А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Немного погодя, прогуливаясь вдоль решетки сада, примыкавшего к башне Сент Жак де ла Бушери и затем снова перед Отелем де Билль, я вспомнил вдруг некий печальный морг под открытым небом, на который я набрел однажды в Лондоне в дни суровой зимы 1861 года и который показался мне в ту минуту чем-то таким чужеродным, как если бы увидел я его не в Лондоне, а в Китае. Приближался тот предвечерний час зимнего дня, когда фонарщики загодя начинают зажигать фонари на улицах, потому что темнота наступает быстро и бесповоротно. Я возвращался после прогулки по окрестностям, обходя с северной стороны Риджент-парк — застывший и пустынный, — и увидел вдруг, как пустой экипаж подкатил к сторожке у Глочестерских ворот. Кучер в сильном волнении прокричал что-то сторожу, тот проворно снял с дерева длинный багор и, ловко подхваченный за воротник кучером, вскочил на подножку козел, после чего экипаж с грохотом выехал из ворот и покатил по каменистой дороге. Я пустился за ним вдогонку, но, уступая в скорости, прибежал к правому мосту через канал, близ того места, откуда поперечная тропка ведет к Чок-фарм, когда экипаж уже остановился, от лошади валил пар, длинный багор валялся на земле, а кучер и сторож смотрели вниз, перегнувшись через парапет. Взглянув туда же, я увидел лежащую на бечевнике женщину с лицом, обращенным в нашу сторону. Умерла она, по-видимому, дня два тому назад, и лет ей, должно быть, было под тридцать. Одета она была бедно, во все черное. Ноги ее были небрежно скрещены в щиколотках, а темные волосы, как бы последним движением отчаявшихся рук откинутые назад от лица, струились по земле. Мокрое платье ее местами обмерзло, и земля вокруг была забрызгана водой и засыпана хрупкими льдинками, наломавшимися, когда ее вытаскивали. Около тела стояли только что вытащившие его полисмен и разносчик, случайно оказавшийся поблизости и помогавший ему; последний устремил на женщину взгляд, который я уподоблял уже взгляду человека, очутившегося в паноптикуме без каталога, первый же с профессиональной надменностью и хладнокровием поглядывал поверх топорщившегося галстука в ту сторону, откуда должны были появиться носилки, за которыми он послал. Каким жутким одиночеством, какой жуткой печалью, какой жуткой загадкой веяло от этой новопреставленной рабы божьей! Подошла баржа, раскалывая лед и нарушив царившую вокруг тишину; у руля ее стояла женщина. На человека, который шагал рядом с тянувшей баржу лошадью, труп произвел так мало впечатления, что разъезжающиеся копыта запутались в волосах, и бечева, зацепившись, повернула голову женщины, прежде чем крики ужаса, вырвавшиеся у нас, заставили его схватить лошадь под уздцы. При звуке наших голосов женщина у руля взглянула на нас — стоявших на мосту — с невыразимым презрением, потом она бросила такой же взгляд на утопленницу, как будто эта несчастная не была сотворена по тому же образу и подобию, что и сама она, как будто она кипела другими страстями, погибла по воле других случайностей, как будто это скатившееся к гибели создание отличалось чем-то от нее. Затем от ее весла полетела в сторону утопленницы струя жидкой грязи, в которую она вложила все свое презрение, и баржа проследовала дальше.
Более приятное, хотя тоже связанное с моргом, происшествие, где счастливый случай помог мне быть в некоторой степени полезным, возникло в моей памяти, когда я вышел по бульвару де Севастополь к более жизнерадостным кварталам Парижа.
