А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Взглянет — и как отокроется бездна: не то улететь, не то падать куда невестимо. И вновь опустит очи, и тогда только бахромчатая тень ресниц лежит у нее на нежных щеках.— Ни к чему это все, Никиша! — говорит она негромким печальным голосом. — Для баловства — дак мне не надобно того! А так — дядя нипочем не отдаст! И Василь Василич, сам ведашь! Может тебя и убить… Не будет нам с тобою удачи! По себе лучше ищи, мало ли невест на Москве!И опять глянет, и опять сердце готово оборваться у Никиты. когдатошнее, нетерпеливое — схватить, смять, чтобы дурманно таяла в руках,— ушло; теперь он терпелив, глядит, скованно слушает, не позволяя подняться в себе новой горячей волне. А она перебирает и перебирает шелковую бахрому летней шали и взглядывает, говорит, и сама уже не понимает, не верит: вправду ли хочет, чтобы он оставил ее?— Куда ты теперь? — прошает. — Али останешь у Василь Василича?— Нет… Проститься пришел, — отвечает он и снова молчит. Как сказать, и как ей сказать, чтобы поняла, постигла, догадалась об ином несказанном? Лицо старшого суровеет, становит резче короткая складка меж бровей, становит тверже рот, когда он произносит главное: — Куда мне из московской тысячи?! Ругой живу! Одна деревня была, и ту брату отдал! К Хвосту перехожу! — решается наконец он.Она подымает свои выписные очи. Медлит, не понимает. Приоткрылся жалобно рот. И такое отчаяние в лице, что Никита едва не проговаривается. Он крепко берет ее за запястья узких нежных рук, держит, хотя она рвется, хочет вытащить руки, вскричать, убежать от него.— Помнишь, княжна, — говорит он, ошибкою называя тем, своим, потайным именем, — что я говорил тебе, когда умирал Василий Протасьич?Она смотрит, не понимает, в слепых от обиды глазах начинается гнев… И все-таки думает, и вспоминает, и пытается, по-прежнему надменно, приподнять бровь.— Дак вот, помни! — глаза старшого горят, завораживая, темным, мрачным огнем. — Как я сказал тебе в те поры, что нету слуг у Василь Василича вернее меня, так и посейчас скажу! И за тебя умру. И не уступлю тебя никому! Веришь?Она не понимает, но руки слабнут, опадают плечи, глядит потерянно, ищет смятенно: что же, зачем же тогда?— Я, быть может, здесь перестану и бывать, — продолжает он, — хвостовским нет ходу в терем Протасия. Но когда и все отрекутся и отступят, все как один, то и тогда… Иного не вымолвлю. Немочно! Веришь ты мне? — И, не давая ей возразить, добавляет поспешно: — Ты должна мне верить! Без тебя, без веры твоей не возмогу, сорвусь. Дуром погину на чем… Без толку. Без дела!Она освободила руки из его дланей, сцепила пальцы, не глядит. Вот сейчас скажет: «Не верю!» Или же встанет и уйдет молча. И тогда все, конец! Нет, робко подымает вновь стемневший, ищущий взор:— Чего-то я не должна, знать? — спрашивает совсем тихо. И Никита коротко, благодарно склоняет голову. — Тогда… поклянись!Он готовно вынимает из-за ворота медный чеканный крест. Оба встают, подходят к божнице в углу, где потускло смотрят на них скорбные глаза Богоматери.— Крестом этим клянусь, — говорит Никита, — что не изменщик я господину своему и не куска хлеба ради свершаю то, что свершаю однесь! Об ином, Господи, сам веси тайная сердец человеческих!Она достает тогда свой маленький серебряный крестик, подносит к губам, повторяя вслед за Никитою:— И я клянусь… Никогда… Ежели ты, ежели мы с тобою… — И не ведает, что еще сказать, ибо только сейчас доходит до нее самой смысл этой ее клятвы-обещания, невольно высказанной когда-то развлекавшему ее своею настырной любовью, а теперь уже почти страшному для нее ратнику, сумевшему нежданно-негаданно возмутить весь ее спокойный, монашески-девичий мирок и даже вытеснить из сердца образ покойного, некогда любимого супруга.Он держит ее за ладонь. Сжимает так, что становит больно пальцам, и медленно, с осторожною силой великой любви прижимает ладонь к своим горячим губам. И она стоит так мгновения, полузакрывши очи, теряя волю над собой… Но звучат шаги, скрипит под ногами лестница, и она облегченно отваливает к стене, опоминаясь, меж тем как любопытная сенная девка, засунувши нос в горницу, понятливо озирает и молодую вдову, и хмурого Никиту, который, не сожидая лишней бабьей кутерьмы, говорит нарочито громко:— Дак я передам, чего нать! Так и скажу, мол, Наталья Никитишна велела! — И с тем выходит вон из покоя, слегка пихнув глазастую девку плечом.