А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

), так и осталось… И слез не было, только сиротство до звона в ушах. Высокая пустота, облака, даль… И нет дома, ничего нет! Все брошено, и все еще там, впереди!Справили торопливые малолюдные поминки. Никита ел кутью и студень, не глядя на мать, жалостно и робко заглядывавшую в очи старшему сыну. Ел и думал, и звоном в ушах отдавало нынешнее заботное одиночество.Покос поджимал, и братья тою же ночью поехали назад. Никита молчал всю дорогу. Молчал и назавтра, когда, не передохнув с пути, оба, распояской, пошли с горбушами валить траву.Откосившись — одно налезало на другое, — парили пары. Уже когда черная земля лежала готовой и целая стая галок дралась и копошилась в бороздах, Никита, лежа рядом с Услюмом на сухом бугре и покусывая травинку, лениво выговорил:— Доправишь сам! На жатву матку вези и баб наймуй!Услюм не понял сперва, озабоченный не столько тем, что говорит Никита (служба есть служба), сколько новым, чужим голосом брата.— Може… жать-то… — нерешительно начал он.Никита перекатил голову, ощутив щекотную сухость колючей травы.— Ты ето, бери себе всю землю ту… Я грамоту поделаю на тебя, а то словно ты на меня работашь… Недосуг мне!Услюм аж вскинулся, испуганный, ничего толком не понимая. Никита нехотя глянул и отвел глаза. Как ему объяснить? Не любовь к брату подвигла его на нынешнее решенье, и не ненависть к хозяйству, ненависти не было тоже… А было, скорее, безразличие… Услюм отрывался, уходил от него в хозяйство, в крестьянскую жизнь, а нужна ли она ему, Никите? Он перекатился на живот. Забытая изжеванная травинка висела у него на губе.— Бери землю! Не одюжить мне, понимашь? И охоты нет! — настойчиво повторил он.Перед жатвою Никита уехал в Москву.
Ее он видел теперь только урывками. Редко за глаза звал по имени — Натальей Никитишной, а все боле — так нравилось и большею горечью счастья светило душе — «своею княжной». И уже не пораз примеривал ей мысленно те золотые княжеские серьги, два невесомых крохотных солнца. Иного дара, достойного ее, не было у него, грубого ратника, пропахшего дымом молодечной и потом коня. И будто ушли, отвалили сумасшедшие дни смерти и вспыхнувшей радугой любви. Прошли безумие, жар и надежда на скорое свершение желаний. Минуло — и, дожив до тридцати, все парнем был и держался парнем, а тут повзрослел, ожесточел — разом перешло на мужество. В считанные недели — годы бешеной скачью коней пронесли. И окреп. И знал теперь: не отступит. И она знала, поняла — такое передается, — молча постигла, почуяла и оробела вдруг. И вчера еще поймал взгляд ее — смятенный, недоумевающий…«Беды бы какой! Развалило вельяминовские хоромы, и стала бы своя, со мною…» — подумал с холодною жесточью сердца… Не было нужной беды, была тягота, бестолочь, боярские пересуды — все мимо! Ему-то, ему что до их всех?Осень уже вступала в свои права. Лист желтел, и хлеб был сжат, с полей возили последние снопы. Услюму он — нашел время — выправил грамоту. И как прояснел, как зарозовел брат, ставший нежданно для себя хозяином ихнего поля! Никите хотелось самому скорей обрезать все, чтобы уж и не стало дороги назад!Нынче, в который раз, направляли его в Рязань. Михал Лексаныча держали в крепком нятьи, поминая ему полувековой давности отцову измену, и пока не собирались выпускать. Никита ехал один, с грамотами. «Стойно деду!— пошутил-подумал. — Тот-то был, кажись, гонцом у князя свово!»Где-то под Бяконтовым селом, остановясь на дневку, Никита стреножил коня, пустив на лужок в сосновой рощице, на отаву, а сам повалился на сухой склон, на колкий, пересыпанный сосновыми иглами черничник, навзничь, глядючи в небеса, и горечь осени, словно сиротливый крик улетающих птиц, вдруг незнакомою болью проникла ему в сердце.