А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

То тут, то там на палубе поблескивают лампы и фонари; лежащий на дороге груз оттаскивают в сторону ганшпугами; и на левом фальшборте, еще мгновение назад пустовавшем, сейчас вырос обильный урожай голов, принадлежащих матросам, стюардам и машинистам.
Вот мы достигаем маяка, вот он сбоку от нас, вот остается за кормой. Взвиваются новые ракеты: это между нами и берегом на всех парах с изяществом проходиг Инмэновский пароход «Город Париж», направляющийся в Нью-Йорк. Мы самодовольно отмечаем, что ветер дует ему прямо навстречу (ведь для нас он попутный) и что пароход сильно качает. (Наибольшее удовольствие вызывает это обстоятельство у тех пассажиров, которые больше всего страдали от морской болезни!) Мы стремительно мчимся, а вместе с нами мчится и время; вот мы уже видим огни Квинстаунского порта, а потом и огни приближающегося к нам почтового баркаса. Каких только коленцев не выкидывает он на своем пути, бросаясь во все стороны, особенно туда, где ему нечего делать, и одному лишь небу известно, зачем он все это проделывает! Наконец он подскакивает на расстояние в один кабельтов к нашему левому борту, и с парохода ему кричат в рупор, чтобы он делал то-то, не делал того-то и занимался еще чем-то, словно сам он ровно ничего не смыслит. Когда, под оглушительный рев парового гудка, мы сбавляем ход и вконец сбитый с толку баркас прикреплен к пароходу канатами, стоящие наготове матросы начинают переносить на борт баркаса мешки с почтой, сгибаясь под их тяжестью и напоминая нетвердо стоящие на ногах картонные фигурки мельника и его работников, которых мы видели в театре в годы нашего детства. Все это время несчастный баркас мечется вверх и вниз, то и дело выслушивая окрики. После непрестанных метаний и окриков на борт к нему сажают пассажиров, едущих до Квинстауна, а потом волна подбрасывает баркас так высоко, что едва не опрокидывает его к нам на палубу. На прощанье злополучному, беспрерывно осыпаемому бранью баркасу бросают последнее страшное ругательство, затем его отпускают, и он начинает кружиться у нас за кормой.
Когда небо окрасилось зарей, голос совести снова обрел свою власть над нами и терзал нас, пассажиров, до самого порта; терзал, когда мы проходили мимо других маяков и опасных островов вблизи побережья, где в туманную погоду офицеры, с которыми я стоял вахту, ходили в парусной шлюпке на берег (о чем они, кажется, хранят весьма нежные воспоминания), мимо Уэльского и Чеширского побережья и мимо всего того, что располагалось вдоль пути нашего парохода к его постоянному доку на Мерсее. Там, в один прекрасный майский вечер, в девять часов, мы, наконец, остановились, и вот тогда-то голос затих. И вслед за наступлением тишины я испытал прелюбопытнейшее ощущение: казалось, что кто-то заткнул мне уши; с не менее любопытным ощущением я, покинув борт славного кьюнардовского парохода «Россия» (да будут благополучны все его странствия!), осмотрел снаружи это доброе чудовище, в чьем теле обитал голос. Так, вероятно, и все мы когда-нибудь осмотрим мысленно остов, приютивший еще более беспокойный голос, у которого мое непоседливое воображение и заимствовало этот образ.
XXXII. Звездочка на Востоке
Вчера вечером я просматривал знаменитую «Пляску смерти», а сегодня мрачные старые гравюры с новой силой возникли в моем воображении с ужасающим однообразием, которого нет в оригинале. Зловещий скелет шествовал передо мною по улицам, громко стуча костями и вовсе не пытаясь замаскироваться. Он не играл здесь на цимбалах, не украшал себя цветами, не помахивал плюмажем, не путался ногами в ниспадающей до земли мантии или шлейфе, не поднимал бокала с вином, не восседал на пиру, не играл в кости, не пересчитывал золота. Это был просто нагой, мрачный, изголодавшийся скелет, который шел своей дорогой.
Фоном для этой неприглядной пляски смерти служили выходящие к загрязненной реке окраины Рэтклифа и Степни, в восточной части Лондона, в дождливый ноябрьский день. Здесь — лабиринт убогих улиц, дворов и переулков с жалкими домами, которые сдаются внаем покомнатно. Здесь всюду нечистоты, лохмотья, голод. Здесь — грязная пустыня, населенная преимущественно людьми, лишившимися работы или получающими ее лишь изредка и на короткое время. Они не знают никакого ремесла. Они выполняют черную работу в доках, в порту, грузят уголь и балласт, рубят дрова и возят воду. Но так или иначе, а они существуют и продолжают свой злосчастный род.
