А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Погромыхивая железом, пройдет толпа солдат, которые утонули в трясине вместе с танком. Ведь это была дорога духов, мечты и тоски, крылатых ангелов, человеческого вздоха. Тишина наполняла воздух, зеленоватый блеск выдавал укрывшихся в тростниках селезней, в деревне не лаяла ни одна собака и молчали коровы на пастбищах. На деревьях в саду росли серебряные листья, они казались выше и были полны какого-то удивительного величия. Красота этой ночи была, однако, мертвой, как лицо прекрасной неживой женщины. Так подумал доктор, когда на минуту вышел на террасу и увидел полосу света на заливе, эту серебристую дорогу, которая зазывала на прогулку по трясинам, где жили духи солдат. Куда на самом деле можно было прийти по такой дороге? Мир казался пустым, блеск луны охлаждал лицо и руки, тени деревьев удлинялись и поражали таинственной глубиной, как глаза умерших. Сотни раз поднимал доктор веки умирающих и заглядывал им в зрачки, все меньше реагирующие на свет. Сейчас он чувствовал, что он так же смотрит на эту ночь и ее мертвый блеск. Рои комаров, кружащиеся над берегом озера, принимали очертания духов, которые пришли с трясин по блистающей дороге, чтобы совершить здесь свой смертельный танец. Озеро тоже было грозным, похожим на чудовище, заманивающее жертву притворной неподвижностью. И не мог доктор отыскать в себе приязни к этой лунной ночи, к ее мертвой красоте. Его охватывал страх перед неизвестным. Он подумал, что где-то на опушке леса скрывается убийца без лица и имени. Эта ночь несла обещание новой смерти, насмешки над человеческим достоинством, над разумом и человеческой справедливостью. Но было в ней и что-то большее — он не мог назвать этого, а может быть, не хотел признаваться себе в этом. В нем обнажалась тоска по чьему-то живому теплу, по совокуплению с кем-то желанным, его звала эта блистающая дорога, которая была как вход в мучительный, постоянно повторяющийся сон. Он был уже на пределе сил, которые защищали его от все нарастающей страсти, у него была отнята вся его воля, он должен был подчиниться чьему-то приказу. Слишком много раз он мечтал о таком именно безволии, слишком часто переживал такие минуты в снах, чтобы теперь не поддаться приглашению, распростертому перед ним блистающей дорогой.
По ступенькам террасы он сошел в сад. Миновал его и медленно пошел по краю озера, глядя, как блистающая дорога сопровождает его в этом путешествии. Движением руки он отогнал от себя собак, влез на трухлявую лавку возле забора и перепрыгнул на другую сторону. С левой стороны был искусно сплетенный из ивовых прутьев забор, окружающий огород Макуховой, справа стояла высокая стена прибрежных тростников. Он шел по густой траве, по земле, подмокшей и немного прогибающейся под ногами, не слышал звука своих шагов, и ему казалось, что он здесь — только одна из ночных теней или дух, летящий над травой.
В окнах дома Макуховой было темно. У Видлонгов слабым огоньком поблескивало оконце на втором этаже, где жили дачники. Дремали деревенские собаки — тишина была глубокой и так же, как мир, неподвижной от мертвого лунного света. Еще несколько шагов — и ему открылся вид залитого блеском луга у озера. Он увидел продолговатый силуэт низкого дома с желтоватым прямоугольником светящегося окна. Юстына не спала еще — сердце его забилось сильнее, ожили беспокоящие мысли и предчувствия. У него было впечатление, что зеленоватый свет касается его волос, ноздрями он вбирал долетающий с озера запах водорослей, серебристая дорога все манила его на широкую глубину. Ему казалось, что он стоит у ворот страны, куда ему входить запрещено, но в то же время должно было исполниться предначертание, чтобы он вошел туда и познал самого себя. Какие-то могучие силы, таящиеся в нем самом или вне его, обозначили перед ним эту дорогу и эту ночь, чтобы он, как ночная бабочка, прилетел к окну с желтоватым светом. Ждала ли и она его в такой же муке?
Он склонился над берегом озера, нашел в песке промытый водой круглый камешек и бросил его в сторону ведра, которое стояло посреди двора. Он не попал, камешек упал в траву и потонул в тишине. Только второй вызвал громкий звон.