Заметут снега, будут девки сбираться на супрядки, Услюм повезет лес на новую клеть. Будет Рождество, пойдут ряженые в личинах по Москве. Свадебные сани под коврами, кони в жаркой, медью украшенной сбруе, в лентах с посвистом и радостным визгом девок полетят вдоль улиц. Кончится год, и в марте начнется новый. Услюм будет ладить соху, оттягивать в кузне сошники, готовить загодя косы, чинить телегу, обтянет дубовые колеса новым железом. В апреле начнут пахать, и Услюм пойдет, похожий в тот час на покойного родителя-батюшку, крепко сжимая рукояти сохи, и первая крошащаяся черная борозда проляжет вослед пахарю и коню. А в мае, десятого, начнут сеять, и Услюм, разувшись, босиком, впервые один, без него, Никиты, пойдет с полным пестерем на шее, разбрасывая тугими полукружьями семенное зерно. И, верно, женку пошлет с бороною-суковаткой следом, чтоб не выклевали семени жадные грачи. Будет сеять яровое, жито, ячмень, после овес и горох. Жена — и матку припрягут — станет сажать огороды: капусту, редьку, лук и морковь, будет, набирая в рот, расплевывать мелкое репяное семя там, по-за баней, на репяном поле. И гречиху посеют без него…С Петровок начнется покос… Ну, на покос, може, и подомчу, подмогу! Поставят высокие пахучие стога. Услюм станет парить пары, а двадцатого июля начнут жать зимовую рожь. Главная тут страда деревенская! А с начала августа уже сеют рожь новыми семенами и убирают яровое до сентября. И хватает — почти не спавши! — на хохот, на песни, на веселые празднества зажинок, отжинок и первого снопа. А в сентябре уже убирать огороды, и к первому октября на чистых осенних полях расстилают льны. И зимою бабы сядут трепать, золить, прясть, сновать и ткать.А Услюм? Услюм опять повезет лес или пойдет с обозом. И так весь свой век. Всю жизнь? Нет, много жизней, века за веками! Вечно будет Услюм, немногословный и старательный, переживши «черную смерть», разоры, войны и прочие многоразличные беды, пахать землю, рубить (и беречь!) лес, сажать яблони, зимою топить печи жгутами соломы и льняною костерькой, и будет поле отдыхать под паром, и лес будет расти все в той же вечной версте от околицы и никуда не отступит, и в тот же березняк будут ходить девки веснами завивать венки, а старухи летом — вязать веники, и березняк будет стоять нерушимо.И Услюм остареет, и оставит детей, и навряд который из них захочет, как он, Никита, иной жизни! А ему все это и родное, да не свое! И всегда хотел большего. Большего ли? Скорее — иного! Чем краше заплеванная молодечная, брань и тычки, и чад, и грубый хохот дружины? К чему и куда тянет его самого? Почему он теперь отверг ту, вечную, идущую по знакомому кругу жизнь и рвется невесть куда — в хоромы ли боярские, в бой ли, в дорогу? И эта пристигшая его, точно «черная смерть», любовь не пото ли прильнула к сердцу, что простого и ясного мало смятенной душе?! Что все блазнит дорога и свершения там, впереди, за синим окоемом лесных незнакомых далей, куда конь не доскачет и только облака доплывут, нет ли? И куда-то вверх, вровень ли с Василь Василичем, в костер, на плаху ли — все одно! Нет, Услюм! Не гадай, что дарил тебя от щедрой души. Душа просит воли! Хотел себя освободить для иного — иной беды, иной судьбы и удачи иной! И она — будь посадскою женкой соседской — нужна ли была бы тебе? Эх, Никита!Зло усмехнув, воспомнил, как намедни в терему боярском при его приходе говорили-баяли с учителем своим Василь Василича сыны. И ученый поп объяснял им, что Земля — она круглая, как яйцо, и сколь до неба над нами, столь и под нами, со всех сторон. И вся она, с лесами, горами и водами, летает в аэре, яко некое перо, ничем не держась, окруженная воздухом, как яйцо скорлупой. А он стоял, слушал, мало что понимая, дурак дураком, и все гадал: как же люди не падают с той-то стороны, с оборота земного? Или, ежели сказать, ночь настанет, дак мы головой вниз висим? От солнышка-то? Дак опосле того сказанья ночью и глянуть страшно было на звезды! Ну как оторвет от земли и улетишь в ничто! И другояко подумал тогда же: а ну как и она ведает такое всякое мудреное? Наслышалась всего в терему вельяминовском! А он перед нею станет — с чем? С шутками солеными из молодечной да со знатьем того, как бабе подол повыше задрать! Вот и деда, верно… Полюбились там, нет ли, ну подарила сережки свои ему, а дальше-то што? И воротил восвояси! И ему, верно, придет на рати ли за нее пасть али от Василь Василича принять истому смертную, и не знай, помянет ли опосле когда?