А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

новые обруди, два круга подков, да удила, да наральники для сохи, да кованые гвозди, да еще какой рабочий снаряд, который трудно, а то и неможно содеять самому или добыть у деревенского кузнеца. И в том будут Услюмовы гордость и утеха. До новой страды, до нового напряжения всех сил и свыше силы, только чтобы поставить сена, сжать и обмолотить хлеб, убрать огороды, вспахать и посеять озимое. А там опять ставить загату вокруг дома от зимних вьюг, возить дрова, лес и сено с дальних покосов, да слушать гул леса и завывание вьюги в осиновом дымнике над дверью, да сказывать малому про домового да про овинника и разную другую лепящуюся к человеку добрую нечисть. Тихо вокруг! Тихо и темно так, как бывает темно позднею осенью, пока еще иней не выбелил черной земли и не высветлил убранные тусклые поля.Услюм, Услюм! Вот ты сейчас свободный людин, хоть и нет у тебя несудимой грамоты отцовой, княжеский смерд, ну, а попадешь к боярину? Там уже воля не своя! А у тебя самого — чья воля? — одергивает себя, возразив, Никита. Кому ты, свободный кметь, хлеб нонеча убирал за так, за-ради службы княжой, ратной справы да корма в молодечной? И в чем она, воля? И где она? И есть ли она? И нужна ли она вообще? При добром хозяине, что дуром не лезет не в свое дело, словно бы даже и не нужна! А право уйти, отъехать, оно есть у всякого, кто не холоп, кто не подписал обельной грамоты на себя…— Женка-то у тя старательная вроде! — роняет Никита.Услюм, пошевелясь — уминал погоднее солому, — отзывается, подумав, по-крестьянски обстоятельно и деловито:— Не балована. Сызмладу братья да сестры, всех подымала, почитай, заместо матери. Баба, коли балована смолоду, — хуже нет! Век будет всем недовольна, на все будет нос воротить: и то не так, и иное не едак! Я не на красу и смотрел. А работать — добра! Ныне с брюхом, дак не больно-то и побегашь, ну и сам берегу: скинет — себе хуже! А так она проворая у меня! В руках все у ей горит! — И по гордости в голосе Услюма видно было, что с бабою своей живут они душа в душу.Оба замолкают. И опять наступает неправдоподобная деревенская тишина. Где-то в углу, мало не испугав, громко обрушилась из темноты кошка, и по короткому острому визгу почуялось, что поймала добычу свою.— Одолевают мыши-то? — вопросил Никита. — Лонись жаловался, кажись!— Не! — отозвался Услюм. — Кошку ныне достали добрую, всех, почитай, переловила!И опять оба замолкают, ибо говорить не о чем, и хорошо так просто лежать рядом с братом и молчать.Сон уже начинает одолевать Никиту. За стеною — сплошное сонное шуршание обложного осеннего дождя, вслед за коим подует холодный ветер, обсушит дороги, которые тотчас затянет по лужам тонким ледком, и пойдет первый, сперва еще робкий, пуховый снег, разом высветлив землю в лесу и в полях, и запахнет отвычной морозною свежестью воздух, и отвердеет земля, а где-то там, вдали, уже завиднеются Рождество, Святки, голубые снега, крещенские морозы, широкая Масленица…Конский топот как-то и не почуялся вдруг пришедшей бедой. Может, просто кони обеспокоились во дворе? Но хлопнула дверь, сперва избяная, а потом и дверь сельника, пахнуло холодом из сеней.— Спите, мужики? — окликнул знакомый голос. — Спите ай нет? — требовательно вопросил Матвей Дыхно, входя и — в темноте по слыху было понятно — отряхивая у порога мокрый вотол. Услюм уже бил кресалом, налаживая сальник.Матвей, скинув вотол, шагнул к ним. От косматой мокрой бороды его шел запах коня и сыри.— Слыхал, старшой? — выговорил Матвей заполошно. — Ольгерд Ржеву взял!— Да ну?! — только и нашелся Никита, нашаривая сапоги.— И Брянск повоевал, бают! — докончил Дыхно.— А Хвост чего думат? — уже по-деловому вопросил окончательно проснувшийся Никита.Матвей плюхнулся на край дощатого ложа и длинно неподобно выругался.— Нас наряжает на жнитво, будто мы и не ратные уже! Так етому борову и будем хлеб убирать, доколе всю волость Московскую литва не охапит!— Полки готовят? — сурово перебил приятеля Никита. Он уже обулся в сапоги и теперь натягивал зипун.— Кто их готовит?! — взорвался Дыхно. — И слыху нет! Сперва Олегу простили, теперь литвину кус дадим… Дак ить хошь и все отдай — не облопается, падина, не треснет! — вновь взорвался Матвей.— За мною послан? — уточнил Никита.— Да и не посылали словно… — протянул чуть растерянно Дыхно.— Ну, не посылано, дак ночуй! Утро вечера мудренее! Вали в избу! — приказал Никита, не сомневаясь, что Услюм, только что покинувший сельник, уже распорядил и ночлегом, и ужином. — Давай, заводи коня! И вотол просушишь до утра-то!На дворе все так же с мягким шорохом опадал дождь, но уже не стало ни тишины, ни покою. И надобно было из утра скакать на Москву и сожидать ратной поры, и посвиста стрел, и сверканья мечей, и конных бешеных сшибок ради того, чтобы только охранить эту землю, этот покой и этот труд.