Мне показалось, что скелет сыграл здесь злую шутку. Он оклеил стены домов предвыборными плакатами, которые ветер и дождь превратили в настоящие лохмотья. Он даже подвел мелом итоги голосования на ставнях одного ветхого дома. Он заклинал свободную и независимую голытьбу голосовать и за Того и за Этого; не отдавать предпочтения лишь одному из них, а поскольку она дорожит положением партий и процветанием страны (ведь и то и другое, по-моему, для нее чрезвычайно важно), избрать Того и Этого, ибо каждый из них без другого ничто, и создать, таким образом, славное и бессмертное целое. Решительно нигде скелет не мог бы более жестоко высмеять старинную религиозную идею!
Я размышлял над дальновидными планами Того и Этого и благодетельного общественного учреждения, именуемого Партией, — как приостановить физическое и нравственное вырождение многих (кто скажет, сколь многих?) тысяч английских граждан; как изыскать полезную для общества работу для тех, кто хочет трудом добывать себе средства к жизни; как уравнять налоги, возделать пустоши, облегчить эмиграцию и, прежде всего, спасти и использовать грядущие поколения, обратив, таким образом, непрерывно растущую слабость страны в ее силу. И, размышляя над этими обнадеживающими посулами, я свернул в узкую улицу, чтобы заглянуть в некоторые дома.
Улица была темная, огражденная с одной стороны глухою стеной. Наружные двери почти во всех домах оставались незаперты. Я зашел в первый попавшийся подъезд и постучался в дверь комнаты. Могу ли я войти? Пожалуйста, если сэру угодно.
Хозяйка комнаты, ирландка, подобрав где-то на пристани или на барже несколько длинных жердей, только что сунула их в пустой камин, чтобы сварить обед в двух чугунных котелках. В одном варилась какая-то рыба, в другом — несколько картофелин. Вспышка пламени позволила мне разглядеть стол, один-два сломанных стула и стоящие на каминной полке ветхие, неказистые безделушки из фаянса. И лишь поговорив с хозяйкой в течение нескольких минут, я увидел в самом углу отвратительную груду грязного тряпья, в которой никогда не заподозрил бы «постели», не будь у меня в этом отношении предыдущего печального опыта. На ней что-то валялось. Я спросил, что это такое.
— Там несчастное созданье, сэр; она очень плоха, и, к сожалению, она давно уже такая, а лучше ей уж никогда не будет, она только и знает, что спать день-деньской, а по ночам без сна, и все это из-за свинца, сэр!
— Из-за чего?
— Из-за свинца, сэр! Одним словом, из-за свинцового завода, там женщин нанимают по восемнадцати пенсов в день, сэр, если они придут пораньше, и притом если им повезет, да еще если в них есть нужда. Она отравлена свинцом, сэр, одни отравляются свинцом быстро, другие позже, а некоторые никогда, но таких немного. И все это зависит от организма, сэр, у одних он крепкий, а у других — слабый. А у нее организм отравлен свинцом так, что хуже некуда, сэр! У нее через ухо мозги выходят, и от этого ей очень больно. Вот что это такое, ни больше и ни меньше, сэр!
Тут больная молодая женщина застонала; хозяйка нагнулась над нею, сняла с головы у нее повязку и распахнула заднюю дверь, чтобы на голову падал дневной свет с заднего дворика, самого крохотного и самого жалкого из всех виденных мною.
— Вот что выходит из нее, сэр, оттого, что она отравлена свинцом. И выходит это из больной бедняжки и днем и ночью. И от этого у нее ужасные боли. Скажу, как перед богом, муж мой вот уже четыре дня как ищет работу, он — докер, и сейчас тоже ищет, и готов взяться за любую работу, а ее нет, и ни дров, ни пищи, только самая малость, что в котелке, а у нас на две недели было меньше десяти шиллингов. Боже, сжалься над нами! Мы бедняки, у нас темно и холодно, да еще как!
