А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Почему слово «ж…» должно быть хуже слова «задница»? С семантической точки зрения «ж…» звучит доходчивее, чем «задница», а кроме того, оно короче, потому что состоит только из четырех букв. В изысканном обществе для определения мужского полового органа используют слова «член» или «пенис», а для определения женского — «влагалище» или «ватина». Может быть, в Древнем Риме эти изысканные выражения, такие, как «пенис» или «ватина», считались похабными, а использовались другие, греческие. Почему же окрик «ты, хрен» должен быть более оскорбительным, чем окрик «ты, пенис», или «ты, фаллос», или «ты, член»? Для определения женского полового органа в польском языке есть такие прекрасные выражения, как «чипа», «п…», «пипа», «пичка» или, как в народе говорят, «псеха». Не вижу причины, чтобы поляки обижались на то, что кто-то использует польский язык, а не латынь или греческий.
— Я с вами согласен, — поддакивал доктор Неглович. — В конце концов, в счет идет только интонация, тон или контекст, в котором данное слово произнесено. Насколько мне память не изменяет, в Ветхом Завете было записано, что плохо, если кто-то на брата своего скажет «рак», хоть, ей-богу, не знаю, что это значит. Другими словами, если в оскорбительной интонации я скажу кому-нибудь «врр» или «гуля», то этот кто-то должен обидеться, хоть я не использовал слов, обычно считающихся оскорбительными или вульгарными.
— Святые слова, доктор. Ксендз Мизерера доказал, что он высоко ценит польский язык и умеет им пользоваться. Доктор на минуту задумался и сказал с шутливой серьезностью:
— А однако, сколько будет недоразумений, если все слова мы признаем приличными. Какими выражениями мы будем пользоваться в моменты гнева, затруднений, забот или любовного экстаза? Что поднимет сексуальную температуру дамы, которая любит, когда в интимные моменты ей кто-то говорит: «ты, шлюха»? Может дойти до того, что простой народ начнет обзываться «ты, доцент» с интонацией оскорбления, издевательства или в целях унижения чьего-то достоинства. Поэтому мне кажется, что каждый народ должен иметь сферу запретных слов, потому что без запретов и предписаний не существует также и понятия свободы. Человек, которому все можно, не в состоянии даже уяснить себе, что это такое — свобода, так же, как мы не чувствуем передвижения в пространстве, если не удаляемся от каких-либо предметов или вещей, стоящих на месте. Раз уж мы установили, что для уразумения понятия свободы нужна бывает неволя или же определенные ограничения свободы, то не считаете ли вы, дружище, что мы не можем все слова считать приличными, потому что таким образом мы действуем против свободы слова, то есть самой основы писательского ремесла?
И вот так, благодаря плотнику Франчишеку Севруку и Шчепану Жарыну, двое благородных и умных мужчин вознесли свои мысли к делам весьма весомым, так как особенностью человеческого разума является то, что из незначительного он способен сделать выводы о великом.
О том, как Йоахим узнал о происхождении великанов, а также о необходимости молитвы
Утром, когда солнце начинало все ярче светить. Клобук слышал пронзительный стон озера и глубокий гул в глуби болот. Лед на озере лопался, зигзагообразные трещины убегали по нему в бесконечную даль. Это продолжалось иногда до самого полудня, потом озеро отдыхало, чтобы под вечер, поднатужившись, с громким постаныванием снова начать освобождаться от твердого покрытия. Груды раскрошенного льда громоздились на берегах, творя живописные руины; все шире открывалась голубоватая поверхность, сморщенная легким ветерком.
С полей уплыл снег. Белые языки затаились только в чаще лесных деревьев, в оврагах и придорожных канавах. Над водой пушились комочки пурпурной вербы, а на открытых лесных полянах зацветали печеночница, белые анемоны, фиолетовые медунки. Ночами бесшумно возвращалась зима, и замирали от мороза быстрые днем ручейки воды, стекающие с полей. Трясины дымились в это время еще сильнее, чем всегда, а перед рассветом кусты и деревья наряжались в белое. Ненадолго, впрочем, потому что уже первые лучи солнца обвешивали ветви малюсенькими капельками, которые блистали, как бриллианты чистейшей воды. Кто вставал рано и видел эту красоту, тот на мгновение бывал счастливым. Потому что раз в году каждая вещь, хотя бы камешек в поле, стебелек травы и даже самая безобразная женщина, получает дар красоты.
