А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Дождался, когда журнал пришёл домой, я подписываюсь на него. Прочитал своё выступление. Удивился слегка, мне казалось, что выступил я тогда острее и резче, но тут, видимо, время виновато, с тех пор общество так продвинулось вперёд, столько произошло острейших дискуссий, и на XIX партконференции, и во время предвыборной кампании… А тогда это была1 первая критика Генерального секретаря, первая попытка не на кухне, а на партийном форуме, гласно разобраться, почему перестройка начала пробуксовывать, это было первая, так сказать, реализация провозглашённого плюрализма.
А вот выступления других так называемых ораторов я читать не стал. Не смог пересилить себя. Читать — это заново пережить то страшное состояние несправедливости, ощущение предательства… Нет.
Трудное время. Пережил я это тяжело. Несколько дней продержался буквально на одной силе воли, не слёг в больницу сразу. 7 ноября стоял у мавзолея В.И.Ленина и был уверен, что здесь я последний раз. Больше всего огорчало, что не сумел довести до конца многое из того, что задумал в Москве, и проблем горящих, острых больше, чем достаточно. Мне кажется, что я встряхнул городскую партийную организацию, но многого не успел сделать. Чувствовал вину перед горкомом, перед коммунистами Москвы, и перед москвичами. Но с другой стороны, поскольку отношение в Политбюро ко мне вряд ли бы изменилось, а мои предложения по улучшению жизни города наталкивались на стену и в пику мне просто не решались, я не мог позволить себе, чтобы москвичи становились заложниками моего положения. Надо было, действительно уходить…
7 ноября произошёл интересный случай. Я — ещё кандидат в члены Политбюро, поскольку пленум ЦК, который примет решение о моем освобождении, пройдёт позже. В день празднования юбилея Октября собрались генеральные секретари коммунистических и рабочих партий соцстран. Они приехали на совместное совещание, а кроме этого, у каждого были отдельные беседы с Горбачёвым. Безусловно, они задали вопросы обо мне и, конечно же, он всю эту ситуацию рассказывал. Я могу только догадываться, что он говорил, но, конечно же, он считал во беем виноватым меня. И вот, 7 ноября вместе со всем составом Политбюро и секретарями ЦК мы шли к Мавзолею, как всегда, по ранжиру — члены Политбюро по алфавиту, кандидаты по алфавиту, секретари ЦК по алфавиту, ну, и, конечно, Горбачёв первый… Руководители компартий сначала поздоровались с ним, как обычно, просто за руку, и все. Потом с нами. Доходит очередь до Фиделя Кастро — подхожу к нему, вдруг он меня троекратно обнимает и что-то по-испански говорит, я не понимаю, но чувствую, с товарищеским участием. Я жму руку и говорю: «Спасибо". Настроение, конечно, было архиневажное. Дальше, через несколько человек, Войцех Ярузельский делает то же самое: троекратно обнимает и по-русски говорит: „Борис Николаевич, держитесь!“. Я тоже так, тихонечко, сказал, что благодарен за участие. И это все на глазах у Горбачёва и на глазах у остальных наших партийных лидеров. Это вызвало у них, пожалуй, даже ещё большую насторожённость ко мне.
Они старались не разговаривать со мной — как бы вдруг их не увидели за этим странным занятием. Хотя в тот период некоторые из членов Политбюро в душе, я думаю, поддерживали меня, может быть, не совсем, но поддерживали. Кое-кто из них прислал поздравительные открытки. Горбачёв не послал. Но и я ему не послал тогда. Кто мне прислал — тем и я отправил. Конечно, в Политбюро были и есть люди, понимающие мою позицию, ценящие в какой-то степени самостоятельность суждений, поддерживающие внутренне мои предложения. Но их было немного.
На таких встречах я обычно был закреплён к кому-то из генеральных или первых секретарей, обычно к Фиделю Кастро. С ним у меня были очень хорошие отношения. На этот раз я был свободен. Очень, конечно, себя неуютно чувствовал на приёме, старался быть в стороне.
9 ноября с сильными приступами головной и сердечной боли меня увезут в больницу. Видимо, организм не выдержал нервного напряжения, произошёл срыв. Меня сразу накачали лекарствами, в основном успокаивающими, расслабляющими нервную систему. Врачи запретили мне вставать с постели, постоянно делали капельницы, новые уколы. Особенно тяжело было ночью, в три-пять часов, я еле выдерживал эти сумасшедшие головные боли. Ко мне хотела зайти проведать жена, её не пустили, сказали, что беспокоить нельзя, слишком плохо я себя чувствовал.