Произошло это лет двадцать пять тому назад. В то время я был молодым и скромным путешественником не по торговым делам, робким и неискушенным. С тех пор солнце и ветры разных широт покрыли коричневым загаром мою кожу, но то были дни юношеской бледности. Я только что арендовал тогда дом в некоем весьма элегантном столичном приходе — дом, казавшийся мне в те времена невероятно роскошным родовым особняком, налагавшим на меня огромные обязательства, — и стал жертвой приходского надзирателя. Я полагаю, что приходский надзиратель, по всей вероятности, видел, как я входил и выходил из дома, и понял, что я изнемогаю под бременем собственного величия. Не исключена также возможность, что он прятался где-нибудь в соломе, когда я покупал свою первую лошадь (на приличествующем моему положению конском дворе, примыкавшем к роскошному родовому особняку), прятался, когда продавец, выводя ее напоказ, сняв попону и оглаживая, заметил своим особым говорком: «Вот она, сэр! Это ль не лошадка!», и когда я осведомился любезно: «Сколько вы за нее хотите?», и когда продавец ответил: «С вас не больше шестидесяти гиней», и когда я, не растерявшись, спросил: «Почему же не больше шестидесяти именно с меня?», и когда он ответил уничтожающе: «Потому что, клянусь честью, человеку понимающему и семьдесят показалось бы дешево, но ведь вы же не понимаете…» Так вот, я полагаю, что приходский надзиратель мог прятаться в соломе, когда этот позор обрушился на мою голову, или, быть может, он заметил, что я слишком не искушен и молод, дабы выступать в роли Атласа, с достоинством несущего на плечах роскошный родовой особняк. Как бы то ни было, приходский надзиратель поступил со мной, как Меланхолия поступила с юношей в элегии Грея, — он наметил меня себе в жертву. Осуществил же он это следующим образом — прислал мне повестку с уведомлением, что я включен в состав присяжных заседателей, которые должны присутствовать при судебных разбирательствах дел о насильственной смерти или самоубийствах.
В первый момент, охваченный лихорадочным смятением, я — подобно мудрым пастухам Севера, решившим, что раз в прошлом у них не было никаких оснований верить юному Норвалу, то благоразумнее будет и впредь не поддаваться опасному соблазну, — бросился за спасением и поддержкой к искушенному опытом владельцу моего особняка. Этот дальновидный человек поведал мне, что приходский надзиратель, конечно, рассчитывает получить от меня взятку: ждет, что я предпочту откупиться, лишь бы он не вызывал меня, и что если я явлюсь на разбирательство с бодрым видом и выкажу готовность служить родине на этом поприще, то приходский надзиратель будет обескуражен и бросит свои штучки.
Я собрался с духом и, получив в следующий раз вызов от коварного приходского надзирателя, пошел.
Я в жизни своей не видел, чтобы какой-нибудь приходский надзиратель мог быть так озадачен, как этот, когда при перекличке я отозвался на свое имя, и его замешательство придало мне храбрости пройти через испытание.
Наш состав присяжных должен был расследовать обстоятельства смерти крошечного ребенка. Это была извечная грустная история. Совершила ли мать небольшой проступок, утаив рождение ребенка, или тяжкое преступление, убив его, — вот этот вопрос мы призваны были решить. Мы должны были решить вопрос о предании ее суду по одному из этих двух обвинений.
Дознание велось в приходском работном доме, и я до сих пор живо помню, что коллеги-присяжные единодушно признали во мне коллегу сугубо незначительного. Помню также, что не успели мы еще приступить к делу, как выяснилось, что маклер, совсем недавно отчаянно обжуливший меня при покупке двух ломберных столиков, стоит за применение самых суровых законов. Помню, что мы сидели в комнате, предназначавшейся, по-видимому, для заседаний, в таких огромных квадратных волосяных креслах, что я невольно задался вопросом, на каких патагонцев они были рассчитаны? И еще помню, что как раз когда мы находились в состоянии морального подъема, только что приняв присягу, какой-то гробовщик всучил мне свою карточку, как «новому жителю этого прихода, который, по всей вероятности, обзаведется вскоре семейством». Затем коронер изложил нам обстоятельства дела, и мы — под предводительством злокозненного приходского надзирателя — отправились вниз осматривать тело. По-видимому, жалкое тельце, к которому относилось это пышное юридическое наименование, лежало на этом месте с того самого дня, как его туда положили. Оно лежало вытянутое на ящике среди картинно нагроможденных гробов всех возможных размеров в каком-то подобии склепа, предназначавшемся для хранения гробов, заготовленных для прихожан. Мать положила его в свой ящик — этот самый — почти сразу после рождения, в нем оно и было со временем обнаружено. Оно было вскрыто, и аккуратно зашито, и — если подходить к нему с этой точки зрения — напоминало чучело. Лежало оно на чистой белой тряпице, и рядом были разложены какие-то хирургические инструменты (вроде скальпеля), и — если подходить к нему с этой точки зрения — можно было подумать, что стол уже накрыт и Великана ждут к обеду. В этом жалком комочке безгрешности не было ничего отталкивающего. И всего-то, формальности ради, требовалось бросить на него один взгляд. Поэтому мы посмотрели еще на нищего старика, расхаживавшего между гробами со складным футом в руках, как будто он помешался на самоизмерении, затем мы посмотрели друг на друга, затем мы выразили мнение, что как бы там ни было, а помещение хорошо побелено, после чего наши — господ присяжных заседателей Британской Империи — разговорные способности иссякли, и старшина спросил: «Все в порядке, джентльмены? Можно возвращаться, мистер приходский надзиратель!»