Василь Василича, как и предполагал Никита, о его решении перейти к Хвосту предупредили загодя.Боярин встретил Никиту темный, страшный зраком. «Дал бы высказать! Не то захвостнет во единый взмах!» — подумал Никита, не то что робея, а собираясь весь, словно бы в сечу или перед прыжком.— От многих ждал, от тебя не чаял измены! — вымолвил наконец Василь Василич, и в угрозе голоса просквозила горечь.Надломился он, крепко надломился за эти недели, понял Никита и даже пожалел про себя старшего Вельяминова. Подумалось еще: насколь проще так вот, как у самого Никиты, ничего не иметь! Тогда и падать легче, и вставать способней!Усмехнул Никита. Прямо глянул в суровые очи боярина. Закричит? Ударит? Рванет нож с пояса? Все это пробежало в уме, и все могло совершиться в сей час, но отступил Василь Василич и руку, поднятую было, уронил…— Думал, верил: один ты, ан… На какую гривну поболе дал тебе Алешка Хвост? — вопросил с жестокою горечью. Много и многих потерял боярин за считанные дни своего позора и остуды княжой!— Что ж ты так дешево себя оценил, боярин? — вопросил Никита, помедлив, и насладился вполне тем, что сотворило с ликом Василь Василича в те короткие мгновения, что отмерил он боярину и себе до следующих сказанных слов: — Дороже бы я продал тебя, Василь Василич, коли б затеял продавать! — И пошел, и уже от порога, поворотясь, молвил негромко и строго: — Тебе, што ли, «там» свои люди не надобны?Неведомою силой очутился Вельяминов прямь перед ним, и Никита тогда, прислонясь к двери спиною, совсем уже шепотом (уведает кто из прислуги — донесут) договорил:— На людях — об одном прошу, боярин, — изругай меня пуще! Чтоб и другие поверили!Тут вот схватил Василь Василич Никиту цепкою пятернею за воротник на груди, рванул с мясом расшитую рубаху, хряпнула крепкая ткань, — и ослаб, замер, трудно дыша, склонясь к лицу Никиты, к его очам. Чуть сузил зрачки Никита, точно кот, когда ему прямо поглядят в глаза. И оба поняли, молча.— Коли так, не забуду… — пробормотал боярин и, глядя на порванную рубаху старшого, начал было искать в калите на поясе. Никита отмотнул головой, рассмеялся от души. Свой все-таки был боярин, свой! Понял-таки! Любовно озрел Василь Василича. Сказал, поворачиваясь:— Того лучше! — И, отворя двери, пошел переходами и лестницами, гордо выставляя всем встречным порванную боярином грудь.Вечером того же дня Никита резался в зернь с хвостовскими, ругался и хвастал в княжеской молодечной, выглядывая меж тем своих, вельяминовских, перешедших, как и он, на новую службу, и по мордам, по смурым, лихим или спесивым рожам гадал: кто с чем приволокся к боярину Хвосту и можно ли будет с кем-нито из них (и как, и когда?) иметь дело?
Хвост, в отличие от Вельяминовых, хозяйничавших по-старому, имел в своих селах обширные запашки хлебов, и рабочих рук в горячую пору жатвы ему никогда не хватало. Поэтому, когда подошла осенняя страда, Кремник как вымер. Всех ратных, кого мочно и немочно, отослал Хвост на косьбу яровых. Никита, хоть попотеть пришлось изрядно — в наклонку горбушею поработай с отвычки весь день! — в душе, однако, одобрил боярина за деловую хозяйскую хватку. Кормили мужиков тут же, в поле, и кормили сытно. Спали в шатрах. Высокие возы со снопами сразу отвозили на гумно, благо погоды стояли на диво способные. Солнце ослепительно плавилось в выцветающем от жары небе, смутные, копились где-то на краю окоема и таяли высокие, точно неживые облака, и легкий, порывами набегающий ветерок едва колебал знойную сытную волну спелого хлеба, весь день стоявшую над полем, над мокрыми спинами мужиков и лоснящимися конскими боками.И все бы так и перешло в доброй русской работе, кабы не совершилось новой хвостовской пакости. Рядом с теми полями, что убирали дружинники, притулился спорный клин покоса, который о сю пору выкашивали Вельяминовы. Были тут, случались и драки в покосную пору, и с горбушами ходили друг на друга, но теперь мирно стояли по полю уже слегка осевшие, пожелтевшие круглые стога сена, и было тихо до зимней извозной поры.