Москва вся ходила на дыбах. На улицах собирались толпы народа. То там, то здесь вспыхивали набатные колокольные звоны. До хрипоты кричали, спорили, ссорились на площадях и в торгу. Откуда-то из подмосковных слобод сами собой являлись наспех оборуженные, никем не званные дружины ратных. Все ждали Ольгерда. И Хвост, потерявшийся, — ибо, по самому здравому разумению, что же он мог сделать теперь, до думы боярской, до князева решенья, до соборного приговора Москвы? — стал вдруг и сразу ненавистен едва ли не всем и каждому. Вельяминовых останавливали на улицах, Василию Василичу кричали: «Веди, не отступим!»Иван Иванович, несчастный, растерянный, сидел, не показываясь, в своем тереме и не знал, что ему вершить. Дума наконец собралась, но опять не сотворилось в ней нужного единства, и, поспорив, покричав до хрипоты, вдосталь овиноватив друг друга, великие бояре московские не сумели прийти к единому твердому решению и, как всегда в таких случаях, постановили укреплять Можай и Волок Ламский, слать ко князю Василию Кашинскому о совокупной брани противу Ольгерда, слать к смоленскому князю Ивану Александровичу, дабы выступил, по прежнему докончанию, противу Литвы, но вообще — погодить и дожидать владыки Алексия из Царьграда.Но Василий Кашинский, занятый грызнею с племянником, отвечать отнюдь не спешил, и Ольгерд, занявши Ржеву и оставя там гарнизон, благополучно ушел в Литву.А меж тем Москва шумела и ждала и требовала от князя, бояр и тысяцкого решительных действий. Толпы приходили в Кремник, Алексея Петровича прошали взаболь, не предался ли он Ольгерду, и колгота творилась страшная. Во все это разом окунулся Никита, как только они с Матвеем к вечеру следующего дня въехали в Москву.— Ай с порубежья? — окликнули их на улице, едва они, мокрые и усталые, миновали первую заставу. Никита приотпустил поводья, и тотчас вокруг двоих верхоконных ратников сгрудилась толпа.— Не с Можая?— Как тамо, Ольгирда не чают ищо?Никита объяснил, что сами не ведают — с тем же самым прискакали в Москву. Толпа разочарованно расступилась.— Прошайте тамо, мужики! — крикнули им вслед. — Може, пора добро хоронить да самим в лес тикать, пока нас тута литвин всех не полонил?Кремник гудел, как улей на роении. В молодечной стоял крик и шум. Кто-то кого-то хватал за грудки, бранили и защищали Хвоста.Припоздавшие Никита с Матвеем смотались на поварню, где им налили по мисе простывших щей, и тотчас по возвращении в молодечную Никиту облепили свои кмети:— Ну, што речешь, старшой?! Заждались тебя! Уж тут, по грехам, и сшибка вышла!Разглядывая свежие синяки под глазами и на скулах у того, и другого, и третьего, Никита, осклабясь и поплевав сквозь зубы, вымолвил негромко:— Ну, сказывай кто-нито, чего наозоровали без меня тута?Ратники закричали было, но Никитины: «Ну, ну, ну, еще! Вали все подряд!» — отрезвили наконец многих.— В сторожу пойдем, тамо и поговорим! — так же негромко докончил он, и пошел, и, оборотясь, примолвил, сузив глаза:— Пороть вас надо, олухов!Мокрую одежу они с Матвеем разложили на печи, сами залезли на полати. Тут гул молодечной и сумрак закрывали их от лишнего глаза пуще всякого нарочитого уединения. Скоро к дружкам пробрался и Иван Видяка. Конопатый рассказал шепотом, что произошло вчера, пока не было Матвея.— Дак пошто и нас ждать было! — выругался Никита. — Шли бы толпой к Василь Василичу на двор! Мать-перемать, коли Алексей Петрович не последний олух, дак зашлет всю нашу шайку теперь за Можай, в порубежье, там и будем прокисать до скончания дней!— Как же теперь, старшой? Погорячились робята, нельзя и их винить!