А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И была отчаянная, злобная самоласка, только чтобы избавиться от тяжести и зуда, после которой приходилось втихую застирывать пятна.
Но что-то во мне знало: должно быть и будет совсем по-другому. И это другое могло наступить вот сейчас, немедленно..
Потому что этот горячий и мощный тип был совершенно в моей власти, спал уже успокоившись, дыша ровно и сильно, и я могла бы взять его в любой миг, тем более что меня влекло к этому громадному волосатому телу, тащило и подталкивало совершенно дикое, отчаянное желание. Которого никогда не случалось ни по отношению к худенькому, миниатюрному Петьке, ни к наглому Козину, ни, тем более, к помянутому замполиту.
И в общем, мне было совершенно наплевать, кто он там, в своих делах, и сколько у него валюты, и что там со мной будет после. К горлу подкатывал ком и душил меня, не давая дышать, набухали и нестерпимо горели соски, чья-то твердая крепкая ладонь гладила и трогала меня за бедра, касалась жадных губ, я слышала как бы со стороны свой задавленный стон, но так и не решилась, не смогла. Как будто должно было случиться еще что-то, самое важное. Без чего все остальное — дым на ветру, просто видимость…
Когда я открыла глаза, было утро. Оказывается, я отключилась прямо у стола в кресле, поджав голые ноги и укрывшись пикейной казенкой.
В постели Туманского не было, в туалете шумел душ и слышалась невнятная хриплая ругань.
Вчерашние белые лилии стали как тряпочки и покрылись темными пятнами.
Туманский вылез в номер мокрый после душа, на лысине блестели капли, растительность тоже была в капельках, как трава в росе. Он был босой, обернулся по бедрам полотенцем.
Вертел в руках свои стеклышки, одна из линз, оказывается, вывалилась.
Лицо у него было бледным, глаза запухли, и он совершенно не знал, как себя вести.
— Прошу прощения… — покашлял он, озираясь. — Я не очень вас напугал? Как меня сюда занесло? Совершенно ничего не помню… Вы уж меня простите…
Я поднялась, выгнулась, зевая, так, чтобы покрывало соскользнуло с телес, трусики и лифчик я сняла еще ночью и повесила на спинку кровати, на виду.
Я шагнула к нему, чмокнула в щеку, одобрительно потрепала по спине и сказала благодушно:
— С чего это ты мне «выкаешь»? Это шутка, что ли? Дай-ка!
Я отобрала у него полотенце и ушла в душ.
Встала под струи и запела громко, чтобы он понял, значит, какая я счастливая.
Когда я вернулась, он сидел у стола, уже в брюках, хотя и босой, цедил из стакана опохмелочку и болезненно морщился.
— Прости… — Он косился на мои голые грудки, на темный мысок на лобке, я же растиралась нарочито долго, будто и не собиралась одеваться. Внутри у меня все трепетало и вздрагивало, но я точно знала, как себя вести, и отступать не собиралась.
— М-да… Скажи, пожалуйста… у нас с тобой… что-то… было?
— Ну, в таких случаях даже гусарские офицеры… как мужчины и джентльмены вели девушку под венец! — усмехнувшись снисходительно, сказала я и потрепала его нагло по щеке. — Это было незабываемо!
— Конечно… Конечно… — смятенно соглашался он. — Ну да!
— Не боись! — сказала я, вгрызаясь в сочную грушу. — Я свое место знаю. И под венец — вовсе не обязательно. В общем-то, даже неприлично. Пока. А теперь надо есть!
— У меня кусок в глотку не полезет.
— Надо!
Я налила нам немного вина и соорудила какие-то сандвичи, французский батон еще был совсем свежим.
— Я ведь все понимаю… — сочувственно сказала я. — Это же все не всерьез. Это же для надежности, да?
— Вы… Ты о чем? — Ну, тебе же надо, чтобы я не протрепалась об этой… операции? Верно? Тут ведь два выхода: или по черепу, или в койку! И в том и в другом случае девушка будет молчать, как рыба об лед! Правильно?
— Послушай… Что ты несешь?! Он наливался нехорошей бледностью, тер виски. Я пожала плечами и продолжала жевать.
— Кажется, я… обещал что-то? — угрюмо и настороженно спросил он. — Ну да, конечно. Речь шла о каком-то доме? Я готов! Сколько он стоит0 Как его выкупить?
— А вот это уже серьезно! — Я перестала валять дурака. Но, главное, до меня дошло: я не Горохова, я врать не сумею и ловить вот этак, на трепе, человека, который мне действительно нравится, не смогу. Хотя он, кажется, и впрямь поверил, что у нас с ним все состоялось.