Вдруг утром 11 ноября раздался телефонный звонок. АТС-1 «кремлевка», обслуживающая высших руководителей. Это был Горбачёв. Как будто он звонил не в больницу, а ко мне на дачу. Он спокойным тоном произнёс: «Надо бы, Борис Николаевич, ко мне подъехать ненадолго. Ну, а потом, может быть, заодно и Московский пленум горкома проведём». Говорю: я не могу приехать, я в постели, мне врачи даже вставать не разрешают. «Ничего, сказал он бодро, врачи помогут». Этого я никогда не смогу понять. Не помню в своей трудовой деятельности, чтобы кого бы то ни было — рабочего, руководителя — увезти больного из больницы, чтобы снять с работы. Это невозможно. Я уж не говорю, что это элементарно противоречит КЗОТу, хотя у нас вроде к руководителям КЗОТ отношения не имеет. Как бы плохо Горбачёв ни относился ко мне, но поступить так — бесчеловечно, безнравственно… Я от него просто этого не ожидал. Чего он боялся, почему торопился, думал, что я передумаю?
Или считал, что в таком виде со мной как раз лучше всего на пленуме Московского горкома партии расправится? Может быть, добить физически? Понять такую жестокость невозможно…
Я начал собираться. Послушные врачи, запрещавшие мне не то что ехать куда-то — просто вставать, двигаться, принялись закачивать в меня затормаживающие средства. Голова кружилась, ноги подкашивались, я почти не мог говорить, язык не слушался. Жена, увидев меня, стала умолять, чтобы я не ехал, просила, уговаривала, требовала. Я почти как робот, еле передвигая ногами, практически ничего не понимая, что происходит вокруг, сел в машину и поехал в ЦК КПСС.
Жена, изведённая за эти дни моей болезнью, не выдержала и резко высказала начальнику Девятого управления КГБ Плеханову: это садизм, как вы посмели отпускать больного, вы зачем-то охраняете его, а теперь сами из-за своей трусости можете его убить… Ему, конечно, ответить было нечего, он был винтиком Системы, которая продолжала замечательно функционировать. Надо Ельцина охранять — будем охранять, его положено больного привезти, ничего не соображающего — привезём. Я думаю, они меня и из Могилы доставили бы куда угодно, на любой пленум, если бы поступило задание.
Итак, в таком виде я оказался на Политбюро, практически ничего не понимая. Потом в таком же состоянии очутился на пленуме Московского горкома… Вся партийная верхушка вошла на пленум, когда уже все участники, сидели. Главные партийные начальники дружно сели в президиум, как на выставке, и весь пленум смотрел на них затравленна и послушно, как кролик на удава.
Как назвать то, когда человека убивают словами, потому что, действительно, это было похоже на настоящее убийство?.. Ведь можно было меня просто освободить на пленуме. Но нет, надо было понаслаждаться процессом предательства, когда товарищи, работавшие со мной бок о бок два года, без всяких признаков каких-то шероховатостей, вдруг начали говорить такое, что не укладывается у меня в голове до сих пор. Если бы я не был под таким наркозом, конечно, начал бы сражаться, опровергать ложь, доказывать подлость выступающих — именно подлость! С одной стороны, я винил врачей, что они разрешили вытащить меня сюда, с другой стороны, они накачали меня лекарствами так, что я практически ничего не воспринимал, и, может быть, я должен быть благодарен им за то, что они в этот момент спасли мне жизнь…
Потом я часто возвращался к пленуму, пытаясь понять, что же толкало людей на трибуну, почему они шли на сделку со своей совестью и бросались по указке главного егеря: ату его, ату… Да, это была стая. Стая, готовая растерзать на части, — я бы, пожалуй, иначе и не сказал…
Аргументов было мало, поэтому были или демагогия, или домыслы, или фантазии, или элементарная ложь. А другие набросились на меня просто из-за страха — раз надо травить, деваться некуда, будем травить. И ещё в некоторых людях возникло вдруг странное чувство: наконец-то, я тебя пощипаю, ты был начальником, я тебя не мог тронуть, зато сейчас!.. Все это, соединившись, создавало нечто страшное, нечеловеческое.