— Льзя! — кратко отверг Никита. — На дело шли али на болтовню сорочью?— Все одно думай, старшой! — уныло повторил Видяка.— Ладно! — сказал Никита, так-таки ничего не решив. — Давай спать, утро вечера мудренее!Утром он сам явился к Хвосту и, быв допущен, дерзко глядя в очи боярину, повестил, что по его вине — поскольку застрял в деревне и молодцы остались без догляда — вельяминовская братия взбушевалась, устроила драку в молодечной, и он теперь предлагает боярину, буде есть на то какие наказы от князя, послать его со всею приданною дружиною бывших вельяминовских ребят на рубеж, за Можай.— Пущай, тово, охолонут! — примолвил он, чуть-чуть усмехнув при этом.Хвост сопел, молчал, думал, порывался сказать, подносил руку к бороде, но и вновь опускал, выслушал все молча, отмолвил наконец:— Верю тебе, старшой. Мне уже донесли, что не ты, а только…— Дак на рубеж, боярин! — смело перебил Никита (опаситься было уже и не к чему, все одно — голова на кону). — Тамо хошь и неверны тебе, а одна дорога: либо служи, либо погибай!— Сам-то как думашь? — вопросил Хвост, пристально и тяжело взглянув на старшого. И Никита, не опуская светлых разбойных глаз, легко отозвался, чуть пожимая плечьми:— Дак што ж! Проверить не мешает молодцов! Застоялись, што кони. Пущай охолонут чуть. И под моим доглядом… Да и я сам под твоим доглядом буду, чай!Усмехнулся в ответ боярин. Откачнулся на лавке:— Ай и пошлю!— Посылай! — готовно отозвался Никита. — Коней только надобно перековать, дак и то за пару дней справимсе!Коней перековали. Справились. Срядились круто. Беда, осознанная, слава Богу, всеми, сдружила пуще удачи. Хвостовских соглядатаев вызнали и показали Никите на второй день. Вскоре один из них упал со внезапно понесшей лошади и был оставлен с разбитым бедром и вывихнутою рукою под Можаем, второго же «берегли» всю дорогу, и так хорошо, что во время всех серьезных разговоров он оказывался в самом нарочитом далеке от Никиты.Ольгерд ушел, и узнавать им на осенних проселочных путях, в мертвых, засыпанных снегом лесах, под белым небом ранней зимы, было нечего. Следовало брать Ржеву так же быстро и нежданно, изгоном, как это сделал Ольгерд. Но на то не было ни должных сил, ни боярского разрешающего повеления. Промотавшись в седлах по пограничью, отощавши сами и приморив изрядно коней, поворотили в Москву.Хвост встретил свою отощавшую сторожу и выслушал доклад Никиты с душевным облегчением. Мериться силами с литвином ему совсем не хотелось. Тем паче, пока его ратные мотались по рубежу, и еще одна пакость приключилась, о коей только-только уведали на Москве. Смоленский князь выступил-таки противу Ольгерда. Один, без московской помочи. И был, разумеется, разбит, потеряв многих ратных и, полоненным, племянника, князя Василия.Так Ольгерд одним ударом сумел разрушить все сложное здание союзов, зависимостей, родственных связей, служебных обязательств, которыми Москва при четырех сменявших друг друга князьях все крепче и крепче привязывала к себе и Смоленск, и Брянск, и Ржеву. Сумел при этом и захватить в свои руки оба последних города с их волостьми, чего бы никогда не допустил Симеон Гордый.Тут вот, уведавши последнюю беду, и сказал наконец Никита своим до предела измотанным и одураченным ребятам, что боярина пора кончать:— При Семене Иваныче да под вельяминовским стягом мы бы счас не то что Ржеву отбили — и смолян бы не выдали, и из Брянска, поди, вышибли Литву!Но на жадные вопросы ратных: «Когда?» — только пожал плечами:— Стеречи надо! А дня и часу не скажу, не ведаю сам!Меж тем подходило Рождество.