Он хотел тут же повернуться и бежать в лес, но, как во сне, у него вдруг не хватило сил. А она уже стояла в полуоткрытых дверях, в свете голой лампочки в сенях, в белой рубахе до колен. Руку она поднесла к глазам, потому что ее ослепил блеск луны; ему это показалось приглашающим жестом. Сначала он осторожно сделал три шага, потом еще один и другой, пока она не увидела его и не узнала.
Она улыбнулась уголками губ, но через секунду ее губы раскрылись шире, так же, как тогда, когда она была у него на приеме, и ему показалось, что она бросает ему какой-то бесстыдный вызов. Он ступил еще несколько шагов и встал перед ней. Ее волосы были черными в свете луны, черными показались ему губы и глаза. Пальцами обеих рук она стала медленно развязывать бантик на тесемке, которая стягивала ее рубашку у самой шеи. В воздухе, пропитанном запахом водорослей, его вдруг овеял запах ее тела — овечьей шерсти, шалфея, мяты и полыни. Он не смог обуздать свою страсть, у него затряслись губы, и он внезапно протянул к ней руки, а она, словно бы испуганная, отступила в глубь сеней, ведя его за собой в освещенную комнату. Он мгновение стоял посередине, слышал, как она босиком проскальзывает мимо него, закрывает двери и поворачивает ключ в замке. Потом она снова оказалась рядом с ним, ее пальцы дергали тесемку и все не могли развязать бантик. Он опустил руки, любуясь красотой ее лица, — видел низкий гладкий лоб, черные дуги бровей над чуть раскосыми глазами, выдающиеся скулы, обтянутые кожей с розоватой прозрачностью морской раковины. Между припухшими губами заблестел красноватый кончик языка, которым она легонько двигала, как бы приглашая его к поцелую. Ему вдруг захотелось сказать ей о своем страдании, о боли, которая пронизывала его при мысли о ее теле, о преследующем его везде запахе овечьей шерсти, шалфея, мяты и полыни, но слова остались в мыслях. Резким движением он снова протянул руки, обнял Юстыну, прижимая ее к себе и открывая, что и она тоже дрожит под толстой материей рубахи. Она оперлась лбом о его грудь, ее волосы пощекотали ему губы. Он передвинул руку со спины женщины на ее бедра, подтягивая рубаху, пока не почувствовал тепло нагого тела.
Она вырвалась из его объятий и бесшумно подбежала к выключателю. Он стоял в темноте с пустыми руками, пока его не овеяло ее дыхание, а на шее он не почувствовал сплетение женских рук. Она потянула его на кровать, которая стояла у стены. Упала навзничь, на разобранную постель, задрала кверху рубаху и широко расставила ноги. Он лег на нее, расстегивая замок и освобождая набухший член. Она ждала его, тихая и немая, с разбросанными ногами, с рубахой, подтянутой до шеи, с выпуклостью обнаженного живота, белеющего в лунном свете. Он вошел в нее мощно, с каждым движением слыша ее все более быстрое и хриплое дыхание. На спине он чувствовал пальцы, которые больно впивались в тело, хотя он был в свитере. Почти силой он должен был освобождать свой член от мощной хватки ее мышц, чтобы вонзить его еще сильней и глубже, пока она вдруг не изогнулась дугой, поднимая его на себе. Потом она упала под ним и замерла, а он ощутил судорогу в мошонке и пронизывающее облегчение от извергающегося семени.
При лунном свете он теперь четко видел вещи в избе — стол, лавку, скамейки, цветными стеклышками поблескивала икона в левом углу. Он подтянул выше рубаху Юстыны, обнажая груди с большими горками сосков. Лица он не видел до него не доставал блеск луны. Не слышал он и дыхания молодой женщины. Губами он дотронулся до взгорка правой груди, минуту сосал его, но Юстына ни малейшим движением не реагировала на его ласку. Тогда он неожиданно вспомнил желтоватое лицо Дымитра, в нем родилось чувство страха и даже отвращения — к ней, к женщине, лежащей под ним со все еще раздвинутыми ногами — и к себе, который был на ней в одежде, будто бы пришел сюда только ради самого любовного акта, поспешного и стыдного. Он уже не ощущал никаких связей с этим нагим телом, которое было под ним, перестал понимать, отчего так сильно он до сих пор тосковал по этой минуте.