Явившийся обозреть жатву Хвост подъехал верхом к крайнему стогу, потрогал плетью, вопросил что-то у своего посельского, кивнул головой. Наутро Никита, замешкавший с мытьем котла, увидел, как хвостовские молодцы молча и споро грузят чужое, вельяминовское, сено, а Хвост стоит, высясь на коне, о край поля, уперев руки в боки, и провожает глазами уходящие один за другим возы. Полдня возили сено. Потом, невесть почему, начали поджигать останнее, что еще не успели увезти. Вельяминовских, что появились ввечеру, встретили едва не с оружием. В сшибке — хвостовских было четверо на одного, и вельяминовские отступили — Никита не участвовал. Смотрел, побелев лицом, кусал губы. Подмывало бросить все и ввязаться в драку на стороне своих. Но перетерпел. Дуром порушить дело не годилось ни с какой стороны. Продолжали жать. Те, что участвовали в драке, ворочались распаренные, веселые, в ссадинах и синяках. Хвастали:— Ну и дали мы ентим! Боле не сунутце!— Что ж ето деитце, старшой? — негромко вымолвил ему назавтра, подавая снопы, Матвей Дыхно, один из бывших вельяминовских, молчаливый и старательный мужик, который, заметил Никита, тоже, как и он, не полез давеча в драку с бывшими своими сотоварищами. — Сожидали хозяина, а дождали татя? Так и учнем друг на друга с дубьем ходить?!Никита только глазом повел: погоди, мол! На кратком отдыхе — только что отослали с хвостовским возницею воз — упал в колкую стерню, головой утонув в бабке горячего от солнца хлеба, и сквозь хлеб, не расцепляя зубов, чуть-чуть лениво проговорил Матвею, повалившемуся навзничь на той стороне бабки:— Язык чешешь али взаболь забрало?Дыхно поворотил голову, помолчал, обмыслив нежданные тихие слова бывшего вельяминовского старшого.— А я ить думал, ты с има, с хвостовскими, теперя! — возразил, и тоже негромко.— Взаболь, значит? — подытожил Никита и спросил, переворачиваясь на бок и глядя в высокие небеса: — На дело пойдешь?Тихо стало за бабкой. И Никита не торопил. Текли мгновения. Наконец раздалось осторожное:— Третьего нать?— Кого? — вопросом на вопрос отмолвил Никита.— Ивана знаешь, Видяку? Из наших мужика?— Конопатого-то? — уточнил Никита.— Ага.Оба помолчали.— Не продаст? — деловито осведомился Никита.— Ни! Ни в жисть. В деле с им бывал! — ответил Матвей.Близко простучала приближающаяся телега. Никита пружинисто вскочил на ноги.— Айда грузить, Матвей!Больше до вечера не перемолвили они ни словом, но работали оба по-новому, дружно, чуя друг друга, как чуют добрые плотники, когда ставят клеть и без слова берут, оборачивают и садят отесанное бревно.Только уж вечером, дохлебывая дымное варево у походного костра, Никита предложил Матвею пройти бредешком прудок, что приметил он давеча за рощею.— Третьего бы кого… А на ушицу там карасей, чую, будет как раз!Дыхно молча кивнул, и скоро все трое (третьим оказался Иван Видяка) отправились с бреднем за рощу.— Недолго шастай тамо! — сердито окликнул их хвостовский старшой. — Не то утром не добудишься, так вашу…— Мы мигом! — отозвался Никита, не поворачивая головы. И пока шли до пруда, едва двумя-тремя словами перекинулись мужики. Да и потом — кто бы послушал ихний редкий, сквозь зубы, разговор, поминутно прерываемый возгласами: «Держи! Тяни, тяни! Ниже опусти тетиву! Коряга тут, мать… не задень!» — кто бы послушал, мало что и понял из почти косноязычной речи мужиков: бывшего старшого и двоих ратных, что сейчас совсем по-крестьянски, в лаптях и мокрых портах, выбирались на берег и складывали рыбу в кожаное ведерко. Но только когда они возвращались домой и желтая большая луна восходила над полем, Никита знал, что в его будущей дружине явились двое первых и верных ему ратника.Осень стояла сухая, солнечная. Страду свалили быстро. Подошел и прошел умолот, отплясали цепинья на токах, и вот уже в высоких захолодевших небесах потянули на юг птичьи звонкоголосые стада. Ратники воротились к дому, и вновь пошла прежняя московская кутерьма бед, обид, бестолочи и сшибок. Ясно стало, что Хвост, так же как и Вельяминовы, не заможет воротить Лопасни, ни с Новым Городом ничто не сумеет вершить, и, дай Бог, не наведет новой которы княжеской на многострадальную Москву! А Алексий все не ехал, все воевал с Романом, Ольгердом и судьбой в далеком, почти невзаправдашнем Цареграде.