Крепко сцепив зубы, Никита зажмуривает глаза и со стоном перекатывает голову по колкому ложу своему. И две слезинки, стыдные для него, мужика, просверкивают в уголках зажмуренных глаз, на челе, обращенном к небу, по которому плывут холодные, навестием осени, высокие облака. И совсем не ведает гонец вельяминовский, что в эти вот миги высокого отречения и становится он достойным своей любви. II. В ОБИТЕЛИ Проходит, скатывает назад, в степи, черная смерть, оставив за собою обезлюженные города и вымершие деревни. Серебристый снег, косо и вьюжно проносясь над землею, засыпает сиренево-синие немые поля и острова леса, вздымает сугробы у околиц утонувших в зимнем серебре селений, кружит и вьется над дымниками бревенчатых истобок и соломенными кровлями клетей, где живые, собрав урожай, посеянный мертвыми, греют себя в дымном тепле курных хоромин, жгут лучины, прядут или ладят утварь, чинят сбрую и иной, надобный в хозяйстве припас, шьют и тачают сапоги, задают корм скотине, своей и чужой, собранной по вымершим починкам, и вновь сказывают сказки и песни поют, ибо смерть прошла и жизнь опять набирает силу свою — в мычании сытой скотины, в тугих животах баб, уцелевших от чумы и уже беременных, в хозяйственной уверенности уцелевших от мора мужиков, что сейчас, в сутемнях, выводят запряженных коней, готовясь еще до зари возить дрова и сено или лес для новых, измысленных по осени хором, и, уверенно щурясь в серо-синюю тьму, крякают, туже заматывая тканный женкою узорный пояс и укрепляя в дровнях сточенный, на ладном топорище, потемнелом и отполированном жесткою дланью древодели и земледельца, навычный к руке и работе, кованный в три, а то и в пять слоев закаленного металла рабочий топор.Забившиеся было в глушь, на дальние росчисти мужики присматривают уже теперь себе выморочные пустоши: пахано, дак как не обиходить по весне?! Подростки изо всех силенок тянут за старшими в доме. Неопытными еще руками от зари до зари гнут полозья, тешут доски, плетут короба, мнут кожи, узорят сбрую, расцветая от каждой невзначай брошенной стариком дедом похвалы. Неутомимо, почти круглыми сутками, летают трепала в руках девок, пляшут веретена, со скрипом поворачиваются просторные воробы, стучат уже кое-где и ткацкие станки, упреждая общую для всех пору Великого поста. Скотины, своей и чужой, ныне много. В достатке хлеб. И потому спешно правят свадьбы — рабочие руки дороги по нынешней поре! Мор отошел, досыти ополонясь трупами, и уже только отдельные неживые деревни с охолодалыми, расхристанными клетями погибших хором напоминают о сбавленной народом, протекшей над страною беде.Укрытая милосердными снегами владимирская земля отдыхает в недолгой уже тишине вырванных у жестокого времени мирных лет. Земля еще не ведает, не провидит грядущих испытаний своих, и тот, кто окажет в средостении грозных событий, кто будет духовно съединять силы страны, пока еще тоже не ведает сужденной ему провидением великой судьбы. Вернее — не заботит о ней.И ежели было бы мочно сверху обозреть холмистый, в богатой шубе лесов, рассеченный белыми, недвижимыми по зиме струями рек край в тоненьких ниточках дорог, в дымках топящихся печей, с раскиданными там и сям росчистями, неотличимыми в зимнюю пору от лесных озер и болот, то не враз и возможно бы было увидеть махонькую, убеленную инеем церковушку на лесистой горе Маковец, верстах в пятнадцати от городка Радонежа и в стольких же поприщах от Хотькова монастыря. Не вдруг увидеть и крохотный скит, оградку да горсть келий, тем паче теперь, в ночную пору, когда мерно покачивают головами высокие ели да сыплет и сыплет звездчатый пуховый снег и когда, лишь низко-понизку приникнув к земле, так, чтобы скрылись уже за зубчатою оградой леса и Переяславская дорога, и дымки остатнего далекого селения, возможно узреть под тяжелыми еловыми лапами следы полузасыпанного снегом человечьего житья, в коем не замычит корова, не протопочет глухо конь, не заплачет спросонок дитя, только ветер проходит над кровлями да глухо ропщет лес, и разве чуть осеребрит изнутри ледяное оконце тусклым светом лампадного пламени в келейке, срубленной в одно с хижиною, где замер сейчас между сном и явью отчитавший ночные часы молодой монах, унесясь мечтою к давно погибшим людям и временам.Прошлое, совершавшееся некогда с ним и вокруг него, проходит сейчас пред мысленными очами инока, но уже видимое им как бы и со стороны, как бы и свыше, словно туда, в детские воспоминания свои, принесен он теперь по аэру на крыльях морозного ветра.