Он встал с постели и почувствовал легкое головокружение. Сел на скамейку, глядя на кровать с белеющим в сумраке силуэтом нагой женщины. Она не дрогнула, когда он с нее сошел, не умоляла шепотом, чтобы он с ней остался. Он сделал два шага к двери и остановился, ожидая ее голоса или хотя бы движения нагого тела. Но она все оставалась неподвижной, с раскиданными ногами, с головой, отсеченной мраком. Он повернул ключ в замке и вышел во двор, в зеленоватый блеск месяца. Быстро шел он вдоль берега, радуясь, что с каждой секундой отдаляется от места, которое показалось ему таким страшным, будто бы он совершил преступление и оставил за собой мертвую жертву. Но когда он миновал садик Макуховой и нечаянно прикоснулся пальцами к носу, его охватил запах тела Юстыны — аромат овечьей шерсти, шалфея, мяты м полыни. Внезапно вернулось желание, он захотел пойти обратно в сумрачную избу, положить руку на живот Юстыны, губами схватить бугорок ее груди, освежить вкус, который все еще был на его губах. При одном воспоминании только что пережитого наслаждения у него снова закружилась голова, он качнулся к ивовому забору. Вдруг громко разгавкался пес у Видлонгов, и этот звук вернул ему трезвость и рассудительность. Он перескочил через свой забор и вошел на террасу. В спальне он быстро разделся, а когда наконец лег в прохладную постель, подложил себе под щеку пальцы, которые запомнили аромат тела Юстыны. Прошло ощущение сильной боли и напряжения, которое было у него уже много дней и много ночей. Он знал, однако, что на следующую ночь он пойдет туда снова.
…В сумрачной избе на кровати недвижимо лежала обнаженная женщина с открытыми глазами, которые смотрели перед собой, ничего не видя. Она была мертва — так она это ощущала, потому что все ее тело парализовало безволие. Минуту или час назад ее убил мужчина, призванный ее желанием и чарами Клобука. Он прикасался к ней пальцами, он вошел в ее тело смертельным ударом. Отчего люди так сильно боятся смерти, если она — это наслаждение? Мертвая пробудится к жизни с зерном, которое, может быть, уже начинает в ней проклевываться, а потом наполнит весь живот. Не будет ее больше покрывать огромный петух, слетающий с балки в хлеву, не вытечет из ее губ, похожих на розовый гребень, белый сок мужского вожделения. Дымитр должен был умереть, чтобы это произошло, он тоже, наверное, пережил наслаждение смерти и где-то на белом свете родился заново.
Честь женщины
В конце июля одна женщина из Скиролавок публично потеряла честь, а произошло это так. У Павла Яроша, лесоруба, который жил в Скиролавках в доме на четыре семьи, была жена Люцина и трое детей. Любовником Люцины был Леон Кручек, тоже лесоруб, но имеющий собственный домик между усадьбой солтыса Вонтруха и домом писателя Любиньского. Павел Ярош — высокий и худой мужчина — работал бензопилой с рассвета до заката и приносил домой неплохие заработки. Но его жена, Люцина, тратила деньги на глупые и ненужные безделушки, ей постоянно не хватало денег, и задолго до каждой получки она ходила занимать у людей. В ее квартире была только самая простая мебель и несколько кастрюль, а также старый, все время ломавшийся телевизор. Безделушки не украшали Люцину, их никто на ней даже не замечал, она выглядела такой же оборванкой, как другие жены лесных рабочих. Она была далеко не красавицей, даже наоборот. В свои тридцать пять лет она сильно постарела, у нее были длинные, как ходули, кривые ноги, большой живот, обвисшие груди и крючковатый нос. Передних зубов у нее не хватало, только два клыка торчали во рту, как у кабана. И такая-то женщина понравилась Леону Кручеку, мужчине моложе ее на пять лет, невысокому, но плечистому, смуглому и симпатичному. Леон Кручек нажил двоих детей со своей женой Марианной, женщиной невысокой, хорошенькой, как куколка, только слабенькой, с пороком сердца. В доме Кручеков было чистенько, две маленькие девочки ходили в школу старательно причесанные и в чистых фартучках, и что самое удивительное, у них не было ни вшей, ни чесотки, как у детей Яроша. Несмотря на огромные усилия доктора Негловича и школьной учительницы, от чесотки детей Яроша вылечить было трудно, так же обстояло дело и со вшами. Итак, у детей Яроша были чесотка и вши, а у детей Кручека ни вшей, ни чесотки не было, но, несмотря на это, Леон Кручек стал любовником Люцины Ярош. Доктор узнал обо всем от жены Кручека, Марианны, которая страдала пороком сердца и часто приезжала к нему в поликлинику, рассказывая ему о страданиях тела и духа. Любовником Люцины Ярош Леон Кручек стал так: вечерами он заходил к Ярошу с поллитровкой. Замученный работой Ярош погружался в крепкий сон уже после нескольких стопок, и тогда Леон Кручек и Люцина Ярош тащили его на кровать, ложились возле него, а потом влезали друг на друга. Утром Леон Кручек говорил Ярошу, что он напился и ничего не помнит, а раз ничего не помнил и Павел Ярош, он не удивлялся, когда в постели рядом с собой и со своей женой он находил Кручека. Марианна Кручек никому на это не жаловалась, потому что от природы была женщиной тихой и покорной, да еще с больным сердцем. Только доктору она говорила об этих делах, потому что, как ей казалось, из-за ночевок мужа в доме Ярошей сердце у нее болит сильнее, чем когда?либо.