Вот в такое утро, в Страстную Среду, доктор шел вместе со своим сыном Йоахимом по дороге от дома на полуострове до сельского кладбища. Йоахим был уже почти с доктора ростом, но значительно более щуплым. Одет он был очень по-городскому, в длинный темный плащ, черную шляпу с широкими полями. Лицо его было бледным, как у матери, с маленьким ртом, молчаливым, как у Ханны Радек. Глаза он, однако, унаследовал от отца — голубые, с холодным блеском острого взгляда.
Позавчера, когда в Скиролавки пришла телеграмма, что приезжает молодой Неглович, доктор приказал Макуховой, чтобы она открыла и пропылесосила комнату с белой мебелью. Пришел и старый Томаш Макух, который целыми днями из дому не выходил, потому что его печалил вид белого света. Он натопил кафельную печь и камин в белой комнате, а также в комнатке на втором этаже, где всегда поселялся Йоахим.
Доктор выехал на своем «газике» за сыном на станцию в Бартах и принял из спального вагона его самого, его чемодан и черный футляр со скрипкой. Щеки Йоахима были уже шершавыми от юношеского пушка. Это обрадовало доктора, потому что в глубине души он боялся, что скрипка, которую сын полюбил, отнимет у него мужскую силу и желания. Бывало ведь, что во время визитов сына доктор раскладывал на столе свою двустволку, чистил ее, смазывал и снова чистил, но мальчик даже руки к ней не протянул, как будто и не было в нем ничего от Негловичей, которые были влюблены в огнестрельное оружие. Поэтому с бегом лет доктор все чаще должен был обороняться перед мыслью, что принимает у себя чужого человека, который только кожей, рисунком век, фигурой и молчаливостью уст напоминает ему кого-то очень близкого.
Йоахим, однако, очень любил отца. В детстве, когда его охватывал страх, мучил кашель или к нему подкрадывалась болезнь, хватало прикосновения отцовской руки, вида висящего на его груди фонендоскопа, внимательного изучающего взгляда — и ему передавалось спокойствие, и нарастало чувство безопасности, проходил кашель, спадала температура, утихала головная боль. В вилле дедушки и бабушки ему часто не хватало отца, он тосковал о нем и даже по этой причине иногда плакал по ночам. Но со временем случилось что-то удивительное — он полюбил еще и небольшой предмет, который позволял высказать собственный страх и тоску, сразу успокаивал и вел в какие-то неоткрытые миры. Прикосновение скрипки давало такую же силу, как прежде — прикосновение отцовской руки, наполняло сладкой радостью. Это абсолютно не значило, что отец стал ненужным для него; попросту он отодвинулся на другой, параллельный план. Приезжая к нему на Рождество, на Пасху, на каникулы, он встречался с отцом, как с притягательной загадкой, которая была только его собственностью. Точно так же исключительно своей собственностью он считал таинственный край, где находился дом на полуострове, были глухие леса и озеро, которое в знойные дни, казалось, лежало без чувств в солнечных лучах, а уже наследующий день бушевало и походило на глаза, полные ненависти. Притягивал его этот удивительный край Клобуков, Топников, Полудниц и Одмянков, земля, родящая великанов.
Когда ему было двенадцать лет и он гулял во время каникул по лесной дороге недалеко от дома на полуострове, с ним заговорил старый крестьянин, возвращающийся с лесосеки. Он остановился, увидев мальчика, взял его за затылок и внимательно осмотрел со всех сторон. — Ты — Йоахим, сын доктора Негловича? — спросил он. И когда мальчик молча кивнул головой, крестьянин произнес:
— Ты выглядишь маленьким. Но кто знает, может, тоже вырастешь великаном? Ведь Неглович — из рода великанов. Надо бы тебе знать, что князь Ройсс, который когда-то владел этим краем, тоже был малого роста, а ведь происходил из рода великанов. Этот край много таких родил.
Никому не сказал Йоахим об этом странном разговоре. Но с тех пор тщательно измерял свой рост, огорчаясь, что не становится великаном. Он присматривался к своему отцу и убеждался в том, что тот не был выше других людей, а однако старый человек в лесу считал, что он происходит из рода великанов. В вилле на Дейвицах он когда-то рассказал деду и бабушке об этом, но его высмеяли. Точно так же они насмехались над его верой в Клобука, потому что хотели, чтобы он вырос просвещенным европейцем.