Зная, что позже смогу, если сочту это необходимым, вознаградить себя за свою сдержанность, я решил, что во время таких визитов ничего давать не буду. Я пошел на это, чтобы испытать людей. И могу сразу же заявить: даже при самом внимательном наблюдении я не обнаружил никаких признаков того, что от меня ждут денег; эти люди были благодарны уже за одно то, что с ними беседуют об их злосчастной жизни, и сочувствие явно служило им утешением; они никогда не клянчили денег, и когда я ничего не давал, не выказывали ни малейшего удивления, разочарования или досады.
Тем временем из комнаты на втором этаже спустилась замужняя дочь хозяйки, чтобы также принять участие в разговоре. Сегодня спозаранку она и сама ходила на завод свинцовых белил, чтобы наняться на работу, но безуспешно. У нее четверо детей; ее муж, тоже докер и тоже занятый поисками работы, имел, кажется, не больше шансов, чем ее отец. Это была англичанка, которую природа наделила пышной фигурой и веселым нравом. Ее жалкое платье, как и платье матери, выдавало старание сохранять хотя бы видимость опрятности. Ей было хорошо известно о страданиях несчастной калеки, об отравлении свинцом, и о том, в каких симптомах оно проявляется и как они усиливаются, — ведь она часто их наблюдала. Стоит лишь подойти к заводу, как уже один только запах может сбить с ног, сказала она; тем не менее она собиралась опять пойти туда наниматься. А что ей оставалось делать? Лучше уж самой чахнуть и гибнуть за восемнадцать пенсов в день, пока их платят, чем смотреть, как умирают от голода дети.
Убогий буфет темного цвета, прислоненный к задней двери комнаты и употреблявшийся для всевозможных надобностей, одно время служил и ложем для больной молодой женщины. Но теперь, когда ночи стали холодные, а одеяла и покрывала «пошли в заклад», она днем и ночью лежит там же, где сейчас. На груде грязного тряпья спят все вместе, чтобы было теплее, хозяйка, ее муж, эта несчастная больная и еще двое.
— Благослови вас господь, сэр, спасибо! — с признательностью сказали мне эти люди на прощанье, после чего я покинул их.
На одной из следующих улиц я постучал в дверь другой квартиры на первом этаже. Заглянув в комнату, я увидел там мужчину, его жену и четырех детей, которые сидели возле камина вокруг подставки для умывальника, служившей им столом, и поедали обед, состоявший из хлеба и заваренного чая. В камине дотлевала горстка углей, уже покрывшихся пеплом; в комнате стояла кровать под пологом, с постелью и покрывалом. Мужчина не поднялся с места ни тогда, когда я вошел, ни в продолжение всего времени, пока я был там, а лишь вежливо поклонился, когда я снял шляпу, и в ответ на мои слова, могу ли я задать ему один-два вопроса, сказал: «Конечно». Окна на передней и задней стенах позволяли проветривать комнату; но эти окна были плотно закрыты, чтобы не впустить холод, и поэтому воздух здесь был спертый.
Жена — смышленая, находчивая женщина — поднялась с места и встала рядом с мужем; он взглянул на нее, как бы ожидая помощи. Вскоре выяснилось, что мужчина изрядно глуховат. Это был медлительный, простодушный человек лет тридцати.
— Чем он занимается?
— Джентльмен спрашивает, чем ты занимаешься, Джон?
— Я — котельщик. — Он оглянулся с чрезвычайно смущенным видом, словно отыскивая котел, необъяснимым образом исчезнувший.
— Он не механик, сэр, вы понимаете, — вставила жена, — он простой рабочий.
— Есть у вас работа?
Он снова посмотрел на жену.
— Джентльмен спрашивает, есть ли у тебя работа, Джон?
— Работа! — вскричал обездоленный котельщик, растерянно уставившись на жену и затем с крайней медлительностью переведя взор на меня. — Видит бог, нет!
— Конечно нет! — сказала бедная женщина, покачав головой и оглядев сначала четверых детей, одного за другим, затем мужа.
— Работа! — сказал котельщик, все еще разыскивая этот испарившийся котел сначала у меня на лице, затем в воздухе и, наконец, в чертах своего второго сына, сидевшего у него на коленях. — Ничего мне так не хочется, как получить работу! За последние три недели я работал всего лишь один день.
— Как же вы живете?
Слабый проблеск восхищения осветил лицо человека, желавшего быть котельщиком, когда он, вытягивая короткий рукав своей поношенной холщовой куртки, указал на жену:
— На ее заработки.