Человек, упорно решивший дойти до намеченной цели, с какого-то мгновения уже теряет власть над своими поступками и движется подобно камню, выпущенному из пращи.Легко было бы сказать, что Никита действовал по прямому наущению, ежели не приказу Василь Василича, вдохновляемый обещанием награды, или из чувства служилой чести, обязывающей послужильца-ратника отдавать жизнь за своего господина. Мы знаем, однако, что это было не так.Можно было бы догадать, что Никита избрал путь, с помочью коего надеялся, заслужив благодарность Вельяминова, обрести свою любовь. В это возможнее всего было бы поверить. Но только Никита как раз накануне роковых событий совершил то, что выказало его уверенность в мрачном для себя исходе задуманного предприятия, проще сказать — в собственной гибели. Так что разве уж посмертный венок героя получить надеялся он в глазах своей «княжны»?Ненавидел ли он Хвоста столь слепо и бесконечно, чтобы решиться уничтожить злодея? Нет, не было и того!Наконец, не сказать ли тогда, что Никита задумал совершить то, что он совершил, ради высокой идеи, ради спасения родины, как он мог полагать, глядя на творимые вокруг непотребства и грозную потерю волостей, захватываемых сильным врагом?Но как раз глядя на все совершавшееся и совершаемое, не мог бы Никита никак прийти к подобному заключению. В бестолочи и бессилии Москвы виноват был прежде всего Иван Иваныч, единственный оставшийся в живых князь из родовой ветви Даниловичей. Но потому, что он был единственный, сменить его и заменить было решительно некем, и уповать оставалось лишь на следующие поколения. Виновата была чума, унесшая ратную силу Москвы, а новые мальчики еще не выросли во взрослых воинов, и приходило опять же ждать. Виновато было и то трудноуловимое и непостижимое уму, что называлось учеными монахами-исихастами незримым током энергий, или просто энергией, которая или есть, или ее нет в людях и которой в ту пору пока еще больше оказывалось в Литве, чем в Залесье, отравленном некогда гибельною усталостью склонившейся к закату великой Киевской державы Рюриковичей и все еще не претворившем отраву ту, ту зараженную кровь в вино нового московского возрождения.Так могла ли судьба страны решительно поворотить свой ход из-за исчезновения одного человека? Хотя бы и занимавшего высокий пост!Да, могла! Но, во-первых, спросим всегда: какой пост и с какими возможностями действования? Во-вторых, надобно спросить: а что творится в эту пору в стране?Иногда для того, чтобы вызвать грозовой ливень, обрушить на землю горы воды, сотрясти гигантские массы воздушных стихий, достаточно одного слабого выстрела из пушки. Иногда! Но лишь в такую пору, когда великие силы природы находятся между собою в неуверенном напряженном равновесии, которое разрушить слишком легко. И только тогда! И судьба человека лишь в редкие миги столкновения высших сил может существенно повлиять на события. Хотя и может! Хотя, вместе с тем, сами-то события истории человеческой не людьми ли совершаемы? И мы опять же здесь говорим не о всяком деянии, но о деянии насилия, о сотворении правды неправдою!Великий, неразрешенный доднесь и, возможно, неразрешимый вопрос истории! Ибо вовсе и всякий отказ от борьбы, от гнева, от ратного спора и битвы за правду свою приводит к победе иных, тайных и подлых сил, растущих в тиши и укромности, опутывающих жертву свою узами невидимыми, узами лжи и обманов, обязательств и повинностей, долгов и ссор, коварными тенетами, попав в которые человек, как муха в паутине, постепенно теряет и силы, и веру, и права свои, и самую жизнь и только одно возможет сообразить, погибая, что его не зарезали, не пустили ему кровь, а бескровно удушили.Великий вопрос истории! И вспомним, что о воинах, погибающих за родину свою, молятся как за праведников. Но то — ратный долг, святое дело обороны страны. А ежели враг — внутри, ежели враг — это свой? А ежели он к тому же, в свой черед, верит, что именно он прав, а ошибаются иные?Когда подобные противоборства вырастают до неодолимости, то народ гибнет или перестает существовать как целое. Ибо в спорах и борьбе должен народ, язык, земля обязательно в конце концов выковать себе единство цели и смысла бытия своего и уже за него всем миром бороться. И снова мысль проходит по страшному кругу и возвращается к тому, с чего началась: праву отдельного человека решать самостоятельно оружием судьбы народа своего. Есть ли оно, это право, вообще в истории? Дано ли оно человеку? Раз дана свобода воли, значит — дано. Но ежели все начнут сами решать… И снова страшный круг, выхода которого на этом пути мысли никогда не будет, а возможно, и быть не должно, ибо человек — это всегда «мы» и никогда «я». И истинным будет лишь то суждение, в коем исходным рубежом размышлений становится не личность, но множество (обычно начинающееся с трех, отсюда и возникает «троичность» как принцип объективности истины).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71