Жалкое юное существо, которое всего лишь несколько дней тому назад произвело на свет этого ребенка и которому сразу же после этого пришлось скрести на холоде крыльцо, предстало перед нами, когда мы вновь заняли волосяные кресла, и присутствовало при дальнейшем разбирательстве. Ей также предоставили волосяное кресло, настолько она была слаба и больна, и я помню, как она повернулась к сопровождавшей ее бездушной надсмотрщице, похожей на фигуру, украшающую нос корабля нищих, и как прятала свое лицо, рыданья и слезы на этом деревянном плече. Помню, какую нетерпимость по отношению к ней проявила ее хозяйка (девушка была прислугой за все), с каким черствым упорством эта воплощенная добродетель неумолимо укрепляла нить свидетельских показаний, приплетая к ней нить собственных истолкований. Потрясенный не прекращавшимися во все время разбирательства жалобными приглушенными рыданиями брошенной на произвол судьбы сироты, я набрался смелости и задал этой свидетельнице вопрос-другой в надежде, что полученные ответы могут, в случае удачи, дать благоприятный поворот делу. Она сделала все от нее зависящее, чтобы поворот был возможно менее благоприятен, но все же некоторую пользу это принесло, и коронер, выказывавший достойные уважения терпимость и человечность (это был покойный мистер Уэкли), бросил мне взгляд, полный решительного одобрения. Потом перед нами предстал доктор, производивший экспертизу и все обычные исследования, чтобы выяснить, родился ли ребенок живым или мертвым, но это был робкий и бестолковый доктор: он путался и сам себе противоречил, и этого сказать он не умел, и за то поручиться не мог, и перед непогрешимым маклером он спасовал окончательно, и наша сторона потеряла завоеванное было преимущество. Тем не менее я сделал еще одну попытку, и коронер снова поддержал меня, за что я неизменно питал к нему благодарность при жизни, а сейчас продолжаю почитать его память, и нам удалось добиться еще одного удачного поворота, задавая вопросы еще одному свидетелю — тоже члену семьи, сильно настроенному против грешницы; помнится, что вслед за этим перед нами снова появлялся доктор, и я знаю, что коронер резюмировал в нашу пользу и что я и мои коллеги — присяжные Британской Империи — повернулись затем спиной к остальным, чтобы обсудить свой приговор, чему изо всех сил старались помешать наши огромные кресла и маклер. Тут уж я не щадил усилий, твердо убежденный, что защищаю правое дело, и, наконец, мы сошлись на том, что это был всего лишь небольшой проступок — сокрытие рождения ребенка. Затем несчастную девушку, которую уводили на время нашего совещания, привели обратно для выслушивания приговора, и она, упав перед нами на колени, клялась, что мы не ошиблись — столь надрывающих душу клятв мне, пожалуй, никогда в жизни не приходилось слышать, — после чего ее вынесли без чувств.
(В частной беседе, когда все было кончено, коронер, поделившись со мной своими соображениями, объяснил, почему он, как опытный хирург, считал совершенно невозможным, чтобы даже при самых благоприятных обстоятельствах ребенок этот мог какой-то срок дышать, и полагал сомнительным, что ему вообще удалось сделать хотя бы один вздох: дело в том, что в дыхательном горле ребенка была обнаружена инородная материя, исключающая возможность хотя бы нескольких минут жизни.)
