорошо грамотный. Вот и разыскивает такого под рукой, чтобы министра просить назначить, пока великий князь по своему вкусу второго Петуха не прислал…
* * *
Как-то выйдя из канцелярии, Иванов встретил Василия Голике. Должно быть, из прежней мастерской Дова нес небольшой мольберт — такие треноги для живописной работы гренадер уже не раз видывал в Эрмитаже, где сиживали копировщики картин.
— Дозвольте узнать, где нынче сотоварищ ваш Поляков квартирует? — спросил Иванов.
— На Острову, по Второй линии, в доме нумер семь.
— А здоров ли?
— Ничего-с пока. Вчера к нему наведывался. Даже кашлять перестал. Пишет кое-что на продажу и в Академию записан, начала занятий ожидает, — обстоятельно ответил Голике.
— А как в том дому его сыскать?
— В глубине двора только одно крыльцо увидите. На второй этаж подниметесь, а там дверь, которая рыжим войлоком обита.
— Ну, спасибо, теперь найду… А вы хоть и немец, но как хорошо по-русски говорите, — похвалил Иванов.
— Помилуйте, я в Петербурге рожден и с детства с русскими объясняюсь, — сказал Голике и аккуратно вытер губы чистейшим платком, будто добавил: «Но воспитание у меня немецкое».
В тот же вечер Иванов поднимался по указанной лестнице, неся сверток свежих булок и кулек сахару. Как бы ни жил живописец, авось гостинцем не обидится. Дверь с коричневым войлоком приотворена. Гренадер шагнул в переднюю и кашлянул.
— Кто там? — откликнулся Поляков и распахнул дверь из озаренной солнцем комнаты.
Он был в полушелковом синем халате, подпоясанном шнурком с кистями, шею охватывал воротничок чистой рубахи. И лицо покруглело, порозовело, оживилось.
— Александр Иванович, батюшка! Входите, сделайте милость! — воскликнул он, отступая в глубь комнаты. — Хозяйка к вечерне пошла, а девочка сейчас самоварчик нам вздует. Позвольте фуражку… Да зачем же беспокоились? У меня теперь все к чаю завсегда есть, могу гостя дорогого принять. Простите, что не приходил, да надобно много работать, чтоб необходимым завестись. Прошу садиться. Вот какова новая обитель моя.
В небольшой комнате светло и чисто. Диван, крытый черной клеенкой, стол, три стула, кровать за ширмой, обтянутой пестрой набойкой. За двумя окнами — зелень деревьев, крыша какой-то постройки и небо. А между окон — мольберт с портретом нонешнего царя в алом мундире. На табуретке рядом — ящик с красками и палитра, из которой красивым веером торчат кисти.
Вскоре они сидели за столом, накрытым чистой скатертью, и Поляков с явной гордостью расставлял на ней новенькие чашки с позолотой, плетеную сухарницу с осыпанными корицей крендельками, вазочку с сахаром, чайницу, а сам рассказывал:
— Барин мой на войне со своей дивизией, крепость какую-то за Дунаем в осаде держит. В Обществе поощрения художников от него вольной мне ждут, чтобы две тысячи рублей куда укажет переслать — к нему или к барыне в Кострому. А я, видите сами, как зажил… Поставь, Танюша, самовар вот сюда, на досочку. Да на же сахару, бери, глупая, кушай… Так вот-с, я же пока по давнему навыку портреты царские малюю да купцу отношу. Дает скупо, по четвертному за штуку. Не то что злодею моему Дову за подпись одну на моих же холстах. Однако про себя другой раз и ему спасибо скажу. Набил у него руку… Ну-с, три рубля на холст с подрамником, грунт и краски надобно положить, а все двадцать два чистых остается. Два раза в неделю к купцу схожу — вот и при деньгах. По семи рублей в день зарабатываю, — то ли не жизнь, достопочтенный Александр Иванович? Но как начну в Академию ходить, то этакие портреты начисто брошу. А пока надобно обзаведение сделать, как живописцу надлежит, — краски, мольберт, палитру, ведь ничего своего не имел. Ну, и чашки, плошки или вот ложечки аплике. Да постельное и носильное все. Но с осени вовсе новую жизнь начну, свой манер искать стану… А сказывал ли вам Голике, будто к весне недруг мой снова приедет недостающие портреты дописывать? Только теперь руки коротки…
Просидели за столом до сумерек. Потом Поляков захотел проводить гостя. Надел новые сапоги, новый серый сюртук с бархатным воротником, повязал галстук бантом, взял палевого цвета шляпу и трость с роговым набалдашником — франт настоящий! Только брюки остались старые, потертые — видно, еще не сумел новые купить. Оттого, может, и до казармы не дошел, что хотел в полном блеске явиться?
«Ну, с этим, кажись, все наладилось», — думал Иванов, простясь с художником на Адмиралтейском бульваре.
* * *
Теперь, когда назначали дежурить, это был отдых от канцелярии, проминка по дворцу. Ведь вечерами он снова гнул спину, но уже над своими щетками.