— Это вы меня простите, Семен Семеныч. Ничего ни такого, ни этакого у нас с вами, увы, не было Хотя и могло бы быть, не скрою. Во всяком случае, я бы не имела ничего против. Скорее наоборот. Только кто я для вас? Что вы обо мне знаете? Ничего. Да и вы для меня, в общем-то, еще никто! Так что поигрались, и будя… А вот насчет расплаты.. Насчет домушечки нашего с дедулей.. Что бы вы ни делали — это ваши потуги будут! Выкупить? Разве в этом дело, разве это все? Нет, вы в это дело не лезьте… Это я сама должна! Понимаете, все сама!
Он смотрел на меня исподлобья, хмуро, пробормотал:
— Это — понятно. Что дальше. Деньги?
— Нет… — покачала я головой. — Ничего вы не понимаете! Я себе жила-жила… Наверное, и дальше жить буду. И все у меня будет, как у всех. А я так не хочу. Да и не смогу уже, наверное. Вот, ее уже нет, а она еще есть. И будет.
— Кто?
— Ваша жена… Я только немного… прикоснулась!
А уже знаю — так, как раньше, у меня больше ничего не будет. Если она сумела так и себя сделать, и все вокруг себя построить, то почему я не смогу. Вы меня только не гоните. Я вам служить буду. Учиться. Работать с вами. И уж если вы действительно этого захотите — так и любить!
Туманский засопел, прыснул и вдруг захохотал, оскалясь, приседая и хлопая себя по мощным коленкам.
— Ох, Лизавета! Ну вы и штучка!
— Прекратите! Вы! Мне не до смеха… Сегодня я еще живая! А завтра — буду?
Он примолк, склонил голову, разглядывая пол, и потом сказал:
— Ну что ж… А почему бы и нет? Попробуем?
…И мы — попробовали.

Часть третья
МОЛОТИЛКА

Он опять назвал меня — «Нина!»
В полусне, конечно..
«Отстань, Нинка… — пробормотал он, отворачиваясь и натягивая на голое плечо одеяло. — Дай поспать!»
Вот он и спал, уткнувшись в подушки лицом, похрапывая и почмокивая губами, а я лежала до рассвета без сна, тупо уставившись в потолок их спальни. И не знала, что мне делать — плакать или смеяться. Это было уже в четвертый раз, когда он проговаривался. Я даже не думала, что мне будет так больно.
А в общем, ничего удивительного — здесь, в загородном доме, на территории, еще все говорило о ней, хотя ее не было уже пятый месяц Если быть совершенно беспристрастной, то и сама территория оставалась творением ее рук и ума. Это она здесь все планировала, продумывала и устраивала — сохранила первозданность лесного участка, спрятала в чащобах службы, наметила дорожки, скрытые муравой, и только теперь, в конце октября, когда полегли травы, облетели деревья и кустарники, земля затвердела от первых заморозков и оголилась, а пруд-озеро покрылось темным прозрачным ледком, все проступило, как на чертеже, и стала видна ясная и четкая продуманность планировки. Я бы так никогда не сумела.
И спальня тоже еще оставалась ее. Она мало напоминала обычное дамское ристалище для любовных сражений: с коврами, пуфиками, зеркалами. Бывшая хозяйка любила все фиолетовое, сиреневое, синее. От этих крашенных в разные оттенки стен, темно-фиолетовых тяжелых штор, на материи которых проступал серый рисунок, изображающий какие-то водоросли, каракатиц и прочие морские диковины, от синеватых бра в окантовке из белого металла, от громадной кровати матово-белого цвета, похожей на льдину, мне становилось холодно. И я сразу же старалась нырнуть под одеяло и закрыть глаза.
Может быть, ей нравилось, что спальня похожа на чертог или грот подводной царевны, и она кувыркалась здесь наподобие русалки, предпочитающей солнечному свету и теплу придонные глубины, но сие оставалось для меня глубокой тайной. Впрочем, как и многое другое.
Я совершенно не понимала, на кой черт на потолке, на четырехметровой высоте, как раз над кроватью, в овальном медальоне величиной с половину теннисного корта была роспись — копия какой-то из картин Марка Шагала, на которой прелестная местечковая барышня летала вопреки всем законам гравитации в небесах над провинциальными крышами в компании с каким-то красавчиком в черном картузе а-ля Жириновский.
Самое смешное, что Сим-Сим этого не замечал. То есть, по-моему, ему было совершенно все равно, что тут наворочено.