В ту минуту, когда измученная девушка выкрикивала свои последние клятвы, я увидел ее лицо, такое же отчаянное и жалобное, как и голос, и это меня очень тронуло. Я отнюдь не был поражен ее красотой, и если в загробной жизни увижу когда-нибудь ее лицо, то узнать его мне поможет разве только какая-то новая, высшая форма чувства или интеллекта. Но в ту ночь оно явилось мне во сне, и я эгоистично постарался отделаться от него, избрав для этого наиболее действенный способ, который только мог придумать. Я устроил, чтобы в тюрьме ее окружили заботой, и нанял адвоката защищать ее, когда ее судили в Олд-Бейли, и ей вынесли мягкий приговор, и ее дальнейшая жизнь и поведение показали, что приговор этот был справедлив. Сделать для нее то немногое, что я сделал, мне с удовольствием помог один прекраснодушный чиновник, к которому я обратился — какова была его должность, я уже давно забыл, но, по всей вероятности, он присутствовал на следствии в качестве официального лица.
Я нахожу, что это ценнейший опыт на моем не торговом жизненном пути, потому что в этом случае пользу принес приходский надзиратель. А насколько я знаю, понимаю и верю, начиная с той самой минуты, когда первый приходский надзиратель надел свою треуголку, это был единственный случай, когда хоть один приходский надзиратель принес какую-то пользу…
XX. Как справляют день рождения
Я решил посвятить несколько страничек своих записок гостиницам, из числа тех, где мне приходилось останавливаться во время своих странствий, и, сказать правду, я даже взялся было за перо, чтобы осуществить свое намерение, но тут одно непредвиденное обстоятельство заставило меня изменить свои планы. Дело в том, что мне пришлось оторваться на минутку, чтобы поздравить с днем рождения некую обладательницу задорного личика, заглянувшую в дверь моей комнаты, и пожелать ей всех благ на много лет вперед. После чего мне в голову пришла, вытеснив свою предшественницу, новая мысль, и я стал вспоминать — вместо гостиниц — торжества по случаю всех дней рождения, на которых мне довелось присутствовать, вплоть до той самой минуты, когда передо мною оказался вот этот лист бумаги.
Я прекрасно помню, как меня водили в гости к очаровательному созданию в голубом шарфе и таких же туфельках, вся жизнь которого — как я полагал — состояла из одних только дней рождения. Мне казалось, что это восхитительное юное существо так и растет, окруженное великолепными подарками, питаясь исключительно бисквитами и сладкими винами. Мне случалось быть участником торжеств по случаю годовщины ее появления на свет (и тогда же страстно увлечься ею) в столь ранний период своих странствий, что я еще не имел даже смутного понятия о том, что день рождения — обязательное достояние всех родившихся на свет, и полагал, будто сие — особый дар, которым благосклонные небеса наделили одно лишь это удивительное дитя. Других гостей, кроме меня, не было, мы сидели в тенистой беседке — под столом, если мне не изменяет память (но, может, и изменяет) — и, пока не настал час разлуки, без устали поглощали всевозможные сласти в твердом и жидком виде. На следующее утро мне давали горькую соль, и чувствовал я себя прескверно. В общем, я получил достаточно точное представление о неприятностях, ожидающих меня в более зрелом возрасте в подобных случаях.
Затем настало время, когда день рождения превратился в моем сознании в заслуженную награду, в нечто, возвышающее меня над толпой; тогда я стал воспринимать день рождения, как свое личное незаурядное достижение, как символ моей стойкости, независимости и здравого смысла, как нечто оказывающее мне немалую честь. Таково было положение дел, когда в это ежегодное торжество оказалась вовлеченной Олимпия Скуайрс. Олимпия была прекрасна (само собою разумеется!), и я так любил ее, что чувствовал себя обязанным вылезать по ночам из своей постельки специально за тем, чтобы воскликнуть, обращаясь в пространство: «О Олимпия Скуайрс!» Олимпия — всегда в буро-зеленом платье, из чего я заключаю, что вкус ее почтенных родителей, не удосужившихся познакомиться с Саут-Кенсингтонским музеем, был воспитан весьма недостаточно, — до сих пор является мне в видениях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51