Метет. Мокрый снег залепляет глаза. Во взбесившейся снежной круговерти смутно темнеют оснеженные и вновь ободранные ветром, крытые дранью и соломой кровли боярских хором. Выбеленный снегом тын то проглянет острыми зубьями своих заостренных кольев, то вновь весь скроется в воющем потоке снегов. Деревня мертва, оттуда все убежали в лес. Только здесь чуется еле видное шевеление. Мелькнет огонь, скрипнет дверь, промаячат по-за тыном широкая рогатина и облепленный снегом шелом сторожевого. В бараньих шубах сверх броней и байдан, кто с копьем, кто с рогатиной, кто с луком и стрелами, кто со старинным прямым мечом, кто с татарскою саблей, с шестопером, а то и просто с самодельною булавою да топором, они толпятся во дворе, смахивая снег с бровей и усов, сами оробелые, ибо что смогут они тут, ежели татарские рати Туралыкова и Федорчукова, что валят сейчас по-за лесом, отходя от разгромленной, сожженной Твери, волоча за собою полон и скот, вдруг пожалуют к ним, в пределы ростовской земли, на Могзу и Которосль? Недолго стоять им тогда в обороне! И счастлив останется тот, кого не убьют, а с арканом на шее погонят в дикую степь! Ибо татары громят и зорят все подряд, не глядя, тверская или иная какая земля у них по дороге. В Сарае уже ждут жадные купцы-перекупщики. «Давай! Давай!» Полон, обмороженный, слабый, пойдет за бесценок, а семью — татарок своих — тоже надо кормить! Нещадно, с маху, бьет ременная плеть: «Бе-га-а-ай!» Спотыкающиеся, спутанные полоняники втягивают головы в плечи, бредут через сугробы, падают, встают, ползут на карачках, с хрипом выплевывая кровь, умирают в снегу. «Бега-а-ай!» Гонят стада скотины. Громкое блеяние, испуганный рев недоеных голодных коров, ржанье крестьянских, согнанных в насильные табуны коней тонут в метельном вое и свисте. Обезножевшую скотину, прирезав и тут же пихнув в сугроб, оставляют в пути. Волки, наглея, стаями бегут за татарскою ратью. Вороны, каркая, срываются с трупов и вновь тяжко падают вниз сквозь метель.Пять туменов, пятьдесят тысяч воинов, послал Узбек громить мятежную Тверь, и с ними шли, верною обслугою хану, рати москвичей и суздальцев… Только в книгах о седой старине да в мятежных умах книгочиев была, сохраняла себя в те горькие годы былая единая Русь. О вы, великие князья киевские! О слава предков! О вещий голос пророков и учителей твоих, святая русская земля! Где ты? В каких лесах, за какими холмами сокрыта? В каких водах, словно Китеж, утонули твердыни твои? Иссякли кладези духа твоего, и кто приидет, препоясавший чресла на брань и труд, иссечь источники новые? Кто вырубит из скалы забвения родник живой и омоет и воскресит хладное тело твое? О Русь! Земля отцов! Горечь моя и боль!За воротами боярских хором царапанье, не то стон, не то плач. Отворяется калитка, ратник бредет ощупью, выставив ради всякого случая ножевое острие. Наклоняется, спрятав нож и натужась, волочит под мышки комок лохмотьев с долгими, набитыми снегом волосами, свесившимися посторонь. Баба! Убеглая, видно! Без валенок, без рукавиц…— Тамо, — шепчет она хрипло, — тамо еще! — И машет рукою, закатывая глаза.— Где? Где?! — кричит ратник ей в ухо, стараясь перекричать вой метели.— Тамо… За деревней… бредут…Распахиваются створы ворот. Боярин Кирилл в шубе и шишаке сам правит конем. Яков, тоже оборуженный, держит одною рукой боевой топор и господинову саблю, другою, вцепляясь в развалы саней, пытается, щуря глаза, разглядеть что-либо сквозь синюю чернь и потоки снежного ветра. Сани ныряют, конь, по грудь окунаясь в снег, отфыркивает лед из ноздрей, тяжко дышит; в ложбинах, где снег особенно глубок, извиваясь, почти плывет, сильно напруживая ноги.Вот и околица. Конь пятит, натягивает на уши хомут. Чья-то рука тянется из белого дыма, чьи-то голоса не то воют, не то стонут во тьме. Яков, оставя оружие, швыряет людей, как дрова, в розвальни, кричит:— Все ли?— Все, родимый! — отвечают из тьмы не то детские, не то старушечьи голоса.— Девонька ищо была тута! — вспоминает хриплый старческий зык. — Ма-ахонькая!Конь, уже завернувши, тяжко бежит, разгребая снег, и внезапно, прянув, дергает посторонь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71