Сим-Сим — это от того, что я ему сказала, что именовать мне его Семен Семенычем дико, «Симон» — это для Элги, а я предпочитаю его окликать именно так, поскольку я в некотором роде Али-Баба, перед которой по паролю «Сим-Сим, открой дверь…», он и открыл доступ в банковские пещеры, набитые усилиями сорока разбойников или дельцов (что, в принципе, одно и то же) денежками.
Это я намекала на то, что он впихнул мне почти безразмерную кредитную карточку, сказал: «Гуляй, рванина, от рубля и выше!», и пояснил, что услуги обучающих меня экспертов, спецов по банковским операциям, рекламе, маркетингу и прочему я должна оплачивать сама.
Я невинно поинтересовалась, входит ли в суммы, которые он мне отслюнил, и оплата постельных мероприятий, в коих он принимает непосредственное участие, добавила, что мне нужно уточнить, сколько нынче берут московские дипломированные шлюхи за отдельный сеанс или полную ночь, чтобы, не дай бог, не перебрать в цене и не нанести ему мощного финансового ущерба.
Сим-Сим стал совершенно баклажанного цвета, даже его загорелая голая башка стала не смуглой, а багровой, сообщил шепотом: «Я всегда подозревал, что ты дура, но не до такой же степени!»
Думаю, это он намекал на то, что я ему уже не безразлична.
И может быть, даже имел в виду нечто большее…
Дура-то дурой, но я до сих пор не понимала, какое место я занимаю в той иерархической лесенке, каждая ступенька которой была намертво вбита под его башмаки и могла быть мгновенно вышиблена и заменена новой, стоило только не так скрипнуть или показать, хотя бы случайно, что она теряет надежность.
С одной стороны — вое знали все, по крайней мере на территории. И даже для конюха Зыбина не было секретом, почему почти каждый выходной после московской свистопляски я и Сим-Сим совершенно случайно оказываемся на одной территории, хотя и приезжаем порознь. С другой стороны, я наотрез отказывалась публично, на глазах у всех демонстрировать свое особенное отношение к Туманскому, каждый раз дожидалась, когда весь этот идиотский многонаселенный дом утихнет, и по-воровски шмыгала из отведенной мне светелки на третьем этаже вниз, по черной лестнице, в их опочивальню — на втором.
Если честно, именно так мне и нравилось. Чтобы в халатике на голое тело, босиком, с тапочками в руках и упертой в буфете бутылкой хорошего вина под мышкой.
Я говорила:
— Здрасьте вам!
Он ржал:
— Давно не виделись…
Потому что по выходным мы ужинали втроем: он, Элга и я.
И расставались, чинно пожелав друг дружке «спокойной ночи»
Что касается ночей, то ни одна из них, конечно, спокойной не была. И одинаковых ночей тоже не было. Во всяком случае, для меня. Каждый раз я открывала для себя что-то новое. То есть, конечно, он открывал мне.
Все, что бывало у меня в этом плане до него, не просто забылось — исчезло. Иногда я пыталась припомнить и Клецова, и Козина, и незабвенного замполита Бубенцова и — не могла. Как будто все это случалось не со мной, а с какой-то другой Лизаветой Басаргиной. Которая уже начисто исчезла. Растворилась в почти космической черной дыре, унеслась в небытие. И мне казалось, что все, что было, — вроде и не было, потому что с нынешней Лизаветой такого просто не могло быть.
Полагаю, что когда сказочный королевич добрался до хрустального гроба, в котором почивала совершенно целомудренная спящая царевна, вряд ли он ограничился только поцелуем. Хотя об этом сказочники стыдливо умалчивают. Конечно, лично мне не удалось бесконфликтно продрыхнуть в герметичном, отсеченном от нормального бытия гробу мое детство, отрочество и ту же самую юность и на царевну д никак не вытягивала, но насчет неожиданного пробуждения — тут все совпадало. И если спящая недотепа, зарядившись, как аккумулятор, во время своего векового сна нетраченой ненасытностью, нежностью и энергией, повела бы себя так же, как и я, думаю, королевич вряд ли удержал бы ее лишь целомудренными поцелуйчиками в вышеупомянутом гробу. Во всяком случае, для нее, как и для меня, свадебная церемония не была бы самым главным на этом свете.
Конечно, в чем-то я была только инструментом в волосатых лапах этого человекообразного — мехового, раскаленного и хохочущего. Но орудовал он мною, как Ростропович своей виолончелью. Я имею в виду не только смычок, но и манеру исполнения, и партитуру. А главное — умение держать паузу.