Так я был снят. Вроде бы по своему заявлению, но снят с таким шумом, визгом, треском, что отзывается во мне до сих пор. Все материалы пленума были опубликованы в газете «Московская правда». Когда только пришёл на должность первого секретаря горкома партии, я потребовал, чтобы газета начала публиковать полные отчёты с пленумов: и доклад, и выступления, причём без всяких купюр. На что ЦК партии и сейчас решиться не может, боится. Так что я оказался жертвой собственной инициативы. Шучу, конечно. Наоборот, правда, гласность никогда не могут идти во вред. Для людей непредвзятых публикация в «Московской правде» стала тяжёлым ударом, она ясно говорила о нравах лакейства, страха, царивших в партийной верхушке.
Затем я опять попал в больницу. До февральского Пленума удалось выкарабкаться, хотя это уже был четвёртый удар. Прошёл Пленум достаточно ровно, Горбачёв предложил вывести меня из состава кандидатов в члены Политбюро.
Горбачёв осторожно заговорил о пенсии. Врачебный консилиум сразу предложил мне подумать об этом. Сначала я, поговорив с женой, сказал: подождите, к этому разговору вернёмся после выхода из больницы. Потом поразмышлял серьёзно. Нет, решил, пенсия для меня — это верная гибель. Я не смогу перебраться на дачу и выращивать укроп, редиску. Мне нужны люди, нужна работа, без неё я пропаду. Сказал врачам, что не согласен.
Прошло немного времени, мне опять в больницу позвонил Горбачёв и предложил работу первого заместителя председателя Госстроя СССР. Мне в тот момент было абсолютно все равно. Я согласился, не раздумывая ни одной секунды. Он ещё добавил: «До политики я тебя больше не допущу».
Мне часто задавали вопрос, да потом я и сам себя спрашивал, почему все же он решил не расправляться со мной окончательно. Вообще, с политическими противниками у нас боролись всегда успешно. И можно было меня отправить на пенсию или послом в дальнюю страну. Горбачёв оставил меня в Москве, дал сравнительно высокую должность, по сути, оппозиционер остался рядом…
Мне кажется, если бы у Горбачёва не было Ельцина, ему пришлось бы его выдумать. Несмотря на его в последнее время негативное отношение ко мне, он понимал, что такой человек — острый, колючий, не дающий жить забюрокраченному партийному аппарату, — необходим, надо его держать рядышком, поблизости. В этом живом спектакле все роли распределены, как в хорошей пьесе, Лигачев — консерватор, отрицательный персонаж; Ельцин — забияка, с левыми заскоками; и мудрый, всепонимающий главный герой, сам Горбачёв. Видимо, так ему все это виделось.
А кроме того, я думаю, он решил не отправлять меня на пенсию и не услать послом куда-нибудь подальше, боясь мощного общественного мнения. В тот момент и в ЦК, и в редакцию «Правды», да и в редакции всех центральных газет и журналов шёл вал писем с протестом против решений пленумов. Считаться с этим все-таки приходилось.
Мне нужно было выползать, выбираться из кризиса, в котором я очутился. Огляделся вокруг себя — никого нет. Образовалась какая-то пустота, вакуум. Человеческий вакуум. Странная жизнь. Кажется, работал в контакте с людьми. Вообще люблю компанию. К людям всегда тянуло. И когда предают один за другим десяток, второй десяток людей, с которыми работал, которым верил, начинает появляться страшное чувство обречённости. Может быть, это характерная черта сегодняшнего времени? Может быть, у нас общество настолько зачерствело в результате всех этих чёрных десятилетий, что люди перестали быть добрыми? Как будто вокруг тебя очертили круг, и туда никто не заходит: боятся прикоснуться и заразиться. Как прокажённый. Прокажённый для тех, кто дрожит за свою судьбу, для тех, кто старается угодить, для конъюнктурщиков, но как это ни грустно, для нормальных людей, но всегда чего-то боящихся…
Да, отвернулись многие. Среди них большинство временщиков, которые выдавали себя за друзей и товарищей, но на самом деле были просто прилипалами, Которым я был нужен как начальник, как первый секретарь МГК, да и только.