Зима подошла дружная, с морозами, вьюгами, звездопадами в сгустившихся синих сумерках. Землю по-доброму укрыло снегами. Заскрипели обозы по дорогам, и как-то незаметно, в трудах и заботах, подошло Рождество.На Святках Наталья Никитишна гадала с девушками. Было много смеху, шуток, вскоре ожидали ряженых, а сейчас, усевшись над серебряной чарою с ключевой водой, поставленною на плат, посыпанный пеплом с прочерченным по пеплу крестом, и приотворив двери, девки и боярышни глядели по очереди, вздрагивая от сладкого ужаса и холода, тянущего из дверной щели, в серебряный перстень на донышко чары, стараясь разобрать: что там? Кто видится, какая судьба грядет в новом году? И не дай того, чтобы девушке крест выпал или домовина показалась в кольце!Вот ойкнула Палаша. Показалось ей в перстне мужеское лицо, в лихом извиве соболиных бровей, и будто знакомое, и сладко так сразу заныло сердце!— Ой, ой! Глядите, девушки! — Но столпившиеся глядельщицы дыханием смутили воду, ничего не стало видно.Наталью Никитишну подтащили за руки и тоже велели суженого глядеть. «Неужто Никита покажет?» — со страхом и тайною надеждою подумала она. Но показалось что-то другое совсем. Сперва мелькало, мельтешило в кольце, а потом как осветлело и в середке самой, раскинувши руки на снегу, — мертвый! Охнула боярыня, отвалила от чары, вся побелев. Подруги кинулись глядеть:— Где мертвый, где? Да не тряси ты стол, всю воду сомутили опять!И уж все дни после ходила сама не своя, а когда совершилась пакость на Москве-реке, на бою кулачном, так и решила сперва, что и его среди прочих мертвым принесут. Тут-то и поняла впервые, что взаболь любит…А на Москве-реке совершилось то же, что и по всяк день творилось в Кремнике. Кажен год выходили москвичи на лед, на потеху кулачную, и один на один, и стенка на стенку. И нынче так же, как и всегда, началось с потехи. Гуляли, заломив шапки, ражие молодцы, пудовыми кулаками в узорных рукавицах сшибали друг друга на лед, брызгала яркая кровь из разбитых рож на белый утолоченный снег, визжали женки, вздыхала и вздымалась криками толпа, облепившая берег, с высоких городень, со стрельниц Кремника взирали княгини и боярышни на потеху кулачную; тут же сновали ходебщики с бочонками, наливали кому горячего меду, кому квасу, бабы жевали заедки, грызли белыми зубами подсолнухи, загораживая лодочкой глаза от солнечного сверканья, высматривали казовитых борцов московских… И стенка сотворилась сперва по обычаю, мирно. Сходились, кричали озорное, подначивая друг друга. И кто, и зачем дуром выдохнул: «Хвостовские прорвы!» — не то иное какое слово ругательное. И оказалось вдруг, что не стенка на стенку, а хвостовские на вельяминовских выстроились на льду Москвы-реки, и тут пошло! Били в рыло и в дых, лезли остервенело, сшибая, топтали ногами, ибо и тем было не встать, и эти не могли сойти, уступить, раздаться хотя на миг. Счастливые лишь отползали в сторону. Дрались страшно, и уже в ход пошли кистени, и где-то и нож сверкнул, и тут же поножовщику сломали руку. И уже мчали под гору княжеские кмети и десятка два конных бояр разнимать, разводить и растаскивать смертоубийственный бой. И было же битых, и было же топтаных, и было же недвижно оставших на том белом снегу после побоища!Мертвых сносили к Михаилу Архангелу, складывали рядами на паперти, и на паперть не влезло, иные лежали прямо на снегу. И уже, переменив праздник в плач, голосили женки московские над погинувшими дуром, даром, во взаимной нелепой грызне боярской молодцами московскими.Наталья Никитишна бежала в толпе иных женок, обеспамятев, и чуть было, в стыд, не заголосила над мертвым, но к великой удаче своей у самого обережья нос к носу столкнулась с окровавленным, в рваной сряде, шатающимся Никитою, оглушенным не столько дракою, сколько тем, что били его свои и ему пришлось неволею бить своих. Кинулась, обоймя, с мокрым от слез счастливым лицом, целовала живого… Добро, что и кругом творилось то же самое: схватывали своих, оглаживали, вели под руки по домам. И Наталья повела (впервые!) своего Никитушку, уцелевшего в гибельной стенке. И он шел, качаясь, еще мало понимая чего, и почти уже у терема Протасьева остоялся, отмотнул головою.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71