Удивлялся доктор, что Леон Кручек предпочитает уродливую, с большим животом Ярошову своей чистенькой и красивой женушке, и даже один раз при случае его об этом спросил, упоминая, что его жена по этой причине сильнее страдает сердцем. «Не знаю, чего это я хожу к Ярошам, — после долгого раздумья сказал доктору Кручек. — Я и сам над этим делом часто задумываюсь. Ничего мне в Ярошовой не нравится, но тянет меня к ней, потому что она ходит без трусов, а на моей жене всегда трусы. Люблю я, доктор, время от времени сунуть женщине руку под юбку, когда она меньше всего этого ожидает, крутится по дому или между столом и кухней. У жены я всегда натыкаюсь на трусы, а у Ярошовой сразу дотрагиваюсь до того, что надо. И именно это, как я думаю, меня к ней и тянет». Качал Неглович своей седеющей головой, но однажды увидел, как его собаки выкопали из-под снега полбуханки черствого хлеба, который Макухова еще осенью бросила в саду птицам. Хлеб пролежал под снегом около двух месяцев, почти сгнил и смерзся в сосульку. Вынесла Макухова собакам две миски, полные дымящейся каши со шкварками, но собаки как раз выкопали тот сгнивший хлеб, пренебрегли дымящейся душистой кашей и, рыча друг на друга, будто бы страшно оголодали, сожрали его до крошки, а кашу со шкварками оставили нетронутой. Задумался доктор над этим делом и пришел к выводу, что этот сгнивший и превратившийся в твердую сосульку хлеб показался им милым, потому что они сами его нашли в снегу, а кашу со шкварками — как и каждый день — они получали от Макуховой безо всяких стараний. Так же должно было быть и с Леоном Кручеком, который предпочитал некрасивую, пузатую Ярошову без трусов своей собственной жене Марианне, которая ходила в трусах. Потому что ту надо было добывать, а эта — собственная и как бы ему принадлежащая.
Случилось, однако, что старшая дочка Ярошей пошла к первому причастию и получила от священника Мизереры святой образок со своим именем и фамилией. Этот образок Ярошова повезла в Барты, оправить его в деревянную рамочку со стеклом, потому что она хотела повесить этот образок на почетном месте в своей квартире. Рамочка и стекло стоили недорого, но это было как раз то время месяца, когда Ярошова занимала деньги у людей. Мастеру, делающему рамки, было шестьдесят лет, Ярошова казалась ему молодой, потому что и в самом деле ей было только тридцать пять. Он предложил Ярошовой, чтобы она дала ему за рамочку то, что у нее есть под платьем. Ярошовой не надо было даже трусов снимать, раз она их не носила, она сразу же охотно пошла с мастером в заднюю комнату его мастерской и там заплатила за услугу на старом диване. С тех пор она два раза в неделю ездила на автобусе в Барты за покупками и всегда на полчаса заходила к мастеру, где в задней комнате его мастерской задирала юбку за небольшие деньги. Понравилось это Люцине Ярошовой, потому что до тех пор ей никто еще не платил за такие дела, а некоторым женщинам очень импонирует, когда они могут получать деньги за что-то, что другие дают даром. А поскольку после магазинов и этого «получаса» с мастером у нее оставалось еще много времени, она предложила старому, чтобы он нашел еще какого?нибудь коллегу на оставшиеся полчаса. С этим не было проблем, потому что по соседству с рамщиком была мастерская старого сапожника.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86