На Пленумах ЦК, других совещаниях, когда деваться было некуда, наши лидеры здоровались со мной с опаской, какой-то осторожностью, кивком головы, давая понять, что я в общем-то, конечно, жив, но это так, номинально, политически меня уже не существует, политически я — труп. Какое-то смутное ощущение от отсутствия звонков со стороны тех, кто раньше все время звонил, а теперь вдруг перестал. Странно… Часто думал, как я бы повёл себя на их месте? Все же уверен в себе абсолютно — никогда бы не бросил человека в беде. Слишком это уж противоречило бы каким-то элементарным человеческим принципам.
Трудно описать то состояние, которое у меня было. Трудно. Началась настоящая борьба с самим собой. Анализ каждого поступка, каждого слова, анализ своих принципов, взглядов, на прошлое, настоящее, будущее, анализ моих отношений с людьми, и даже в семье — постоянный анализ, днём и ночью, днём и ночью. Сон-три-четыре часа, и опять лезут мысли.
В таких случаях люди часто ищут выхода в Боге, некоторые запивают. У меня не случилось ни того, ни другого. Осталась вера в людей, но уже совсем другая — только в преданных друзей. Наивной веры уже не было.
Я пропустил через себя сотни людей, друзей, товарищей, соседей, сослуживцев. Пропустил через себя отношение и жене, к детям, к внукам. Пропустил через себя свою веру. Что у меня осталось там, где сердце, — оно превратилось в угли, сожжено. Все сожжено вокруг, все сожжено внутри…
Да. Это было время самой тяжёлой схватки — схватки с самим собой. Я знал, что если проиграю в этой борьбе, то, значит проиграю всю жизнь. Поэтому и напряжение было такое, поэтому сил осталось так мало.
Меня все время мучили головные боли. Почти каждую ночь. Часто приезжала «скорая помощь», мне делали укол, на какой-то срок все успокаивалось, а потом опять. Конечно, семья поддерживала, чем могла. Бессонные ночи напролёт проводила у моей кровати Наина, дочери Лена и Таня — помогали, как могли. Особенно когда начинались страшные приступы головной боли, я готов был лезть на стенку, еле сдерживал себя, чтобы не закричать. Это были адские муки. Часто терпения не хватало, и думал, вот-вот сорвусь.
Верил некоторым врачам, например, Юрию Алексеевичу Кузнецову, Анатолию Михайловичу Григорьеву и другим, что все это пройдёт, это перенапряжение, которое лечит только время. А голова не отключалась. Она была в рабочем режиме почти круглые сутки. И так изо дня в день. Сдавали нервы. Был невыдержан, иногда срывал это на семье. Когда успокаивался, становилось стыдно, неловко перед самыми близкими мне людьми. Семье многое пришлось выдержать в этот период — но она все прощала.
Жена, дети пытались как-то успокоить меня, отвлечь. А я чувствовал это и заводился… В общем, тяжко им тогда было со мной. И во многом благодарен им, что мне удалось выдержать, выкарабкаться из того удушья.
Потом, позже, я услышал какие-то разговоры о своих мыслях про самоубийство, не знаю, откуда такие слухи пошли. Хотя, конечно, то положение, в котором оказался, подталкивало к такому простому выходу. Но я другой, мой характер не позволяет мне сдаться. Нет, никогда я бы на это не пошёл.
Да, жизнь изгнанника… и все-таки это была не жизнь на острове. Это был полуостров, и соединяла мой остров с материком небольшая дорожка. Это была людская дорожка, дорожка верных, преданных друзей, многих москвичей, свердловчан, да и людей со всей страны. И их не беспокоило, что их заподозрят в контактах со мной…
Я стал чаще гулять по улице. Когда работал, вообще забыл, что это такое — просто пройтись и погулять, без охранников, помощников, как обыкновенный москвич, такой же, как все. Это было замечательное состояние. Может быть единственная радость за все то чёрное время. Незнакомые люди встречали меня на улице, в магазине, в кинотеатре, приветливо улыбались. Как-то смягчало это, и одновременно думалось — вот, пожалуйста, просто прохожие, а в них благородства значительно больше, чем у тех, многие из которых называли себя друзьями или вершили судьбами.
Что я являюсь политическим изгнанником, мне давали знать везде; хотя я работал министром, первым зампредом Госстроя, тем не менее, все время меня пытались представить человеком с ущербинкой. Конечно, решать вопросы в таком положении было тяжело.
Какие-то кошмарные полтора года… Да и работа, честно говоря, не по мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24