В разговорах с одноклассниками, рассказывая о своем доме, он всегда имел в виду дом деда, но когда в возрасте пятнадцати лет в первый раз влюбился в светловолосую Хеленку, он решил убежать с ней не куда-нибудь, а именно в таинственный край, где жил его отец. Их, однако, задержали на границе и вернули домой. Это был первый бунт Иоахима против дедушки и бабушки, потому что этих бунтов потом было несколько. И каждый раз силу для бунта давало ему сознание, что существует таинственный край и загадочный человек, который его всегда примет. Источником этих бунтов всегда было чрезмерное количество работы, которой его перегружали, потому что вообще его рассматривали как коня хороших кровей, который когда-нибудь должен выступить в бешеных скачках, где приз — слава. Когда-то ее должна была добиться Ханна, но Людомиру Радеку внук казался еще лучшим материалом для борьбы за музыкальный успех. И вот, когда Йоахим чувствовал себя перегруженным работой, он думал об отце и о таинственном крае, но иногда ему хватало одного взгляда на заброшенную скрипку, чтобы в нем умирало желание убежать в дом на полуострове. Ведь бывает так, что человек полюбит какой-либо предмет больше, чем самых близких и даже чем самого себя.
Людомир Радек дирижировал уже все реже, но Йоахим был на каждом его концерте. Видя, как за дирижерским пультом этот старый и теряющий силы человек становится властелином звуков, Йоахим думал, что не только по линии Негловичей, но и по линии Радеков он происходит из рода великанов. И когда, наконец, сам, одетый в черный фрак, он выступил на сцене и с ее высоты осматривал замершую массу людей, у него было впечатление, что он уже стал великаном или от этого события его отделяет только один шаг.
Подсознательно он чувствовал неприязнь деда и бабушки к своему отцу. Когда-то они были в обиде на доктора, что он забрал их единственную дочку. Несколько лет спустя он как бы вернул им ее в лице Иоахима. Но неприязнь не исчезла, так как они постоянно боялись, что в один прекрасный день этот чужой человек придет за сыном или сын захочет вернуться к отцу. Был ли тут какой-то выход? Возможно — если бы этот человек снова женился, завел других детей, не упорствовал бы так в своем одиночестве. Не обижал ли он их своей верностью Ханне, о которой они как бы забыли, потому что Йоахим заполнил их жизнь и весь мир, обещая талант еще более совершенный, чем у дочери? Йоахим чувствовал эту их неприязнь к своему отцу, понимал ее причины, бунтовал против нее, но в то же время соглашался с мыслями деда и бабушки. И ему одиночество отца иногда казалось обременительным. Но никогда до сих пор он не пытался заговорить с ним об этом. Может быть, в нем жило эгоистическое желание постоянно оставаться для этого загадочного человека существом единственным и самым близким. И постоянно он как бы боялся, что может потерять свое место в таинственном краю дремучих лесов, курящихся болот, лесов. Клобуков и великанов.
И сейчас Йоахим шел возле своего отца по дороге с полуострова в сторону кладбища и думал: вырос ли он уже великаном, чтобы иметь право поговорить с отцом как равный с равным?
— Не мучает ли тебя, отец, одиночество? — прохрипел он вдруг, так как, несмотря на попытку овладеть собственным страхом, голос еле протиснулся через его горло. — Деды и я считаем, что надо бы тебе второй раз жениться.
Поразили эти слова доктора Яна Крыстьяна Негловича. Аж шапку из барсука он сдвинул на голове. Доктор замедлил шаг и посмотрел на сына.
— Что-то ты странно хрипишь, сынок, — сказал он. — Не простудился ли ты по дороге в Польшу? Ну-ка, покажи свое горло, открой рот пошире и скажи громко «Ааааааа»…
Говоря это, он взял сына за подбородок, подождал, пока тот откроет рот и скажет «Ааааа». И таким образом Йоахим убедился, что он пока — только маленький великан.
— Ничего у тебя нет, — заключил отец.
И они пошли дальше, минуя дом художника Порваша и дом писателя Любиньского. А когда они были уже недалеко от кладбища, доктор обратился к Йоахиму:
— Не кажется ли тебе, сынок, что, если бы тело женщины или щебет детей могли быть лекарством от "Одиночества, ничего не могло бы быть для врача легче, чем вынуть бланки рецептов и прописать терапию такого рода?