Я не запомнил, что именно стряслось с котельным делом или что он думал на этот счет; дополнительно он сообщил кое-какие неутешительные сведения и высказал мнение, что котельное дело никогда уж больше не возродится.
Изворотливость его жизнерадостной жены была просто замечательна. Она шила матросские куртки и другую дешевую одежду. Достав незаконченную куртку, она разложила ее на кровати — единственном предмете комнатной обстановки, на котором это можно было сделать, и показала, что уже сделано и что позднее будет доделано на швейной машине. По ее подсчетам, тут же произведенным, за пошив куртки, после вычета расходов на отделку, она получала десять с половиной пенсов, а уходило у нее на каждую куртку немного менее двух дней.
Но, видите ли, работу она получает из вторых рук, и уж конечно посредник не станет давать ее задаром. А при чем тут вообще посредник? А дело вот в чем. Посредник, видите ли, берет на себя риск за раздаваемые им материалы. Если б у нее хватило денег, чтобы внести залог, — скажем, два фунта стерлингов, — она могла бы получать работу из первых рук, и тогда не требовалось бы платить посреднику. Но так как у нее совсем нет денег, то приходится прибегать к помощи посредника, получающего за это свою долю, а остающаяся сумма снижается до десяти с половиной пенсов. Разъяснив мне все это весьма толково, и даже с некоторой гордостью, без всякого нытья или ропота, она снова сложила свою работу, присела рядом с мужем к подставке умывальника и опять принялась за обед из черствого хлеба. Как ни жалка была эта трапеза на голой доске, с чаем в щербатых глиняных кружках и со всевозможной иной убогой утварью, как ни бедно была одета эта женщина, чья кожа от недостаточного питания и умывания своим цветом напоминала краски босджесмена, в ней ясно чувствовалось достоинство от сознания, что она — тот семейный якорь, на котором держится потерпевшее крушение судно котельщика. Когда я выходил из комнаты, взор котельщика медленно обратился к жене, словно где-то возле нее обитала его последняя надежда когда-нибудь снова увидеть исчезнувший котел.
Эти люди только однажды обращались в приход за помощью, да и то лишь тогда, когда несчастный случай на работе сделал мужа нетрудоспособным.
Миновав несколько дверей, я зашел в комнату на втором этаже. Хозяйка ее извинилась за то, что в комнате «страшный беспорядок». День был субботний, и она кипятила детское бельишко в кастрюле на очаге. Ей было не во что больше положить его. Здесь не водилось ни фаянсовой, ни жестяной посуды, ни кадки, ни ведра. Вся утварь состояла лишь из одной-двух потрескавшихся глиняных кружек, разбитой бутылки или чего-то в этом роде и нескольких поломанных ящиков, заменявших стулья. В одном углу были сметены в кучку последние крохотные кусочки угля. В раскрытом буфете и на полу виднелись какие-то лохмотья. Другой угол комнаты занимала шаткая старая кровать, на которой лежал мужчина в рваной лоцманской куртке и грубой клеенчатой зюйдвестке. Стены комнаты совершенно почернели от покрывавшей их копоти, и вначале казалось, что их нарочно окрасили в черный цвет.
Встав напротив женщины, кипятившей детское белье (у нее не было даже куска мыла, чтобы выстирать его) и извинявшейся за это свое занятие, я смог незаметно охватить взглядом все окружающее и даже дополнить свой инвентарный список. При первом беглом взгляде я не приметил, что на пустой полке буфета лежит кусок хлеба, весом в полфунта, что на ручке двери, в которую я вошел, висит кусок ветхой, изодранной юбки красного цвета, что по полу разбросаны какие-то обломки ржавого железа, напоминающие негодные инструменты, и кусок железной дымовой трубы. Рядом стоял ребенок. На ближайшем к камину ящике сидели двое маленьких детей; время от времени один из них целовал другого — хрупкую, прелестную крошку.
Вид у этой женщины, как и у предыдущей, был крайне жалкий и цвет лица у нее также приближался к босджесменовским оттенкам. Ее фигура, некоторая живость и след ямочки на щеке каким-то непонятным образом оживили в моей памяти давние дни театра Аделфи в Лондоне, когда миссис Фитцвильямс была приятельницей Викторины.
— Позвольте спросить, кто ваш муж?
— Он грузит уголь, сэр, — ответила она со вздохом, бросая взгляд в сторону кровати.
— Он без работы?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51