В середине августа, обходя пост, Иванов увидел двух гвардейских адъютантов, прогуливавшихся, негромко беседуя, по Военной галерее. Одного — сына дворцового коменданта Башуцкого — гренадер знал в лицо. Совершив новый обход, Иванов приблизился к двери Военной галереи, но, услышав близкий разговор, остановился перед порогом. Офицеры, видимо, присели на банкетку у самой двери, и Башуцкий говорил:
— Нет, mon cher, дела на Дунае идут совсем не блестяще. Взяли с грехом пополам Шумлу и Варну, обложили Силистрию и все лето протоптались около сих крепостей, оттого что нужное количество войск не стянули. Как всегда, долго чесались да раскачивались. И генералы не те, что при Румянцеве и Суворове. Под одной Варной по вине подлеца Сухозанета, который царю наврал, будто местность осматривал, за час две тысячи солдат зря положили, и генерал, истинно доблестный, Евгений Вюртембергский, тяжело ранен… Или, может, ты еще не слышал, что графа Залусского, паркетного паяца, в рекогносцировку с отрядом послали, а он, турок завидя, дал стрекача с кавалерией, отчего весь лейб-егерский полк на лесной дороге в капусту изрублен? Офицеров сорок человек во главе с генералом Гартунгом. Да что потери в боях, когда больных, оттуда пишут, в пять раз больше…
— Зато как лихо Паскевич Каре взял! — возразил приятель Башуцкого.
— Он-то — лихо?! Да Алексей Петрович Ермолов с половиной людей то же бы сделал. Знаешь, что он недавно в Москве сказал?
— Что же?
— «Посмотрим, далеко ли на двух „ваньках“ уедем?» Ведь обоих новых полководцев — Дибича да Паскевича — Иванами кличут.
— Это насмешка отставного льва над теми, кто его моложе.
— И куда бесталанней, — добавил Башуцкий.
— Тс-с-с! — зашикал его приятель. — С одной стороны, вот-вот гренадер дежурный ввалится, а с другой, кажись, сам твой папенька жалует, его шпоры аршинные, времен очаковских, гремят.
Тут Иванов поспешно отправился в обратный обход своих залов, раздумывая о том, что услышал. Шутка ли, весь полк гвардейских егерей загубил какой-то граф. Было ли ему что за это? А про лихорадки и поносы не раз слыхивал от солдат, что на Дунае бывали. Да только ли там? Где наших косточек не раскидано?..
В октябре с войны приехал царь, и двор зажил обычной жизнью. Внутренние караулы заняла тяжелая кавалерия, а для дворцовой роты началась прошлогодняя служба, которая у Иванова делилась между канцелярией, дежурствами и стоянием часовым.
Уже сотни две бывавших при дворе «особ» узнал он в лицо, запомнил не многих, кто кивал на его поклон или фрунт, и еще меньше таких, которые говорили меж собой по-русски.
На последнее, верно, потому стал обращать внимание, что в эту осень царь отдал приказ всем придворным не разговаривать в Зимнем на иностранных языках. После этого гренадеры наблюдали, как, собравшись в ожидании богослужения, концерта, спектакля или во время бала, группы дам и кавалеров трещат по-французски, а какого-нибудь камер-юнкера или офицера выставят наблюдать, чтобы незаметно не подошел царь, министр двора или обер-камергер граф Литта. А то давай со смехом практиковаться в русском языке, вставляя в каждую фразу половину французских слов, без которых, особенно дамам, будто не обойтись.
— Я все свои фишю и фрезы отдала тант Пелажи. Она такая мовешка, не замечает, что их уже не носят.
— А вчера у мадам Вердье был такой гранд ассортиман бланжевых органди для матинэ!
Однажды во время бала Иванов был свидетелем, как поставленный «на часы» у Зимнего сада поручик прозевал подошедшего с другой стороны государя, и скрытый деревцами в кадках Николай Павлович минуты три слушал французский щебет нескольких фрейлин. Когда же на его покашливание они обернулись и застыли в ужасе, царь, раздвинув ветки, сказал:
— Как жаль, сударыни, что столь оживленный разговор вы упорно не желаете вести на языке моей родины, которую, очевидно, не удостаиваете считать своей, — после чего оставил их бранить незадачливого «часового».
* * *
Все новые покои узнавал Иванов во дворце и в Эрмитаже, рассматривал все новые диковины, которые порой обсуждали гренадеры. Больше всего их занимали помещенные в огромном стеклянном футляре часы «Павлин», в которых эта золоченая птица каждый час распускала веером хвост, сидевшая рядом сова хлопала глазами, а петух кукарекал, и в прорези грибка, растущего на золоченой земле, показывались на бегущей ленте часы с минутами. Кто-то слышал, как Лабенский рассказывал важному гостю, что часы эти сделаны в Англии, а собрал их и доделал утерянные при перевозке части наш русский механик. Много разговоров среди гренадер было еще о Висячем саде между двумя эрмитажными галереями. Конечно, истинное чудо — сад на втором этаже с кустами, клумбами, на которых летом распускались цветы. А кругом в чугунных домиках поселены голуби. Сказывали, что земля на сажень под тем садом лежит в свинцовых ящиках, чтобы сырость не прошла в придворный манеж, который в первом этаже. Диковина! Но зачем она, ежели лето государева семья проводит в Петергофе или Царском?
Уже не раз Иванов слышал и то, как чиновник из Эрмитажа объяснял посетителям про тканые ковры, висевшие на Половине прусского короля, сколько лет трудятся над ними ткачи, или про серебряный чеканный трон с подножной скамейкой в Георгиевском зале, на котором сиживали цари и царицы вплоть до Павла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43