Через несколько шагов, видимо, выведенный из терпения молчанием сына, доктор спросил его прямо:
— Скажи мне, Иоахим, ты помнишь свою мать?
— Я не знал ее, отец, — ответил Иоахим. — Хотя знаю, как она выглядела. Я ведь живу у дедов в ее бывшей комнате, сплю на ее кровати, сижу на ее стульях, смотрю на ее фотографии, слушаю рассказы о ней.
— Понимаю, — кивнул головой доктор. — Ты, наверное, слышал о том, что существуют определенные группы крови, которые отец и мать передают ребенку. Существуют, Иоахим, группы крови, но бывают и духовные связи. Как ты думаешь, что важнее: группа крови или духовная связь? Важно, конечно, и то и другое. Для успешного переливания крови важно знать группу, но для множества других дел духовные связи бывают важнее. — Она умерла четырнадцать лет тому назад, — шепнул Иоахим. — Это правда. Четырнадцать лет тому назад одна молодая женщина изменила свой облик и стала горсткой пепла. Никогда не приходило тебе в голову, что, с моей точки зрения, это было, конечно, важное, но не определяющее событие? Может быть, для меня она не умерла целиком, и мы идем на кладбище, чтобы встретиться с ней в нашем воображении, в наших мечтах, в каком-то ином мире.
Ничего не сказал Иоахим, потому что вдруг его охватил страх перед отцом и его чувством, показалось ему, что он наткнулся на какую-то невидимую стену, которую нельзя переступать. Поэтому вместе с отцом в молчании он вошел на сельское кладбище, на крутую аллейку, ведущую к кресту, воздвигнутому плотником Севруком.
Четыре черных плиты с золотыми надписями, одна могила возле другой в ровненькой шеренге. На первой плите написано: «Мачей Неглович, жил 17 лет, погиб в схватке от руки врага». На второй: «Людвик Неглович, майор, жил 36 лет, погиб в схватке от руки врага». На третьей: «Марцианна из Данецких Негловичова, жила 46 лет, мир ее душе». И дальше: «Станислав Неглович, хорунжий, жил 60 лет, мир его душе». А еще чуть дальше, на небольшом пригорке, стояла на сером каменном постаменте похожая на большую вазу из алебастра урна с прахом Ханны Негловичовой, которая погибла в авиакатастрофе где-то далеко, над какой-то сирийской пустыней. Надпись на урне гласила: «Ханна Рацек Негловичова, пианистка, жила 26 лет, трагически погибла». И это была мать Иоахима, которую он не мог помнить, потому что ему было два годика, когда урну с ее прахом привезли в Скиролавки.
Кладбище было маленькое. Для Иоахима, когда он был еще мальчиком и с удовольствием слушал бесконечные рассказы Гертруды Макух, всегда казалось удивительным, что на таком малом пространстве лежит столько людей, что эти могилы не кричат каким-нибудь страшным голосом, не взывают к небесам, не наполняют мир гневом и ненавистью, но всегда тут царят тишина и согласие, а вместе с тем и жестокая несправедливость — палач лежит рядом со своей жертвой, убийца рядом с убитым. Что такое смерть? — спрашивал себя Иоахим и не мог думать о ней иначе, как о еще одной несправедливости, еще одном доказательстве несуществования любящего людей Бога. Иоахим не был крещеным, и его научили жить без веры.
Сколько раз рассказывала ему Гертруда Макух, как однажды ночью пришла в деревню банда бородача, и тогда в доме на полуострове, у хорунжего Негловича, спрятались почти все жители Скиролавок: Шульц, Вонтрух, Кондек, Макухова, Галембка, Миллерова, Крыщак, Пасемко, Вебер и другие, вместе с семьями, а двое, которые не успели спрятаться у Негловича — старший сын Шульца и дочка старого Галембки, — погибли. Его застрелили, а ее сначала изнасиловали, а потом закололи ножом. Хорунжий Неглович тогда достал оружие, которое было у него на чердаке. Получил его и старший из сыновей хорунжего, Мачей, а когда он пал от пули бородача, то ружье взял Ян Крыстьян, которому было тогда пятнадцать лет, и это он застрелил бородача в дверях дома. Пал бородач и трое его людей, а остатки банды скрылись;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86