Я не знаю, как это называть — может быть, просто бабьим счастьем? Когда все и всё — к чертям, и что там было вчера и будет завтра — не имеет никакого значения. И он уже заснул, уткнувшись своим черепом куда-то под мышку, а ты лежишь навзничь, бесстыдно раскинувшись, потому что от обычного стыда в тебе уже нет ни капельки, все косточки в раскаленном угасающем теле истаяли, как льдинки, и ты совершенно невесома, как воздушный шарик, и отчего-то молча плачешь и, глядя в потолок, понимаешь наконец, чего именно взлетели и парят в небесах эти самые шагаловские местечковые Адам и Ева.
Я бы никогда и никому не призналась, что как-то уперла одну из рубашек Туманского. Ковбойку из шотландки, в которой он гонял верхом. Мне хотелось, чтобы в моей светелке постоянно было что-то от него самого Стирать я ее не стала, повесила в шкафу и, когда его долго не видела, зарывалась лицом в материю и жадно вдыхала — рубашка пахла едко и крепко, но ничего нечистого в запахах не было: пахло лошадью, его солью, сеном и морозцем.
— Свихнулась девка… Ох свихнулась! — бормотала я, пытаясь посмеиваться над собой. Но ничего смешного уже не было.
И я со страхом думала: «Вот черт… Неужели — люблю?»
Но для любви нужно было еще что-то, помимо наших ночей.
А Туманский, как всегда, был насторожен и не раскрывался. Даже в минуты наивысшей близости, вернее, после нее, когда казалось, что я знаю его много-много лет, во всяком случае ожидала именно его, и что-то во мне всегда точно знало — будет именно он. Вот такой И никто больше.
Лишь однажды, когда мы, остывая, валялись на пушистом ковре и пили ледяное сухое вино, он чуть-чуть приоткрылся и нехотя, без улыбки рассказал мне историю о десятилетнем пацане, который жил с так называемой матерью-одиночкой в белой хатке близ депо на одной из станций на Кубани. И постоянно ходил на железнодорожную насыпь, по которой несколько раз в сутки куда-то на юг, за кавказские предгорья, проносились московские поезда. Пацаны подкладывали на рельсы пятаки и потом смотрели, как их расплющило. Раз в день на станции останавливался фирменный поезд «Рица» из красно-коричневых вагонов, спальных и купейных. Здесь в составе меняли локомотивы, курортный поезд «Москва — Сочи» стоял почти двадцать минут, и хотя в составе был вагон-ресторан, для проезжих открывался и ресторан на вокзале. Где уже были накрыты свежими белями скатертями столики и стояли цветы. Пацанов в ресторан не пускали, и они глазели с перрона, сплющив носы об окна, внутрь, на невиданных людей.
Еще бледнолицые, только изготовившиеся к морю и солнцу, женщины и мужчины, в сарафанах и поездных пижамах, лениво брели в ресторан, по-хозяйски занимали места, официанты носились как угорелые, а они что-то ели и что-то пили.
— Понимаешь, Элиза… — задумчиво сказал Туманский. — Для меня они были существами из другого мира! Оттуда, где всем весело, все с деньгами и никто не думает, на что купить к школе новые штаны! Но главное, что меня потрясало, — это «крем-сода»… Слыхала про такое?
— Не-а…
— Была такая шипучка. Лимонад в бутылках. Такой, соломенного цвета, с пузырьками, безумно вкусный… С холодильниками тогда, в шестидесятом, еще было туго, лимонад держали в леднике при ресторации, в колотом натуральном льду с соломой. Его зимой вырезали на речке и привозили в погреб в брусках. Бутылки были потные, и к «Рице» их выставляли на столики… В общем-то, стоила эта «крем-сода», конечно, копейки, но мать не могла позволить себе и это… В зал ее не допускали, она у меня ходила в посудомойках. Но вот когда «Рица» отходила, этот кабачок закрывался на приборку. В общем, когда никого уже не было, она втихаря впускала меня в ресторан. Потому как знала — я от этой «крем-соды» совершенно балдею! Она меня усаживала за столик, ставила тонкий фужер и сносила ко мне початые и недопитые бутылки с шипучкой со столиков… И я пил то, что недопили эти люди! Это, конечно, было почти полное счастье… Ледяное, вкусное, газ в нос шибает! Я никогда не мог понять, почему они не допивают все это? Но никогда, понимаешь, никогда мать не открыла мне непочатую нетронутую бутылку… Вот именно тогда я и решил — из кожи вылезу, а добьюсь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34